Александр Федоров «Весенний день»

I.

— Я думала, вы не придете.

— Ну, как можно, я обещал.

— Спасибо вам.

— Зачем ты говоришь мне «вы»? Разве мы не близкие друг другу люди?

— Я еще не привыкла.

— Я буду брать за каждое «вы» штраф: поцелуй.

Она на него взглянула и, покраснев, сказала неловко и не сразу:

— Я не боюсь таких штрафов.

Артист рассмеялся и, слегка пожав ее локоть, сказал с сдержанной снисходительностью:

— Боже, какая ты еще девчонка.

— Скажите, какой старик!

— Увы! На пятнадцать лет старше тебя. Ведь тебе девятнадцать?

— Девятнадцать.

— А у меня уж седые волосы.

— Что-то не видно.

— Потому что я блондин. А ты даже и этого не заметила?

— Мне все равно.

— Разве ты меня так любишь?

— Ах, да!

Она посмотрела на него глазами, полными покорной нежности, и казалось, даже птица на ее шляпе дышала любовью к нему. Он рассеянно улыбнулся, потом задумался, но, заметив, что это сразу встревожило ее, сказал:

— Застегни кофточку. Экая ты какая.

— В самом деле… Я впопыхах и забыла.

— Можешь простудиться.

— Я простуды никакой не боюсь, а неприлично. Вот до чего я обрадовалась!

Она стала торопливо застегивать свою бедную старенькую кофточку, которая едва сходилась на ее груди. Кофточка эта казалась еще беднее, также как и весь ее костюм и круглая шляпа с задорной птицей, от соседства с его щегольским пальто и цилиндром. На тридцать рублей, которые она получала в конторе за свой десятичасовой труд, мудрено было одеваться лучше.

Но его знакомые, раскланиваясь с ним при встрече, улыбаясь артисту, с жадным мужским любопытством окидывали ее на ходу одобрительными взглядами.

— Ах, какой день, какой славный день! Разве можно сегодня простудиться! — воскликнула она, улыбаясь и ему, и этому теплому солнечному дню, и своей молодости, и любви. — Совсем весна!

— Положим, до весны еще далеко, но во всем бродит ее предчувствие. В эти дни мне всегда хочется чего-то несбыточного! Воображаю, как противно тебе сидеть целый день в твоей гнусной конторе!

— Да. При этом пришлось еще завесить наполовину окно: прохожие останавливались и делали по моему адресу разные замечания. Иногда прямо рожи!

— To есть как — рожи?

— Да так…

Она рассмеялась.

— Глядят вот такими глазами… усы крутят.

Он тоже улыбнулся, увидев, как она уморительно раскрыла глаза и сделала какое-то мальчишеское движение, показывая, как крутят усы.

— А ты не будь такой прелестью.

— Ну, что там!

— Ты сейчас обедать пойдешь?

Ее даже удивил этот вопрос.

— Что? Обедать! Чтобы я ушла от вас, да еще в такой день! Нет, я все два часа хочу провести с вами.

— Но как же без обеда! Ну, пойдем в какой-нибудь ресторан. Ко мне наконец!

— Нет, теперь лучше в парк пойдем.

— Нельзя же ничего не есть целый день!

— Пустяки… Вечером поем. Да теперь мне и не хочется, — весело говорила она, слегка прижимаясь к нему И снова заглядывая в его гладко выбритое лицо, которое ей так нравилось, что она находила красивыми даже его недостатки: некоторую помятость и припухлость на щеках и под глазами, от которых гусиными лапками расходились морщины.

— В таком случае поспешим в парк, — согласился он.

Они прибавили шагу и пошли вперед бок-о-бок, и эта близость, вместе с воздухом, напитанным солнцем и ароматом теплой земли, возбуждала их и поднимала ясно ощущаемую бодрость.

Навстречу, вероятно, из какого-нибудь приюта, попались девочки в бедных платьицах, синевших из-под неуклюжих черных пальто домашней работы. Они шли попарно: впереди маленькие, в сопровождении надзирательницы; шли по солнечной стороне и казались веселыми и милыми, и самые тени их легко и весело скользили по сухому серому асфальту.

— Ах, хорошо! Хорошо! — повторяла она, чувствуя на своих порозовевших щеках мягкий, весенний ветер, и ноздри ее слегка шевелились, раздражаемые этим щекочущим ветром.

— Точно праздник нынче, и народу на улицах гораздо больше, чем всегда. И все как-то лениво и тихо движутся.

— Да, да, точно муравьи расползаются.

— Вон, посмотрите, старый генерал, — понизив голос, указала она на ковылявшую впереди сухопарую, подтянувшуюся фигуру с палкой в гуттаперчевом наконечнике. — Он, видно, целую зиму сидел и натирал себе ноги разными мазями, а нынче выполз на солнце. Всегда в такой день встретишь старого генерала. Вы заметили?

— Опять «вы»! В парке я потребую штраф.

— Ну, «ты». Я уж много раз проштрафилась.

— Тем лучше. Оптом.

— Только не в парке, а у вас нынче…

— Что же ты, сама говоришь, а отворачиваешься от меня. А?

— Мне неловко.

— Чего?

— Что я… я так ужасно люблю вас… — выговорила она дрожащим от волнения голосом, и когда вдруг подняла на него глаза, лицо ее все пылало и на ресницах были слезы. Порывисто выхватив из муфточки платок, она отвернулась.

Он не нашелся ничего ответить, а только опустил свою руку в ее муфту и, поймав вместе с кусочком вылезшей ваты теплые, нежные пальчики, пожал их и почему-то вздохнул. Лицо его стало задумчивым и даже опечаленным. Он знал это и подумал про себя: верно, как у Гамлета перед «быть или не быть».

Она продолжала с покрасневшими от счастья глазами:

— Я вчера не видела вас и так тосковала!

— У меня была репетиция… спектакль.

— Да, да… Я все закрывала глаза, когда не работала, представляла вас, и когда зашел в контору какой-то господин, у которого такое же, как у вас, пальто, я его расцеловать готова была за одно это пальто.

— Ты чудная, милая, очаровательная девушка.

— Так вы меня вправду любите?

— Ну, конечно, люблю… насколько это доступно мне, — произнес он с тенью разочарования.

— Ах, разве я не знаю, что вы не можете любить меня так, как я вас. Никто так не может любить! Я вас люблю вся! Если бы у меня сердце вырвать, я все равно любила бы вас. Оттого, не задумываясь, я и решилась…

Она не договорила и вспыхнула в смущении.

Он слегка тронул ее за локоть.

— И не раскаиваешься?

— О, нет! Это мое счастье.

«Необыкновенная девушка! — подумал с благодарностью артист. — Другие в этих случаях ревут, упрекают… целые драмы разыгрывают… А эта — прелесть!»

Он пожал ее локоть и, чтобы разрешить паузу, шепнул:

— Зина!

— А?

— Помните?..

Он по-видимому, подражая ей, раскрыл в преувеличенном удивлении глаза, поднял левую бровь, как это делала она в минуты счастья, и, как бы задыхаясь от страсти, выговорил только два слова, много напоминавшие ей:

— Ли… ли… тературные вечера!..

Она ахнула от смущения, отвернулась, но не выдержала и вдруг разразилась звонким хохотом, повторяя:

— Я умоляю… умоляю вас не напоминать об этом. Как глупо… Как глупо!

Но он уже хохотал сам, глядя в ее глаза, где поблескивали не то искорки воспоминаний, не то слезы, выступившие от смеха, смешанного со стыдом.

II.

В парке около моря было еще прохладно и сыро. Аллеи только местами несколько просохли, но кое-где стояли лужи от недавнего снега и на грязи отпечаталось множество следов больших и маленьких ног. Около деревьев земля, покрытая прошлогодней, бессильно топорщившейся, ржавой травой, была плотнее и следы отступали туда, образуя местами временные тропинки.

Здесь предчувствие весны сказывалось еще заметнее. Пахло землею, прелым навозом и еще чем-то грустным и раздражающим: должно быть, почками. Подувал ветерок и особенно важно и многозначительно покачивал голые насторожившиеся ветки деревьев, которые как-то таинственно и страстно тянулись друг к другу.

Старые, побуревшие сосны нахохлились и беспорядочно топорщились ветвями. Странная птица, немного поменьше голубя, с серым, покрытым крапинками брюшком, высвистывала что-то однообразное, но удивительно милое. А под деревом, на котором она пела, сидел студент в расстегнутой шинели, в сдвинутой на затылок фуражке и читал книгу. Кое-где на аллеях виднелись фигуры — одинокие и парочки. Садовник, с огромными ножницами в одной руке и кривым ножом в другой, шутливо замахивался на большого рыжеусого городового и оба смеялись.

Артисту вдруг сделалось грустно и захотелось счастья, несбывшегося и неоправданного. И ему показалось, что это счастье здесь, около него. Он торопливо взглянул на девушку, как на что-то новое для него, внезапно просиявшее весенним светом. Она, слегка склонившись вперед, внимательно глядя себе под ноги, шла через грязь, поддерживая правой рукой юбку, из-под которой по щиколотку выступала довольно длинная, но тонкая и изящная нога.

Руки ее были без перчаток и правая слегка запачкана чернилами. Тонкая нога в старенькой калоше и особенно эта белая рука со следами чернил на пальце показались ему до того трогательны, что он далее остановился и у него невольно сорвалось тихое и удивленное восклицание:

— Да неужели!

Переступая через грязь и не видя его рядом, она сразу обернулась на это восклицание всей своей фигурой и верно поймала в его лице особенное выражение, потому что глаза ее засветились восторгом и она тихо, наивно и вместе с тем с страстной нежностью сказала, любуясь им:

— Ты сейчас такой чудный!

— Ты меня любишь?

— Ах, да! Возьми мою руку.

Он взял ее руку, ту самую, на которой виднелись следы чернил, и быстро поцеловал.

— Холодные пальцы… Правда? — спросила девушка.

— Правда.

Я чувствую так всегда… холодею вся, когда ты касаешься меня. Вся кровь так и хлынет в сердце. Ах, я, кажется, только теперь и узнала, что у меня сердце есть…

Он слушал эти простые, наивные признания, в которых не было ничего нового, и с удивлением думал, что, несмотря на то, что все слова любви для него затерты и опустошены, из ее губ они вылетают посвежевшими и в них есть что-то весеннее, как в первом дожде.

— Куда бы нам забраться с тобой, чтобы нас не было видно? — обратился он к девушке. — Я хочу получить штраф.

Она засмеялась, и верхняя губка ее, поднимаясь, обнажала влажные белые зубы. Он взял ее под руку и они пошли в сторону, за заколоченное здание летнего ресторана, на большой террасе которого были свалены скамейки и столы.

Но куда они ни поворачивали, всюду попадались им люди, а местами было так грязно, что трудно было пройти. Грязь прилипала к калошам и их тяжело было тащить на ногах. Но они не замечали этого.

— У меня точно крыло с правой стороны, — сказал он, глядя на свою спутницу.

— Какой ты ласковый сегодня. Отчего?

— Ах, если бы ты знала, какой огромный вопрос решал я сейчас про себя, — внушительно заговорил он и снова взял ее руку. — Здесь никого нет. Поцелуй меня.

Она быстро отвернула вуаль, наклонилась к нему и коснулась своими губами его губ. И в этом прикосновении было что-то молодое и чистое. И когда она снова встретила его взгляд, в ее глазах засветилась надежда, которая взволновала ее. Она глубоко вобрала в себя воздух, выпрямилась и взглянула в небо.

Солнечные лучи ударили ей прямо в лицо. Она сощурилась на минуту и вдруг ее ресницы задрожали над глазами, влажные и стрельчатые, как звездные лучи.

— У тебя слезы? — спросил он.

— Да. Конторская темнота испортила мне глаза, — оправдывалась она, стыдясь признаться, что эти слезы от счастья.

Ее ответ несколько разочаровал артиста; в этот молодой весенний день ему хотелось чего-то особенного, нежного до слез.

— Та-ак… — разочарованно протянул он как будто про себя и замолчал.

Она опустила вуаль и поправила ее движением губ, отчего кончик ее носа чуть-чуть вздрогнул; беспокойно взглянула в его лицо, вдруг ставшее натянуто-холодным хотела что-то спросить, но запнулась, покраснела и все лицо ее выразило недоумение и тревогу.

— Отчего ты вдруг стал такой? — спросила она; но это был уже не тот вопрос.

— Так… день такой нынче… И в природе то же делается. Вот уже солнце скрылось за серыми облаками и стало холоднее.

— Хочешь я развеселю тебя?

— Развесели, — с деланной небрежностью ответил он.

Она сразу изменила тон и начала с вопроса:

— Я говорила тебе, что старший бухгалтер влюбился в меня?

— О, да! говорила, — насмешливо отозвался он.

— Ну… Вот вчера он вызвался проводить меня.

— И что же?

— Дорогою он все говорил о своем одиночестве… Ах, как я смеялась в это время.

— Да-а?

— Да. Потом он стал говорить, что чувствует склонность к семейной жизни и желал бы соединиться «узами брака»… Так и сказал: «Узами брака с достойной особой».

— Н-ну-с?..

— Я все подавала ему реплики. Это так забавно, — услышать признание от такого сухаря, как он. И он продолжал все так монотонно, обстоятельно. Мне это наконец надоело и я, чтобы ускорить его предложение, слегка прижала его руку к себе, и вдруг… он остановился и стал целовать то одну руку, то другую, то ладонями вверх, то ладонями вниз. Мне стало так смешно, что я не выдержала и бросилась в калитку, вся дрожа от смеха.

— Та-ак… — снова протянул он и поднялся со скамейки, не говоря больше ни слова и даже не глядя на нее.

— Куда же вы? — озадаченная этой неожиданностью, спросила она.

— Вам, вероятно, пора в контору.

Она растерянно взглянула на черные часики.

— Нет, у нас еще целый час. Да что с вами?

Она схватила его за руку и хотела заставить сесть.

— Ничего… Там идут.

Отпустила руку и смотрела на него во все глаза, потом медленно поднялась вслед за ним.

— Что такое? — почти строго спросила она.

Артист вынул из серебряного портсигара, подарка публики, папиросу. Защелкнул его, постучал папиросой как раз о то место, где вилась его золотая монограмма, затем, не спеша, закурил и начал говорить, растягивая слова и следя за голубоватой струйкой дыма, расплывавшегося в воздухе.

— Видите ли… Если бы вы подозревали, о каком важном вопросе… обстоятельстве… я хотел говорить с вами… вы бы не стали мне рассказывать этой истории…

— Да что же я такое рассказала? Кажется, ничего особенного…

— Да, вероятно, для вашего старшего бухгалтера тут нет ничего особенного, но для нас, артистов, людей с нервной чувствительной организацией, это — особенное.

— Я ничего не понимаю! — с отчаянием выговорила она, разводя руками.

— Тем хуже для тебя… Видишь ли… — Он посмотрел на свои свежие светло-коричневые перчатки и, строже надвинув на лоб цилиндр, по которому с правой стороны скользили серебристые змейки света, продолжал: — я несколько обманулся в своих ожиданиях.

Он сосредоточенно поглядел на желтый измятый листик, который, как живой, бежал через аллею, поддуваемый ветром, прямо к его ногам.

— Может быть, это тем лучше для меня. Мне показалось… — наступая на листик и слегка вдавливая его в землю, тянул он. — Мне показалось, что ты любишь меня той любовью, которой мне недоставало.

Она молча шла за ним, побледнев и не спуская с него вопросительных глаз.

— Мне показалось, что ты способна подарить мне то лучезарное счастье, которое грезилось мне когда-то в юности… Видишь ли… мне уже наскучили все эти связи с женщинами, от которых в конце концов оставался какой-то ядовитый осадок… Я менял эти связи — ты знаешь как…

— Да… да… Ты говорил уже мне об этом. Но к чему все это?.. Разве я такая, как они?

Она даже сама испугалась этого вопроса, заданного так просто. В самом деле, чем же она отличалась от них? Тем, что с такой беззаветностью принесла ему свою любовь? Может быть и о ней он будет вспоминать с такой же презрительной холодностью.

Он продолжал:

— Я хотел бы видеть любовь Корделии, Дездемоны… Ибсеновской женщины, чуткой, как Эолова арфа… А ты…

— Господи! А что же я такое сделала?

— Ничего, — с небрежным равнодушием отозвался он и на минуту остановился, снимая левой ногой листок, прилипший к калоше на правой.

Тогда она беспомощно пожала плечами и взглянула на него внимательно и зорко.

Они прошли мимо студента, который все еще продолжал читать книгу, положенную на колени. Птицы над ним уже не было.

Оба молчали, пока не подошли к забору над обрывом, падающим прямо в порт.

Внизу стояли красные каменные пакгаузы с железными крышами. Перед ними стучали по мостовой биндюги. Дальше возвышалась эстакада с тяжело и медленно подвигавшимся по ней поездом; локомотив отрывисто, точно пробуя голос, посвистывал и попыхивал белым паром.

За эстакадой шло море, тусклое под серым небом, теряющееся в тумане и в дыму от пароходных труб, которыми пестрел порт. Множество мачт рябили каким-то высоким частоколом. Кое-где на мачтах просушивались мокрые паруса. От мола, оканчивающегося белой башней маяка, шел пароход. Местами в порту белел сгрудившийся, еще не успевший стаять лед, около которого вода была совсем зеленая. Белые чайки взмывали над портом и блестели так же, как белые льдины на воде.

В порту чувствовалась жизнь и оттуда доносился шум, стук и лязг железа.

Так они молча простояли несколько минут.

Искоса посмотрев на свою спутницу, артист заметил, что она, плотно сжав губы и побледнев, в оцепенении, смотрит куда-то в пространство ушедшими в себя глазами. Видимо она страдала и ему доставляло некоторое удовольствие чувствовать ее страдание.

— Ну-с, пора, — обратился он к ней и сделал движение идти.

Она повернулась и пошла также, не глядя на него.

Так они молча вышли из парка и направились обратно по улицам.

На улицах было уже меньше движения.

— Я провожу вас, — сказал артист.

Она ничего не ответила. Птица на ее шляпе омертвела.

Стало совсем прохладно, сыро, туманно и неприветливо. Даже солнечная сторона улицы, на которой за час перед тем было сухо, теперь стала мокрой, и так же попарно шли девочки в свой серый нездоровый приют. Все они казались скучными, некрасивыми, бледными, а сопровождающая их надзирательница — старой и злой.

В одном из переулков на пути стоял катафалк, а около него — черные факельщики с опухшими лицами и красными носами.

— Кого-то хоронят, — не выдержал он молчания. — Погасла искорка жизни. И я сегодня похоронил в своем сердце маленькую светлую искорку.

Он хотел этой элегией вызвать у ней мольбы, быть может — слезы любви и покорности. Но она или не слышала или не обратила внимания на них и продолжала путь с тем же ушедшим в себя взглядом. Лицо ее казалось теперь еще красивее и интереснее, чем раньше.

Артиста начинало ее молчание беспокоить и, когда они подходили к дверям ее конторы, он опять обратился к ней на «ты».

— Послушай, дитя мое.

Она подняла на него глаза, и в глазах этих было что-то злое и непримиримое.

— Я боюсь, что ты не так поняла меня. Не так истолковала мои слова.

Он хотел взять ее руку, но она резко отняла:

— Нет, уж довольно.

— Что — довольно?

— Прощайте… Ничего.

— Но нам надо объясниться.

— Нечего объясняться. Мне все ясно. Нет, нет, не делайте такого огорченного лица. Я вас не стану упрекать и не стану каяться, что так поздно все поняла. Мне стыдно, мне больно… Мне тяжело. Видеть вас я больше не хочу. Не хочу!

И не успел он опомниться, как она скользнула в дверь и захлопнула ее за собою.

 

Александр Митрофанович Федоров.
Сборник «Рассказы» 1908 г.
Август Маке — Promenade,1913 г.