Александр Измайлов «Ранняя осень»
(Поэзия и проза И. А. Бунина.)
— Я скоро умру, но на моем посту в русской литературе я вижу себе достойного преемника в лице Бунина.
Так будто бы за несколько дней до своей смерти сказал о Бунине Чехов. В дни, когда Бунин получил академические лавры, это показание одного газетчика охотно перепечатывалось другими, несмотря на совершенно очевидную психологическую его невозможность.
Нужно совершенно не знать характера Чехова, чтобы приписать ему, скромному, сдержанному, тактичному такое нескромное назначение себе «преемника» при жизни!
Чехов мог говорить и, вероятно, не раз говорил о родственности таланта Бунина его таланту. Он симпатизировал ему, как человеку. Он мог сочувствовать избранному им жанру, тем более, что это был почти его собственный жанр. Но если бы даже Чехов видел себе в ком-либо преемника, он никогда бы не сказал этого вслух.
О Бунине нельзя говорить, не беспокоя прекрасной тени Чехова. Бунин больше чем «его школы». Он плоть от плоти и кровь от крови чеховского поколения, чеховского настроения, чеховских симпатий. Всего какая-нибудь десятилетняя разница хронологически лежала между ними.
Если искать в русском стихе чеховских настроений, — Бунин будет здесь первым и самым значительным и интересным. Если искать в прозе чеховских переживаний, но не наигранных, не подражательных и, однакоже, моментами прямо до буквальных слов, до тожественных тем, совпадающих с чеховскими настроениями и темами, — опять Бунину придется отдать первенство перед Лазаревским, Дымовым и всеми, их же имена Ты, Господи, веси.
Медленно и тяжеловато создавалась литературная репутация Бунина. Он разделил обычную участь миниатюристов в искусстве. Огромное полотно кричит, стягивает к себе зрителей, даже при отсутствии внутренних достоинств, ошеломляет иногда просто размерами. Миниатюру замечает только любитель. Когда-то когда ее рассмотрит толпа!
Так Бунину понадобилось лет двадцать для того, чтобы полное признание пришло к нему. В 1909 году ему выпали академические лавры. Правда, уже раньше академическое внимание трижды останавливалось на нем. Он трижды получал половинную пушкинскую премию.
По-московски радушно справленный в этом году двадцатипятилетний его юбилей застал Бунина едва сорокадвухлетним человеком. В этой ранней зрелости Бунина есть какое-то соответствие со всем его человеческим и писательским образом.
Немного пожито, много пережито. Весь мир объезжен и виден, — и Египет, и Индия, и Рим, и Иерусалим. Лето еще было так недавно, но уже веет сентябрьский ветер. Падают желтые листы.
Академии Наук всегда нужен авторитетный бланк. Поручителем за Бунина перед нею, конечно, были Тургенев, Тютчев, Чехов и, пожалуй, Алексей Толстой и Случевский. Он их родственник. В завещании старых богачей прямо значилось его имя.
Да, у него подчас чисто тургеневская, чисто чеховская грусть о погибающей, — не погибшей ли уже? — красоте старого русского быта, старобарской усадьбы, их чудесный восторг перед ароматом мокрого осеннего леса, роняющего поблеклые листья, их нежное слияние с природой, чуткое чувствование едва уловимо бьющихся жилок бытия.
Это от Тютчева, от Фета, от Случевского его подмечания во всей природе — в весеннем закате, в степной ночи, в лепете моря, в тишине поля, — милых и трогательных красок и черточек, которых не замечают и мимо которых проходят равнодушными тупорылые прозаические кроты.
Есть категория людей, в душе которых живет неодолимое очарование старины, тяготение к прошлому, подчинение ему, непобедимое обаяние тем, что было и уходит, уходит, уходит. Для этого не надо быть стариком. Совсем молодой Тургенев чувствовал тихое, увядание стародворянских вишневых садов и пел этот финал дворянства.
Бунин — типичнейший представитель этой категории людей, для которых высшая прелесть бытия в тихой тоске по уходящем и невозвратном.
В одном из рассказов беллетриста Федорова есть такой разговор двух интеллигентов:
— Есть что-то удивительно трогательное, — говорит один, — в колокольном звоне ночью, в степи. Какая-то несказанная печаль!
— Что хорошего в печали, — возражает другой, — да еще в несказанной!
— Я люблю печаль.
— Нашли, что любить! Пустяки все это. Литература! Я так вот люблю радость и посмеяться люблю. Удивительный нынче народ пошел! Нытики какие-то. «Люблю печаль!» Да нет, ерунда это… Все мода одна… У другого румянец во всю щеку и здоровье пышет из него, а он туда же в печаль лезет.
— Мы на разных языках говорим! — справедливо замечает собеседник.
Две психологии радостного и лирического восприятия жизни окрашивают все человечество в два цвета. Существует жестокий термин «собачьей старости», которым первое настроение заклеймило второе. Но это не «литература», не напускное. Хочу сказать, — не всегда литература и не всегда напускное, потому что, конечно, очень часто это не более как актерство, поза и фраза.
Ранняя осень, ранние сумерки, — вот слово, определяющее весь характер поэзии и отчасти прозы Бунина. Его муза впервые склонилась над колыбелью, стоявшей в тихой детской старого помещичьего дома, в скромном Воронеже, и вся прониклась тихою грустью о тех днях, когда здесь было шумно и весело, по старым клавесинам бегали маленькие ручки барышень, потом ставших седыми бабушками, а кругом шел еще веселый, хотя и не без налета мгновенной задумчивости, «последний пир».
Раскройте на любом месте книги стихов Бунина. Если это не будут его сонеты, посвященные Востоку, вы всюду наткнетесь на эти песни ранней осени, на тоску об умершем и умирающем, на вздохи ранней старости.
Это не некрасовское покаянное рыдание над теми старыми грехами, которых уже не искупить, и не плач над тем, чего уже нельзя вернуть. Необыкновенно спокойное, тихое, отнюдь не терзающее чувство везде отличает Бунина. Все прошло, ничего не вернешь! Но природа пред лицом этого уходящего и умирающего сияет вечною красою. И тихим шепотом чеховской барыни, успокаивающей дядю Ваню, Бунин передает читателю слова примирения:
Месяц стал и замер над гумном.
Все уснуло, темен тихий флигель.
Степь и небо видны за окном.За окном по лопухам чернеет
Тень от крыши. Дальше на кусты
И на жнивье лунный свет ложится,
Как льняные белые холсты.
Далеко на севере Капелла
Блещет семицветным огоньком,
И оттуда с поля тянет ровным
Ласковым полуночным теплом.
Сладко этой лаской упиваться,
Сладок отдых ночью. Ночь светла.
Все вокруг, как прежде, — хутор, поле.
Все как было… Только жизнь прошла!
Бунину теперь сорок два года. Он писал это, когда за его плечами не было и трех с половиной десятков. Но такие стихи, с совершенно таким же ощущением, что лучшее в жизни прошло, что дальше она пойдет уже по могилам, что вот уже краснеют, вянут, осыпаются и кружатся в воздухе сентябрьские листья, что душа устала и больше ничего и никого не полюбит, ни к чему снова и исцелительно не привяжется, — он писал и тогда, когда ему было двадцать пять и двадцать лет.
И не надо видеть здесь рисовку, актерство, кокетство. Бывают такие люди. Их в особенности щедро поставляли те десятилетия, в какие жил Бунин. «Я люблю мою печаль», — это был их девиз.
Чехов не был таким в двадцать, в двадцать пять лет. Но так настроился, когда к нему пришел его страшный недуг. Произошла положительная странность в последние годы его жизни. Он не был свидетелем того последнего пира русского дворянства, когда таинственная рука уже чертила три угрожающие слова близкой гибели. Но, точно отойдя далеко назад от своего времени, от того года, который был канунным годом русского политического урагана, точно перевоплотясь в оболочку Тургенева, — он спел поэму о «Вишневом саде», которая могла бы появиться в 1865 году и не только никого не удивила бы тогда, но была бы больше на месте тогда, чем в 1903 г.
Бунин еще менее, чем Чехов застал расцвет, красоту и славу наших старых дворянских гнезд. Он родился в 1870 году, спустя девять лет после того, как крестьянин стал свободным, и уже младенцем не мог застать ни крестьянина-раба, ни крепостной няньки, ни заповедных, нетронутых лесов.
Уже на Руси разыгрывалась тяжелая эпопея дворянского оскудения, которую пел Терпигорев-Атава. По воспоминаниям, по рассказам отца, матери, по тургеневским, авдеевским книгам он мог представлять эту рухнувшую Трою тех дней, когда она еще была славна.
И, однако, Бунин так проникся очарованием этой старины, этих старых усадеб, которые он застал почти разваливающимися, что это навсегда и глубоко уязвило его душу. Нет мечты для него обаятельнее, чем мечта об этих запустелых старинных палатах, — запущенных, заплесневших, будящих сладкую жалость о собственном детстве.
Скучней, старинней. Древнее есть что-то
В уборе их. И вечером красней
Сквозь них зари морозной позолота.Узорно-легкой, мягкой бахромой
Лежит их тень на рдеющих обоях, —
И грустны, грустны сумерки зимой
В заброшенных помещичьих покоях.
Сидишь и смотришь в окна из угла,
И думаешь о жизни старосветской…
«Увы — ведь эта горница была
Когда-то нашей детской»…
Или еще:
Струится из окна веселый летний свет,
Хрустальным золотом ложась на клавесины,
На ветхие ковры и выцветший паркет.Вкруг дома — глушь и дичь. Там клены и осины,
Приюты горлинок, шиповник, бересклет…
А в доме — рухлядь, тлен; повсюду паутина,
Все двери заперты… И так уж много лет.
В глубокой тишине, таинственно сверкая,
Как мелкий перламутр, беззвучно моль плывет.
По стеклам радужным, как бархатка сухая,
Тревожно бабочка лиловая снует.
Но фортки нет в окне, и рама в нем — глухая…
Тут даже моль недолго наживет…
В огромном своем большинстве стихи Бунина — какие-то песни старого холостяка, одинокого бобыля. Он точно всех пережил, все растерял, — любимых женщин и родню, не завел ни детей, ни друзей, ни даже доброго старого пса, которому можно было бы в тоске одинокого зимнего вечера бросить от скуки ласковое слово.
Над холодной пустыней воды.
Здесь жизнь до весны умерла, —
До весны опустели сады.
Я на даче один. Мне темно
За мольбертом, и дует в окно.Вчера ты была у меня,
Но тебе уж тоскливо со мной.
Под вечер ненастного дня
Ты мне стала казаться женой…
Что ж, прощай! Как-нибудь до весны
Проживу и один — без жены.
Сегодня идут без конца
Те же тучи — гряда за грядой.
Твой след под дождем, у крыльца,
Расплылся, налился водой.
И мне больно глядеть одному
В предвечернюю серую тьму.
Мне крикнуть хотелось вослед:
«Воротись, я сроднился с тобой».
Но для женщины прошлого нет:
Разлюбила, — и стал ей чужой.
Что ж? Камин затоплю, буду пить…
Хорошо бы собаку купить…
Бунин противоположен Фету. Если у того всюду весна, солнце, клейкий березовый лист, — то у Бунина всегда осень, унылая пора листопада (недаром один из своих сборников стихов он прекрасно обозначил этим названием), одичание, умирание, запустение.
Не уйти им от своей судьбы.
Но светло и нежно небо светит
Сквозь нагие черные дубы.Что-то неземное обещаете
К тишине уводит от забот, —
И опят, опят душа прощает
Промелькнувший, обманувший год.
Это настроение прощения, беззлобного примирения со всем, —то, что отличало поэзию Случевского, — очень характерно для Бунина. И новые годы, безжалостно уходящие, уносящие все и оставляющие только одиночество, простит этот добрый бобыль. Только все менее влечет его настоящее, все тоскливее оглядка назад, все реже и реже улыбка на его лице.
В этой области настроений Бунин действительно — primus inter pares, первый между равными. Он рожден для этой осенней лирики, тихого, типично-русского примирения со всем, что есть в мире горького, — со злом и смертью, с потерею другого и уходом любимой женщины, с умиранием лета, с угасанием красивого русского быта, с вырубкой незабвенных вишневых садов. Здесь Бунин как бы второй Чехов в сфере стиха, с его нежностью, с его прощальною ласкою, с его грустными глазами, хотя и без исключительной силы его таланта.
Иногда Бунин слишком строг, холодноват, несколько сух. У него нет страстности Бальмонта, нежности Фофанова, умной пытливости Брюсова и брюсовской близости современной вспугнутой, усталой и умудренной долгою жизнью душе. Он несколько однотонен. Его «пейзажи», если пересматривать их один за другим, утомляют.
В своей прозе Бунин такой же чистый лирик, как и в стихах. Положительно немногие из его вещей трудно было бы переложить в стихи. Все остальное не только легко перелагается, но прямо просится под стих.
Так же, как в стихе, он здесь поэт, способный подмечать в природе многое, ускользающее от обыкновенного глаза, подмечать нежно, чутко, ласково, так же везде и во всем для него существует только он один, его настроение, его любовь, печаль, скука, раздражение.
С огромным трудом из его рассказов можно выделить такие, где он объективно рассказывает о ком-то, как о третьем, постороннем лице. В подавляющем большинстве он ведет повествование от себя, от первого лица, не внося сюда ничего такого, что не позволило бы относить весь рассказ к нему самому, и лишь изредка усвояя этому рассказывающему другое, не свое имя.
У старых критиков было в ходу непривившееся слово «эгоцентрист». Так они звали писателя, поставляющего собственное «я» в центр всего, им написанного. Бунин такой эгоцентрист. Если вам это скучно, вы можете его не читать, но он может давать вам только этюды и эскизы о себе, совсем не заботясь о внешнем сюжете, о занимательности, о приключении.
Ночью он переправляется по горам к перевалу с усталою лошадью. Шумит сонный бор. Он едет и думает. «Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов! Ничего, будем брести, пока не свалимся!.. Где-то упаду я и уже навсегда останусь среди ночи и вьюги на голых и от века пустынных горах?»
И конец. Это называется «Перевал». Фабулы никакой. Но вы видите ночь в горах, прислушиваетесь к бору, глухо и сонно гудящему, к свистящему ветру, видите седую снежную мглу, мокрую озябшую лошадь…
Если вы не присяжный критик, торопящийся поскорее одолеть книгу, а тот случайный читатель, который иногда развернет ее и прочитает четыре страницы и потом поставит на полку, — вы можете задуматься вместе с автором над его аллегорией, и маленький этюд может остаться в вашей памяти.
У Бунина десятки таких рассказов. В старых книжках, как и в тех, что появились не дальше года назад.
«Новая дорога». Он простился с родным уголком и едет куда-то далеко в вагоне железной дороги. Опять точная и выточенная картинка ночи в поезде, путевые разговоры со случайными знакомыми и думы под песню вагонных колес.
«Туман» — те же опять путевые впечатления автора. Туман, черные клубы дыма, печально-прекрасная лунная ночь… Звонит пароходный колокол в мертвой тишине… И снова думы. «И зачем эта странная ночь и зачем стоит, этот сонный корабль в сонном море?»…
Вы читаете пять, десять рассказов Бунина и проникаете в секрет его творчества. Это — литературная станиславщина, игра на мелочах, филигранная работа, рисование тоненькой кисточкой, нежною акварелью. Да, здесь и красивое ощущение природы, и поэтическая память. Но здесь нет движения. Это какие-то лирические страницы из дневника, может быть, наброски прозою того, что лотом следовало перелить в стихи.
Этот недостаток беллетристики Бунина сглаживается там, где он имеет дело с темами чистой романтики. Дело ли привычки, или секрет в самых особенностях предмета, но в темах романтики есть всегда что-то, как бы самодовлеющее. Прибавленное к миллиарду любовных признаний, новое признание все-таки сохраняет свой интерес, обвеяно какою-то своеобразной прелестью. Так интересны все романтические мотивы Бунина.
Уехала девушка, которую он любил, и когда он обходит город, грустя и скучая, — и ему, и вам все кажется в самом деле обвеянным теплою и нежною печалью («В августе»).
«Он» и «она», только что пережившие размолвку, с годами отдалившиеся, примиряются в тихую осеннюю ночь, и какая-то новая нежность, похожая на прежнюю любовь, охватывает обоих («Поздней ночью»).
Влюбленный угадывает, что девушка, которую он любит, отвечает ему взаимностью. По таинственной ласковости, по немым взглядам они угадывают общую тайну и, как заговорщики, выходят осенним вечером я едут к морю. Происходит обычное признание, в котором, в сущности, нет ни одного нового слова, ни одного нового положения. Но все трогательно ново, мило и полно настроения.
«Была ли она лучше других, которых я любил, или нет, я тоже не знаю. Но в эту ночь она была несравненной. И когда я целовал атлас платья на ее коленях, я смотрел на нее с восторгом безумия, и в тонком звездном свете ее бледное счастливое и в то же время усталое лицо казалось мне прекрасным, как у бессмертной…» («Осенью»).
Страшно близко в своих романтических рассказах Бунин подходит к Чехову. Опять его сближает с этим большим мастером их общее воззрение на романтику, тихая покорность судьбе, дающей сейчас счастье так же просто и безучастно, как завтра она даст несчастье, и та как бы философская мудрость, которая заставляет брать счастье без экстаза, без пафоса, точно с сознанием того, что оно дается точно по ошибке.
Чеховское влияние иногда сказывается у Бунина даже на мелочах. Вы читаете сцену из «Байбаков», где два доживающие свой век старика проводят вечер под щемящее сердце треньканье гитары, и не можете не вспомнить похожей сцены из «Дяди Вани».
В рассказе «У костра», где девочка красавица как бы пронзает тоскливой думой сердце наблюдателя, Бунин чрезвычайно близко подходит к чеховским «Красавицам».
Луна, ночь и беспредельная даль будит в Бунине точь-в-точь те же мысли о чем-то далеком, о какой-нибудь полночи, наступившей «совершенно так же, как, вероятно, пять-десять тысяч лет тому назад», — как это бывало с Чеховым.
Яд рассудительности медика, который тек в жилах Чехова, как бы разлит и в крови Бунина. Кажется, он слишком рассудочен, трезв и холоден, чтобы у него закружилась голова, чтобы он сам поверил в возможность счастья. Его преобладающий герой — герой тургеневской Аси, который и не верит в счастье и боится его.
Отсюда, естественно, ему так близка психология тех, кто потерял любимую, поссорился, разошелся, — тех, кто ищет и мучается в сомнениях. Отсюда так редко он останавливается на счастье объяснений и совершенно обходит радости полных слияний.
С моментом выбора в «бессмертные» случайно совпадает полоса усиленной творческой работы Бунина, и это уже иная фаза, чем прежняя. Бунин и прежде любил русскую деревню больше города, — теперь он отдается ей почти всецело.
Его большая повесть «Деревня» — одна из самых серьезных работ последнего времени, освещающая новую, послечеховскую деревню. Мужики Бунина, в сущности, недалеко ушли от чеховских. Деревня так же темна, убога и страшна на его полотне. Самая повесть его хаотична, как хаотична деревня. Точно какая-то метель несется по сердцам русского крестьянства, и трудно разглядеть путь этих закружившихся душ.
В этом же смысле чрезвычайно характерен один из последних рассказов его — «Ночной разговор». На фоне чудесной, поэтической ночи, — фоне, близком к тому, какой Тургенев взял для своего «Бежина луга», — пред вами разыгрывается современная деревенская «идиллия».
Группа мужиков, разговорившихся перед сном в присутствии только что вступающего в жизнь гимназиста, вскрывает перед этою юной душой такую бездну мрака и зла в деревне, что, кажется, самый воздух ароматной летней ночи отравляется запахом дымящейся, бессмысленно и беспощадно проливаемой крови.
И эти впечатления рождены не в кабинете, а вынесены из действительного наблюдения деревни, где Бунин имеет обыкновение замыкаться иногда на долгие сроки.
Но большие полотна (как «Деревня») не жанр Бунина, как равно не сфера его — мужицкая душа с ее примитивными и грубыми движениями. Чеховская тоска русского интеллигента, закинутого в провинцию, чеховское подмечание вековой и трагической нескладицы, всего тяжелее сказывающейся в деле личного чувства, — его сфера, из которой, по-видимому, он не может безнаказанно выходить.
И отсюда, наоборот, так хороши его рассказы этой категории, как «Тарантелла», правдивая повесть о том, как бедняга сельский учитель, одеревеневший в своей деревенской глуши, на радостях подпил и трагикомически оскандалился, лишь только ему выпала счастливая возможность побывать у знакомого помещика на званом вечере.
Может быть, Бунин уже самый последний из последних певцов эпопеи нашего русского барства и настроений старого дворянина.
Пестрые знамена. Литературные портреты безвременья (1913).