Александр Измайлов «Платонов вертоград»

I

— Латынь на инспектора.

— Пиши мой на латиниста.

У бурсака, что ставил на латиниста, был почти басок, обещавший из него заправского протодьякона. И остальные были на возрасте. Говорили, точно объявляли игру, да и в самом деле за последние месяцы бурса этим играла.

Это был своеобразный тотализатор. Откуда и каким ветром его занесло сюда, в тихую Вифанию, где отдыхает от трудов власти «златословесный Платон»? Но это была настоящая игра и настоящий азарт.

В бурсе все было стихийно, налетало вихрем и проходило полосою, как летний дождь. Вот сейчас все, что в ней есть, строит дудки и сопели, и здание стонет от безустанного писка. Сегодня латинист, молодой монах Вассиан, показал секрет римского стиха, и вся «философия» пишет латинские вирши, и ей соревнует даже та мелочь из риторики, которую богословы зовут «снетком».

Но прошла еще неделя, и бурсаки ищут слов, дающих смысл при чтении слева направо и справа налево, и гнут спину над книгой с утра до вечера, чтобы получить в итоге замысловатую строку, «яже глаголется в риторике палиндромон».

— Аки лев и та мати велика…

— А роза упала на лапу Азора…

Случилось, что однажды два бурсака подержали пари, кто выйдет из учительской первым, — философ или пасхалия. Один выиграл, и бурса почувствовала, что это весело. Стали играть чуть ли не целыми классами, увлекши и собственную власть, — авдиторов и цензоров. Азарт страшно возрос, когда одному из игроков, наобум поставившему алтын на учителя, на которого никто не ставил, удалось сорвать такой куш, какого бурсаку хватит на колбасу и баранки до самых рекреаций.

II

Теперь была Пасха. В Спасовифанском с утра до вечерни смеялись колокола, наполняя воздух и душу радостью. Уже давно бурсаки тайком выставили окна и по стеклам бродили еще одурманенные, похмельные мухи.

Огромная часть бурсы разбрелась по родне и знакомым. В серых стенах оставалась горсть круглых сирот и бесприютников. Уже больше недели учительская стояла закрытой, — игра поневоле замерла. Да и к Пасхе бурсацкая мошна обычно так тонка, что ее больше поддерживает не действительность, а свойственная бурсаку «уверенность в невидимом, как бы в видимом». Последние дни уже играли в долг, играли на пуговицы, на гусиные перья, на оладьи в пятницу

И вместо того, чтобы караулить у дверей класса, бурсаки терпеливо смотрели в окно на монастырские вороша и гадали, кто пройдет — инок, служка бурсак или отрок. Женщина входила в монастырскую отраду только утром, когда звонили к обедне. Бурсаки помирали от тоски и целомудрия.

Но сегодня день отменный. В календаре стоит ими Иоанна Безмолвника, ангела ректора. Сегодня уже рано утром, еще до обедни, вся остающаяся бурса стояла с раскрытыми ртами под ректорскими окнами и пела ему на церковный лад старинную салютацию:

Reverendissime pater rector,
illustrissime protopresbyter et magister…1Досточтимейший отец ректор, блистательнейший протоиерей и магистр…

На балкон сначала выскочила приехавшая к дяде с поздравлением хорошенькая племянница архимандрита, по которой сохло не одно бурсацкое сердце. Нарочно выскочила, конечно, зная, что это бурсаки, но показала вид, что не чаяла их, и вспыхнула, и спрятала лицо в вязаный платочек…

Потом вышел архимандрит, огромный, звероподобный, в расшитом цветами поясе и благословил их оттуда, с высоты, и от щедрот своих по обычаю, положил всей бурсе к чаю по огромному ломтю полубелого с патокой. Чёрт возьми, какая роскошь этот полубелый с патокой в ректорские именины! Недаром ждет его бурса от марта даже до марта!..

III

Шестой час. Успевший воздать дань Вакху ректор побывал и в объятиях Морфея. Утренние гости ушли, и теперь в свои окна, как раз против ректорского флигеля, бурса видит, как к нему снова сходятся на вечернюю трапезу наиболее близкие из корпорации.

Бурса наблюдательна и ей все ведомо, — и кто с кем дружит, и кто кому не подает руки, и у кого сегодня со вчерашнего болит голова, и кто родился у эконома — девочка или мальчик. Если будет, как всегда, то на вечер к ректору придут инспектор, Егор Дятлов, будущий монах, ныне на искусе, грек, латинист и учитель пения, и угощение будет велие, и телец упитанный, и иные уйдут от него утру глубоку.

Бурса завистливо облизывает губы, но ей вчуже весело, — весело потому, что в ушах еще стоит веселый говор Спасовифанских колоколов, потому что идет весна, потому что у нее за плечами всего 20 лет, потому что в этот вечер уже ни один начальнический глаз не заглянет в ее серые стены.

И она смотрит в окна и ставит ставки на ректорских гостей:

— Алтын на инспектора!

— Пятак на Вассиана!

IV

«Российский Златоуст» служил все эти дни с понедельника Страстной, и умаялся, как подвижник. Знают только его посошник да рипидоносцы, каково ему, тучному и старому, стоять в тяжелом омофоре целыми часами, когда с него градом льется пот, и со стен собора беспрерывно катятся тонкие струйки. Только им слышно, как иногда стоит владыка и вслух простонет, что больной вол. А разоблачают его, — на нем каждая витка мокрая.

Но велика сила в старом митрополите! Много с него спрашивается, много ему и дано, и живет он как бы учетверенною жизнью. В страстную субботу и в Пасху столько он отслужил и стольких принял, что и троим не вместить. На прошлой неделе укорил ректора: «Мало вы дела делаете, — вон я на этой неделе 80 листов написал!» На экзамене повернется с одному учителю, говорит по-латыни, к другому — по-гречески, к третьему — по-французски. И спит он, как Плиний, часа три в ночь.

Зато теперь, когда отданы все визиты, видимо, отдыхает владыка, и мертвая тишь около его покоев, как около спящего льва. Вчера даже отправили в Москву его карету обить новым штофом. Никого эти дни не примет старец и никуда не поедет.

V

Это знает и семинарский ректор, и потому особенно веселы сегодня его именины Сейчас уже идет часть неофициальная, и сидят у него в кабинете за замком только большие друзья — инспектор Дятлов, веселый и талантливый монах Вассиан из «платоников»2Так назывались стипендиаты Платона, поднимаемые им и получавшие в дополнение к своей фамилии фамилию Платонов. От­сюда пошли Гиляровы, Кудрявце­вы, Ивановы-Платоновы и т. д., да учитель пения, кругленький хохол Гмыза.

Сердца всех уже умягчены и очи увлажнены, — двойное действие вина и дружбы. В маленьком кабинете много книг, в скудных корешках из простой желтой кожи: монаху важно не то, в чем книга, а что в книге. Не Платон ли на каждом шагу повторяет старую восточную поговорку, — «Если у монаха есть обол, сам он не стоит обола». Никакого другого убранства в кабинете. Только в углу, за книжным шкафом есть тайный ларец, и сегодня туда усердно наведывается хозяйская рука.

Сейчас ученые мужи заняты делом соответственным их учености. Маленький шарообразный Гмыза стоит перед столиком, уставленным бутылками, и машет пустой рюмкой, нежно оттопырив мизинец, и все четверо поют латинские стихи, занесенные сюда из польской обители:

Triginta presbyteri simul consedere
In quodam capitulo, simul et dixere…

VI

И когда густые звуки садятся под низким потолком кабинета, поднимается мягкий тенорок Вассиана, перекладывающего стихи тут же на русский:

Тридесять пресвитеров вкупе восседали,
В некоем капитуле, вкупе и вскричали…

— Ну, не совсем «вскричали», — замечает ректор. — Однако, смысл выдержан. Продолжай, Гмыза.

Гмыза взмахивает рукой, привстав на цыпочки, точно сам собирается улететь, и снова гудят густые и сильные звуки:

Nostras vult ancillulas presul amovere.
Quid debemus super hoc sibi respondere?

И опять ласкает ухо тенорок Вассиана:

Наших ли служаночек хощут отогнати.
Как игумну на сие нам отвещати.

— По столь вольному переводу не видать в тебе «платоника», — укоризненно говорит ректор. — Не аппробовал бы я тебя на экзамене!

— Стихи не проза, reverendissîme rector, да и я, чай, не Херасков.

Постукивает маятник старых часов, тихо позванивают рюмки, гудит древняя, точно медная латынь, пока не замирают последние строки монашеской сатиры:

Hadeatis, clerici, duas concubinas,
Et tamen implebitis sic leges divinas…

Ректор и Вассиан еще минуту спорят о том, как лучше перевести: «сподружие» или «наложница». Гмыза уже шепчет инспектору какой-то анекдот, и под шумок наливает стаканы. Условным стуком стучит келейник и вносит пивной жбан, сыр и полный горшок великолепной белужьей икры.

Стрелка часов незаметно ворует время, разговор скачет. Соображают, скоро ли ректор наденет омофор, и какое имя нарекут в иночестве Дятлову, говорят про новый трактат по богословию, про последнюю проделку бурсаков и шепотком — про страшную напрасную смерть, какою толкуют, умер покойный государь Павел Петрович…

Дверь на замке, и спущены занавески на окнах, и никто не услышит того, что сказано здесь. Ректор еще не архиерей, и покуда его стены ушей не имеют.

VII

Бурсаки уже выследили и инспектора, и латиниста, и Гмызу. Нет только грека, и на него ставится алтын, когда вдруг двое стерегущих отскакивают от окна, как обожженные и враз восклицают:

— Платон!

От узких дверей монастырского двора, в самом деле, идет митрополит, — совсем по-домашнему, без клобука и панагии, с легким золотым, почти шейным, крестиком на персях, в выцветшей скуфеечке, с высокой палкой, мягко стукающей резиновым кончиком. Так не раз, вечерами, заходит он в свой вертоград, как он зовет семинарию, предлагает бурсакам перевести замысловатый тропарь, заглядывает в кельи учителей, хвалит им новую книгу.

Бурсаки подтянулись, вычистили носы от табаку, сели за книги. Только откуда-то с окраины здания поднимается все выше и выше чей-то зычный голос, читающий на манер «апостола»:

Велие чудо!
В семинарии жить худо.
Во град не пускают,
Горилки не разрешают.
Архиерей — фалалей,
Архимандриты — зело сердиты.

Последний раскат настолько громогласен, что какой-то отзвук его доносится, кажется, и до ректорских окон. Гмыза отстраняет занавеску, и маленькие глазки его упрямо всматриваются в идущую величественную фигуру.

На Гмызу нападает точно минутный столбняк и почти заплетающимся языком он произносит:

— Братие! Кажется мне сие, али это и в самом деле Платон?.. Испола эти, деспота! Тон деспотин…

VIII

Труба архангела в час страшного суда произвела бы не более ошеломляющее впечатление на участников ректорской трапезы.

Забыв всякую церемонность, ректор вдруг выталкивает твоих гостей из кабинета и, захватив, сколько можно, бутылок, бросается с ними, по-видимому, сам не зная куда. Трагичность сцены усиливается поистине зловещим молчанием. Молча прячет келейник яства, на ходу пересаживая указательным пальцем увесистый кус икры в рот.

Молча, черным ходом, выбегает Гмыза, более всех крепкий, и спешит подставить стриженую голову под рукомойник. Шатаясь, с шапкой в руке, идет за ним тяжелый, долговязый инспектор, добирается до склада дров и, не отдавая себе отчета, садится за ними.

Горше всех состояние Вассиана. Дьякон просто никуда не годится. С тупым сознанием опасности, с ужасом в глазах, он плетется до своей кельи в нижнем этаже здания, садится у раскрытого окна, выходящего в сад, тяжело рухает локтями на огромный разогнутый фолиант, подпирает голову и застывает после этого огромного напряжения в каменной неподвижности. Если бы теперь его обещали озолотить за одно движение, он не мог бы его сделать.

IX

Долго постукивал владыка своей палкой в ректорскую дверь, — нескоро открыл ему келейник. И когда, появился он на пороге ректорского кабинета, все там уже было по чину.

Не было ни одной рюмки, ни одной бутылки, только в воздухе стоял невыносимый букет селедки, вина и лука. Ректор был в парадной рясе, точно в ней он проводил все свое время. Трезвый и острый взор митрополита, тот, что бестрепетно смотрел в судорожно дергающееся лицо Павла, и дерзновенно укорял Екатерину, пронзительно вгляделся в жалкие виноватые глаза ректора, и все понял.

— А я вот пришел с семинарией похристосоваться!

Послышалось это имениннику или было и впрямь сказано? Но он не мог ни подняться навстречу владыке, ни сказать ему спасибо. «Тридесять пресвитеров вкупе восседали», — бессмысленно, некстати, повторил мозг.

— Очень хорош! — сказал владыка, и повернул к нему спину.

…Был темен учительский корпус. Платон постучал в инспекторскую дверь и, только постучав, заметил на ней наружный громоздкий замок. Почему-то потянуло его за стену дров. Несуразный, длинный инспектор сидел на полене, вытянув ноги и мял в руках шапку. И опять все сказала его поза.

У бурсацкого крыльца уже столпилась кучка семинаристов. Платон благословил толпу одной рукой и сказал:

— Христос Воскресе.

Всегда разговорчивый, на этот раз он был молчалив и как бы печален. Молча подошел он и к открытому окну Вассиана. Монах не поднял на него головы. Платон взглянул на его книгу и узнал своего «Вергилия», по которому сам учился и которого прошлый месяц пожертвовал в вифанскую библиотеку.

«Темно, портит глаза!» — подумал он, но ничего не сказал.


Дня через три ректор был у владыки с докладом. Платон отчитал, его с красноречием, оправдывавшим имя Златоуста. Ректор слушал и чувствовал, как ухнуло куда-то в пропасть его викариатство. Инспектору велено было передать, что искус его начнется сначала.

— Хорош мой вертоград! — закончил митрополит, и покачал головой. — Во всей семинарии токмо и обрел одного трезвого и занимающегося делом!

Ректор понял, что речь шла о Вассиане. В другое бы время он рассмеялся. Теперь ему было даже не до улыбки.

«Огонек» № 15, 1913 г.

Примечания   [ + ]