Александр Измайлов «Веселая свадьба»

Если смотреть от озера на старую усадьбу, она кажется маленькой и темной. Одноэтажная и разостлавшаяся по земле, издали она похожа на длинного притаившегося зверя. И белеющие колонны крыльца дают впечатление коротких, прижатых к животу лап. Вот-вот зверь расправит их, вскинется и убежит в лес.

У озера, на самом бережку, стоит старая разваливающаяся каплица. Теперь она пуста и грязна, как сарай. Время сорвало с ее фасада всевидящее око и его золотые лучи. Но солнце навеки выжгло и солнце, и лучи на досках беседки. В этом как бы символ Божьей непреодолимости. Человек хотел уйти от этого ока, но не ушел. Оно здесь. И как оно видело то, что происходило 70 лет назад, так оно увидит то, что будет здесь у озера завтра.

А озеро величаво спит. Когда в полдень долго смотришь на отраженные в нем дубы, на минуту теряется ощущение, — где настоящая жизнь, крутом или в этом зеленом омуте. Когда во время вечерни сюда долетает колокольный звон, и от усадьбы едва доносится шум жизни, от озера веет настроением безысходной грусти. Тогда фигура сидящей на скамье старой женщины, неподвижной, как изваяние, кажется неотъемлемой частью пейзажа. Представляется, что ее так же нельзя изъять отсюда, как нельзя сбросить лодку с человеком с беклинского острова мертвых.

Агриппина Петровна слепа. Ее глаза ясны, почти красивы той красотой загадочной мудрости, какою светятся лица слепых. Она видит так, как сказано в Евангелии о слепорожденном, — видит людей, как ходящие деревья. Медик сказал бы, что она сохранила одну десятую зрения. Это значит, она различает, откуда идет свет и где тьма.

Девочки начинают ей вязанье, — она продолжает его до конца. Маленькие, в узловатых жилах руки неслышно двигают стальные спицы. Их движения почти не видно. Так, вероятно, Парки неслышно прядут свою нить. И неслышно обрывают…


Слепая смотрит далеко вперед, в самую глубь озера, — может быть, она ловит в нем золотую полоску солнца, — и говорит протяжным, строгим, точно вещим голосом:

— Ничего человек не видит, ничего человек не знает, — живет слепой, как я. Умер, и унес с собой свою тайну. И осталось на кресте, как на парадном крыльце, одно имя. Попробуй, угадай, кто он? Один Бог на том свете эту запечатанную книгу развернет и прочтет.

Была я, — ну, почти такая, как ты. Немножко разве старше. Лет 19-ти. Ровесница была барышне, — в один месяц родились. За то меня и отличали и держали полубарышней. Уж тогда, если кто меня Аграфеной называл, я ему: «Извините, мое имя Агриппина!» Башмачки барышнины кому шли? Мне. Иной раз совсем новенькие, — ну, каблучок малу толику скривился. Опять же и ноги такой, как у меня, ни у кого из дворни не было. Моя ножка была маленькая. И вся я субтильненькая была. Живые картины делали, — меня Купидоном наряжали. И крылышки этакие из кружев на китовом усе.

…Зеленая поверхность озера, как сон. И как сон то, что рассказывает слепая старуха. Она и Купидон! Эти опухлые щеки, эти крючковатые руки, точно в желтой лайке, эти безобразные, расплывшиеся ступни, — это могло быть розовым, свежим, девичьим! Неужели даже к этому можно привыкнуть? Неужели и с этим можно примириться?..


Вот слушай, расскажу тебе, какая у нас случилась веселая свадьба.

Много бывало народу в усадьбе. Оба флигеля всякий день под приезжих шли. Дворянство со всего уезда. Вечерами с гитарами на лодках. Нас вырядят, как польских панночек. Не найдешь ныне нигде таких веселостей.

Раз слушок пошел, — выдают барышню замуж. Будто князь Феликс Третинский за красоту берет. Князья — наши соседи были. Хозяева всей Пятерни, — пяти имений, — одно другого богаче. Потому и Пятерней звали, что точно кто руку на уезд наложил и все пять пальцев отпечатал. Карту я потом видала, — сущая правда, как есть пятерня.

Гордая была барышня и строгая, — не дай Бог. Не знаю, может с другими, — с нами ни слова лишнего. Раз только показывает мне в окно, — князь с коня слезает.

— Хотела бы ты, — говорит, — такого себе жениха?

Ну, что уж хотеть, — плешивый да желтый, да носатый, ногу приволакивает (прострелена была на дуэли), шишка на щеке. Не осмелела я сказать правду, — застеснилась, молчу.

— Не отвечай, — говорит, — Агриппина ты уж ответила.

Досадно мине было, что я себя так неделикатно выдала, но что уж говорить, — какой жених! А видно, надо было отцовы дела поправлять.

Слушок-то вышел и правильный. Не успели оглянуться, объявили свадьбу. Месяца два мы, как на ярмарке жили, — шили, кроили, мыли, ночей не спали. Опять слушок, — капризится барышня, не по сердцу жених, а может, и другой кто на сердце был. Теперь-то уж как не видеть, что был! Помещик такой сосед наезжал, — бывший военный, говорун и красавец собой, — Соломка 1-й — фамилия.

Бывало, как приедет, так от барышни ни на шаг, а у ней целый день лицо горит. Ничего с собой сделать не может.

Силач был, смельчак и выдумщик. Раз со стенки, сажени в три, спрыгнул и на ноги стал. «Я, — говорит барышне, — для вас с пятого этажа прыгну». «Хотите, — говорит, — я голой рукой пуд крапивы нарву?» — да как почнет ее ладонями рвать, — барышня так и засияла, что в Пасху. Надо быть, он и был, а впрочем, барское было дело. Ничего не знаю…

Что уж там было, сладили свадьбу на Красную Горку. Темная была барышня, сумная. Только в самый день разошлась. «Ладно, — говорит, — пускай только Соломко 1-й моим шафером будет».

Была я как ее обряжали. Даст же Бог экую красоту! Как сейчас ее брови вижу, плечи крутенькие. Мраморная такая у барина в кабинете стаяла. Из Италии. Страшных денег стоила. А глаза у барышни огромные серые. Нет для русской женщины глаз на свете лучше серых…

Торжество было — ах какое! Люстры зажгли, жирандоли. Клавикордный мастер целый день накануне провозился. Фейерверков целый возок привезли. Приехали с церкви, шампанское захлопало. Шутиху такую взорвали, что гул, как с пушки.

Выскочила барышня к нам в девичью, — веселая-превеселая.

— Весело ли вам, девушки, на моей свадьбе?

— Ах, матушка-барышня, да может ли что быть деликатнее!..

— Вот я, говорит, за вас шампанское пью и за всех одну Агриппину поцелую…

И бокал весь до дна выпила, словно жажда у ней, и меня прямо в губы. Пошел тут пир, ах, какой пир! Цыган хор был выписан, — нахальные такие, с руками лезут. Там клавикорды гремят, тут гитаристы. Мы, девушки, гостей вином обносим, сами пьем. Барышня смеется, в первой паре танцует. Видим, все врали, про Соломку-то. Выбежала к нам опять:

— Весело ли вам, девушки, пировать на моей свадьбе?

— Уж так-то, красавица, что три дня будем ходить, за стену держаться.

— Ну, ну, веселитесь, — через час еще веселей будет…

А через час примерно вернулась я с ледника с мороженым, — слышу, дом молчит. Как вот у музыкантов, старшой палочкой махнет, — все и стихнет. Сейчас же все опять зашумело, — только уже не по-прежнему. Барышня, говорят, куда-то делась, — ищут, не найдут. Только один человек, что в саду потешные огни делал, сказывает:

— Я их, говорит, видел, как они вон туда, к озеру, прошли в белом платье и почти бегом.

Пришли сюда, — на скамье, может, на этой самой, фата снята — брошена да у самого бережка две белые туфельки рядышком. Так и уплыла от нас наша лебедь белая…

Нашли ее в тот же вечер, и многие из гостей, что на свадьбу приехали, так и на похороны остались. В эту-то ночь еще не все поняли, — много было пьяненьких, — ну, а утром… Тяжело было утром. Мы, девушки, целую неделю с красными глазами проходили.

А что, и как, и почему, — так я ничего этого и не знаю. Озеро знает. И про Соломку ничего наверняка не скажу. Похоже, что так, а может, и совсем не так. Темное дело. Барское. Все его забыли. Как помру, и вспомнить некому станет. Некому тоща будет и Богу сказать: «Помяни, Господи, рабу твою, утопшую Агнию»…


Если смотреть с озера на старую усадьбу, расстояние между ними кажется довольно большим. Я мерю его глазом, и думаю о том, как по этой дорожке, давно заросшей травой, в один страшный вечер бежала без оглядки несчастная, смятая девушка, боясь, чтобы ей не помешали уйти в смерть. Как длинен казался ей путь, как жутко билось ее сердце, как крепко прижимала она к нему маленькую дрожащую руку!.. Или так делают только актрисы на сцене?

Старая драма, которой миновали все давности, как надежно схоронена она в хронике старой усадьбы! И озеро кажется мне зловещим и полным тайны, а в ушах точно звенят звуки печального имени «Агния»…

Ничего человек не видит, ничего человек не знает…

1913 г.