Александр Измайлов «Пророк безблагодатных дней»

(Д. С. Мережковский).

I.

Среди репутаций, высоко стоящих на сегодняшней бирже, но таких, в создании которых наименьшее место надо отнести удаче, стоит репутация Д. С. Мережковского.

Это карьера, совершившаяся без скачков, без исключительного шума, без той фееричности, какая начинает отличать в России больших литературных yдачников, начиная с поры Горького. С 1881 г. стали появляться стихи Мережковского. Он мог бы уже отпраздновать свое тридцатилетие.

Это уже не только почтенный срок писательства, но и срок целой жизни таких, как Лермонтов, Добролюбов, Писарев.

Мережковский пережил и ту первую пору писательства, когда писателя замалчивают, и ту вторую, когда его усиленно «ругают», и 31-й год его литераторства застает его в той наиболее выгодной полосе, когда автора «хвалят». О Мережковском, пожалуй, уже все последние десять лет говорят: «наш уважаемый», «наш известный». Пятнадцать томов его сочинений, только что изданных Вольфом, заставили читателя и критика воочию увидеть, как значительно его литературное наследство, и повысить оценку, какая делалась раньше по случайным поводам, при выходе отдельных его книг. Когда недавно говорили о кандидатах в «бессмертные» нашей Академии Наук, его имя было выдвинуто на первое место, и в этом признании единодушно сошлись его сторонники и враги.

Если Мережковский не закончен, не кристаллизовался, иногда просто загадочен в своем внутреннем содержании, и даже теперь нельзя угадать, на проповедь чего он выступит завтра, — во всяком случае, по тону своей работы, по темпу, по искусству формы, он есть до такой степени нечто определенное, что назвать имя его, как редактора, значит — уже прямо обеспечить успех литературному предприятию в известных кругах и неудачу в других.

За ним в прошлом огромная работа. Целые сборники стихов, — и не той версификаторской ваты, которою иные искусники-виршеслагатели могут в год набивать кучу книг, а настоящих поэтических, всегда умных, часто глубоких дум. За ним огромная историческая трилогия— «Христос и антихрист», объединившая впервые в веках три, никогда не соприкасавшиеся фигуры — императора Юлиана, Леонардо да-Винчи и русского Петра Великого, колоссальное исследование о Толстом и Достоевском, ряд критических работ, стилизованных новелл, переводов из Эсхила, Софокла, Эврипида, самостоятельная книжки о Гоголе, Лермонтове, о знамениях времени, о «Грядущем хаме», о «Больной России» с ее интеллигентским расколом и т. д., и т. д.

Как бы ни смотреть на размеры таланта, как бы ни отрицательно относиться к его проповеди, одно несомненно — огромная, захватывающая любовь его к литературе. Без нее не могло бы быть ничего этого, — ни такой напряженной работы, ни такого признания в своем лагере.

В облике Мережковского, как литератора, есть много симпатичного. Всегда подкупает в писателе, так сказать, чистота литераторского типа. В нем всегда был виден человек, для которого все в литературе, и который сам непредставим без литературы.

Черта искания проходит через всю его и поэтическую, и беллетристическую, и критическую деятельность, и искания убежденного, может быть, часто с крайностями, с каким-то патологическим наклоном и вывертом, с какими-то предвзятостями самогипноза, но, во всяком случае, без тенденций дешевой популярности и с смелостью искреннего и не мелкого человека. Эта искренность, поддержанная большим образованием, настоящим эстетическим вкусом и несомненною критическою чуткостью, сделала, между прочим, то, что поставляемый обычно в возглавие декадентского течения, — и не несправедливо, — Мережковский, однако, совершенно чист от упрека в пускании пыли в глаза или в напускном ломании и шарлатанстве, — тяжелом обвинении, от которого свободны совсем немногие из плеяды упадочников.

II.

Через 30 лет работы для людей позитивного мышления Мережковский — странность, каприз природы, сук на дереве литературы. Его книг они уже не раскроют. Он успел слишком зарекомендовать себя, чтобы они могли надеться найти у него что-нибудь без мистики, без надежд на чудо, без пророчеств и гаданий.

Для других каждый фельетон Мережковского — лакомство. Для них он не только писатель, но н учитель и чуть не пророк. Ему усвояется имя писателя-мистагога. За неимением гербовой пишут на простой, — когда нет Достоевского, готовы прислушиваться к пророчествам Мережковского.

Что же такое Мережковский, как «явление в себе», независимо от пристрастных взглядов позитивистов и мистиков?

Это тем необходимее, что чашка весов славы Мережковского в последнее время явно берет перевес. Мережковский вырастает у поклонников прямо в первоклассную величину.

В таланте Мережковского, который несомненен, — потому что иначе не было бы и тени его обаяния в своем лагере, — есть одна, воистину, трагическая черта.

Вот писатель, у которого нет «своих сбережений», своего фонда, откуда можно черпать, как черпали не только наши большие, наш Толстой, наш Достоевский, но и наши средние писатели, приносившие с собой, может быть, и маленький, но непременно «свой» багаж.

Мережковский — как бы воплощенное доказательство того, как можно быть интересным, изящным писателем, трогать всегда то, что любопытно, расцвечивать взятую тему всевозможными блеснами ума, остроумия, замечательной памятливости, — словом, быть бесспорным талантом формы и иметь душу, почти обнаженную, открытую сегодня для одного содержания, завтра для другого, послезавтра для третьего.

Это какой-то талант формы, — талант ювелирного ма-стерства при почти пугающей душевной, сердечной опустошенности. Есть такие деревья, у которых корни не имеют первостепенного значения, — важнее те щупальца, который они выпускают рядом с листьями и которыми втягивают из воздуха и теплоту солнца, и свет, и соки. Обрежьте эти набухшие влажные привески — дерево умерло.

III.

Так живет Мережковский. Ему нужен толчок от Достоевского, от Толстого, от Успенского, от апокалипсиса, от афоризма из дневника Винчи, от раскольничьей рукописи, от Вл. Соловьева или странички из историка Пекарского. А больше всего от Достоевского.

Никто пока лучше его, за исключением Розанова, не истолковал, не почувствовал Достоевского, не догадался о Достоевском, но — выньте из русской литературы Достоевского, — с ним уйдет и Мережковский, и не только его исследование «Толстой и Достоевский», — нет, весь Мережковский, и с этими вот «Зимними радугами», открывающими «Больную Россию», и с этим «Когда воскреснет», замыкающим ее, и с «Грядущим хамом», и с Гоголем, и с Лермонтовым, — со всем, кроме беллетристики и стихов.

Все — стих апокалипсиса, страницу Толстого, Достоевского, цитату из историка — Мережковский мастерски повернет в сторону симпатий, какие у него есть сегодня, — и как повернет! Это будет так интересно, так живо!

Вы почувствуете, что перед вами человек, объехавший весь мир и прочитавший всех классиков. На одной странице он упомянет или процитирует всех корифеев русской литературы, вспомнит и «Ревизора», и «Шинель», и тургеневских «Призраков», и Кантемира, и «Медного всадника» и лермонтовского Печорина, и Радищева… Эрудиции — прямо хоть отбавляй. Точно для маленького фельетона он пережил работу профессора, усидчиво подготовлявшегося неделю к ответственной публичной лекции.

Но читаешь — и видишь, что это плющ около чужого ствола, раскраска по готовому рисунку. И не удивитесь, если через полгода вы прочтете противоположные строки, написанные тою же самою рукой, может быть, чернилами из того же магазина канцелярских принадлежностей.

Вдохновение, взрыв и взлет мысли, игра фантазии, подсказывающей художнику следом за одною другую мысль, которую никоим образом нельзя было предугадать за мгновение, — крайне редки у Мережковского. Его работа математична, рассудочна, идет по карточкам, по линейке, по ватерпасу и циркулю.

Он великолепный компилятор в своих романах. Разбросанный в сотнях книг черточки он поймал, разложил, склеил, как первоклассный ювелир.

Человек, мало знакомый с приемами писательства, может положительно стать в тупик перед тем, как мастерски, как исторически верно он угадал все эти черточки! Человек, знакомый с тем, как работают в литературных лабораториях, знает, что Мережковский ни одной черточки не угадал. Он выписал их, скопировал, искусно врезал в текст. Если бы его роман усеять сносками с указанием цитат, его книги стали бы больше похожи на арифметический задачник. Так цифры испещрили бы его текст.

В «Юлиане» он весь от Сократов, Созоменов, Либаниев, Филосторгиев, как в «Леонардо» от латинских и итальянских фолиантов, в «Петре» от «документов и дел» петровской поры и в «Павле I» от Саблуковых и Котлубинских.

Он ловит у них не только линию исторического рисунка, не только канву и не только археологию. Он берет от них все, — все цвета, краски, детали, сравнения, по их подсказам строит диалог. Какой-то огромной лабораторией представляется рабочий кабинет его. Он пишет роман по карточкам, как библиотекарь составляет каталог. Он строит всегда из кирпичей, — никогда из мраморных глыб.

Поглядите под этим углом на Мережковского, как поэта, как исторического романиста, как критика, сейчас — как богослова, — эта особенность таланта его выступает удручающе и в романах почти с наглядностью.

IV.

Все три его романа — и «Смерть богов» (Юлиан), и «Воскресшие боги» (Винчи), и «Петр и Алексей» — это колоссальная мозаика, по ознакомлении с которой господствующим чувством является изумление перед чудовищною трудоспособностью романиста…

Кого только он не перечитал, как только не обследовал места, времени, действия, архивных документов, старых запыленных рукописей! Личного творчества так мало в этих книгах! Здесь работал холодный, вечно сознательный ум искусника, который то пилил, то гранил, то шлифовал, то подтачивал, подгоняя стеклышко к стеклышку и камешек к камешку, как монахиня по обету, составляющая на протяжении трех лет мозаичный образок.

Не будучи вдохновенным писателем, можно быть превосходным историческим романистом. Компилятивное мастерство — здесь неоценимое качество. Но Мережковский портит свои исторические полотна тенденцией.

Когда только что появилось сообщение о том, что он задумал трилогию, где объединяет три названных исторических лица, — уже было высказано единогласное недоумение критики, — какая идея может сроднить столь не сродное!

Юлиан Отступник, Леонардо да-Винчи, Петр Великий. Почему именно эти трое? Помнится, в свое время, когда только намечалась программа труда Мережковского и осуществлена была лишь первая его часть, критика с настойчивым недоумением повторяла этот вопрос. В самом деле, почему эти трое? Если нужны люди могучей духовной борьбы, титанического сомнения или мощной победы веры, резкого проявления духа Христова или антихристова, то можно без труда найти исторические фигуры ничуть не меньшей красочности и ничуть не меньшей характерности для эпохи, которыми можно продолжать эту триаду. Почему не Филон, не Диоклетиан, не Спиноза, не Грозный или Людовик XI, не Вольтер, не Наполеон? Почему, при наличности прочных исторических сближений, поставивших в неразрывную аналогию и связь некоторые имена, история никогда до Мережковского не спаяла этих трех звеньев — Юлиан, Винчи, Петр?

Если Юлиан весь «антихристов», почему бы с ним уж так близко роднить гениального полуязычника Винчи или еще более нашего Петра? Правда, русский реформатор был к церкви и церковному чересчур хладнокровен и безразличен, но все его посягательства на церковь, при всей их бесцеремонности, никогда не были продиктованы пафосом богоборства, а всегда прямым государственным расчетом монарха-практика или своеобразною веселостью настроения.

Темный народ произвел Петра в антихристы. Разумеется, едва ли на одну минуту мог бы стать на такую точку интеллигентный ум. Разумеется, не мог бы подчиниться такому взгляду Мережковский, великий специалист по части апокалипсиса и антихриста. Однако вы видите Петра в его трилогии звеном, завершающим ту цепь, которая началась Юлианом-Апостатом. Как хотите, в его логических параллелях есть что-то неполно совпадающее, искусственное и более или менее насильственно- подогнанное.

V.

Какая-то логическая искусственность и предвзятость — черта очень обычная в Мережковском. Синтетическое восприятие истории, улавливание истинной философии истории — великий и редкий дар. Как всякий истинный дар небес, он не поддается подделке. Простой вдумчивости далеко до этого дара, как земле до неба, и всякая попытка искания мирового смысла в явлениях жизни и истории оказывается покушением с негодными средствами, когда к ней приступает хотя бы и незаурядный и образованный, но не щедро одаренный таинственною способностью синтеза ум. В итоге появляется не мудрость, а мудрствование, и весь такой труд вызывает в памяти труды александрийской святоотеческой школы, усиленно упражнявшейся некогда во всевозможных, часто красивых, но всегда бесплодных аллегориях.

Недоумение стало полным и мотивированным, когда трилогия появилась вся целиком. Объединение Юлиана с Винчи и Петром — величайшее из насилий, какое когда-либо было совершаемо авторами трилогий!

Из трилогии вы и сейчас не видите, почему в ней должны были оказаться именно эти три героя. Историческая параллель с совершенною ясностью и удобством могла бы быть проведена на двух фигурах, в двух романах. С другой стороны, трилогии ничто не мешало обратиться в тетралогию, ибо было бы совершенно естественно и исторически легко показать, что подобно же народ воспринял и такую-то четвертую, пятую, шестую фигуру истории. Повторяю, принудительной логической убедительности не чувствуется сейчас в замысле Мережковского, как не чувствовалось когда-то, когда об его труде только анонсировали газетный заметки.

Это, разумеется, не могло бы существенно вредить значительности порознь каждого из романов. И эта произвольность не мешает улавливать и основные мистико-философские идеи автора о борьбе в мире начал Христа и антихриста, — идеи, далекие еще от ясности и раздельности, но уже начинающие округляться.

В своем «Петре» он провел те свои излюбленные идеи о религиозности, Христе, антихристе, духе и плоти, каким место в современных религиозно-философских собраниях. Мережковский подменил подлинную душу Юлиана душой современного интеллигента с его томлениями и чаяниями.

Уважающий свое мнение критик должен решительно отказаться от подсказа писателя, навязывающего ему искусственную, насильственную, надуманную идейную связь в трилогии. Порознь эти романы могут остаться серьезными, значительными явлениями нашей современной исторической беллетристики, признанными и за границей. Конечно, как небо от земли, они отстоят от жалких современных подделок. В них иногда схвачен дух века, век отражен в верном археологическом колорите, рисунок исторического образа точен и не искривлен. Их ахиллесова пята — те места, где Мережковский вкладывает в уста своих героев свои религиозные утопии, но это не погашает их интереса, красочности и значения.

VI.

Чем сейчас интересует и волнует Мережковский, это — своими философско-богословскими мечтаниями. В совсем недавнее время, в дни революции, они соприкоснулись с идеями политическими, и от этого столкновения брызнули новые струи в его творчестве.

Черта того же мастерства формы по преимуществу и той же содержательной бледности, слабости, пустынности еще ярче проявилась здесь.

Мережковскому бросали упрек в служении моде, в угодливости веяниям времени. Может быть, это и не так, но никак нельзя умолчать о том, что он нередко давал все поводы к тому, чтобы подобные подозрения высказывались не одними его литературными несочувственниками.

Михайловский некогда сказал о себе, что всю жизнь он проходил в одном сюртуке. Если этот образ применять к Мережковскому, о нем нужно сказать, что он был исключительными модником и охотно менял сюртук на пиджак, пиджак на смокинг, смокинг на фрак, а теперь с такою же легкостью готовь сменить фрак на рясу.

Печально, если человек являет собою какую-то окаменелость, обрастающую грибком и плесенью. Мы преклоняемся перед переломами в Белинском, в Толстом, но Мережковский переламывает себя так часто, проявляя в своих новых и новых увлечениях такую «легкость в мыслях необыкновенную», что подозрение его в погоне за модой могло возникнуть совершенно добросовестно.

Как странно было бы, например, представить его теперь в поэтической близости с Надсоном, а между тем этим он начинал! Работая над Толстым и Достоевским, он писал о самодержавии, как «плоти», и о церкви, «как духе», и хотел «слить в одно целое» самодержавие и церковь.

Года свершили круг, и самодержавие стало для Мережковского утверждением человекобога. Теперь оно для него — от антихриста, от идола, «ставшего богом».

Еще недавно он говорил, что православие — «плоть христианства». «Русская церковь — историческая и народная форма». Опять Сатурн махнул косою, и для Мережковского поникло значение православия.

Так же было с возвещением «третьего завета», «третьего царства», идущего за царством Бога Отца и Бога Сына. Теперь уже Мережковский не проповедует и этого царства Духа.