Александра Виницкая «Перед рассветом»

I

Поезд летит на всех парах, быстро приближаясь к Москве. В вагоне третьего класса, битком набитом простонародьем, прижавшись в уголок, сидит молодая девушка. Одета она во все новое, с иголочки, но небогато; держит себя робко и большими, серыми глазами всматривается в окружающее, с наивным любопытством ребенка. Губы ее сложены по-детски; на круглых щеках ямочки; слегка вздернутый носик; белокурые, курчавые волосы выбились из-под круглой соломенной шляпы; нежное лицо дышит доверием и простотой.

Никто не даст ей более пятнадцати лет, а между тем ей уже восемнадцать; она только что кончила курс в Петербургском институте, и едет к брату-студенту, не имея больше никого родных.

В письмах они условились, что она приедет одна: он сознался, что не имеет достаточно ни денег, ни времени, чтобы проводить ее.

Расстались они по смерти отца, когда ей было девять лет, а ему четырнадцать. Матери она не помнит совсем, лишившись ее в самом раннем детстве. Помнит свою недавно умершую тетку, которая на другой день после похорон отца, увезла ее с собой в Петербург для помещения в институт (у тетки была там рука).

Брат остался продолжать учиться в московской гимназии и с тех пор она его ни разу не видала.

В последнем классе неожиданно получила она от брата письмо, и между ними завязалась деятельная переписка. Только за месяц перед выпуском, он перестал отвечать на ее письма; вероятно, перед скорым свиданием находил это лишним, или занят был экзаменами. Мало ли какие могут быть причины, рассудила Маша, и успокоилась.

Стемнело. Замерцала тусклым светом свеча в фонаре, сквозь облако табачного дыма неясно выделяя неподвижно сидящие сонные фигуры. Несмотря на спертый воздух, резкая, холодная дрожь пробегала по телу. Съежившись в своем тонком ватерпруфе, Маша подобрала ноги на освободившееся рядом место, положила под голову маленький сак, надвинула шляпу на лицо и задремала, но ненадолго. На следующей станции вагон переполнился. Человек пять рабочих с пилами топорами и мешками протискивались между скамеек, немилосердно толкаясь, и давя пассажирам ноги.

За недостатком мест, двое расположились на полу, другие стояли.

— Ишь развалилась барышня! — слышит Маша недовольный голос. — А ты тут стой себе.

Маша хочет подняться, но медлит. Непривычная усталость сковала ей члены; по ним стала разливаться приятная теплота.

— Ты ей махоркой-то под шляпку хорошенько пусти — живо вскочит! — советует кто-то.

— И то нешто…

Хохот.

— Полно дурить-то, — вступается один из стоящих, — ведь она, птичка, глядишь, издалеча едет, умаялась, а нам что, и постоим неважность, не впервой.

— Нешто я трону, я посмеяться только, — оправдывается курящий и старается дымить в противоположную от девушки сторону.

Маша усиливается встать, дать место, взглянуть на этого «доброго», но не может превозмочь дремоту, и лежа слушает разговоры.

— Вот, братец ты мой, подкрался этта он сзади, да как долбанет ее ломом по голове, — повествует один мужик, и часто приправляет хохотом свой рассказ.

— Ошалела, ха-ха-ха! Ах, чтоб вам пусто! — весело заливается рассказчик.

— Ошалела? Цсс… — переспрашивает его кто-то.

— Так и покатилась, ха-ха-ха!

Машу коробит от этого дробного смеха. Неужели ему смешно, думает она, верно это тот самый человек, который хотел меня подкурить.

— Снял этта с нее часы и убег; одначе, на другой день поймали, да барыне и показали, не он ли, значит. Как взвидела она его, так и хлопнулась оземь.

— Испужалась?!

— Признала, ха-ха-ха. Сейчас, стало быть, его и отправили! Да… зачем пойдешь, то и найдешь, — заключил поучительно рассказчик, на этот раз уже серьезно.

— Билет ваш, госпожа, пожалуйте, скоро Москва.

Кондуктор вежливо дотрогивается до плеча спящей пассажирки. Маша вскочила и насилу поняла, где она и что требуют.

Наступило свежее апрельское утро; солнце осветило, но еще не согрело однообразные поляны, видимые из окна вагона. Маша смотрит на мелькающие верстовые столбы, и, по мере приближения к цели путешествия, ею овладевает беспокойство; вопросы теснятся в ее голове: как-то мы встретимся? большой он теперь? мужчина? а вдруг он болен? И сердце девушки замерло от такого предчувствия. Отчего он не писал? где мы будем жить? Ведь он беден; у него, может быть, сапог нет.

Она составила себе понятие о студентах по прочитанному тайком роману Поль де Кока. Студенты живут на чердаке, втроем, владеют одним платьем и парой сапог, так что когда один уходит, двое лежат под одеялом, подложив под голову свертки бумаги en guise de traversin1В виде изголовья (франц.)..

Как смеялась она, читая это; теперь ей не до смеха. В первый раз пришлось задуматься над такими вещами, как бедность, деньги, квартира; эти чуждые, до сих пор не занимавшие ее вопросы, предстали перед ней близко и реально. Девять лет провела она безвыходно в четырех стенах института, девять лучших лет не имела никакого соприкосновения с внешним миром. Тетка не покидала хутора и только изредка присылала ей деньжонок на конфекты, других нужд у Маши не было. Никто не навещал ее, и некому было подготовить девушку к такому важному событию, как вступление в самостоятельную жизнь. С классными дамами она не сходилась, да эти односторонние, замаринованные существа, кроме педантичного исполнения полицейских обязанностей, ничего более не хотели знать. Приезжавшие с вакаций подруги одна перед другой преувеличивали радости и удовольствия, испытанные на «воле», и, из ложного стыда, тщательно умалчивали о темных и горьких сторонах семейного быта. Маша инстинктивно чуяла фальшь, и мало слушала рассказы о неведомой ей жизни. Она предпочитала книги.

Все, что удавалось подругам привозить контрабандой из дому и что давала казенная библиотека, жадно было ею прочитано: Карамзин и Зола, Поль де Кок и Шекспир, Тургенев и Горбунов в беспорядке вторгались в детскую голову, не переваривались и испарялись.

Поезд остановился под сводами вокзала, все засуетились, девушка спрыгнула на платформу, потолкалась, побегала, узнала, что багаж можно взять и после, села на извозчика, и отправилась к брату. Адрес она твердо знала.

У деревянного дома, в Бронной, она отпустила возницу, вбежала на лестницу.

Дверь отворил косматый, заспанный мужчина в халате.

— Кого вам? — строго спросил он.

— Здесь живет студент Петр Александрович Веригин? Я его сестра, скажите ему, пожалуйста…

— Нет здесь такого.

— Я наверно знаю № 12.

— Жил прежде, да его увезли.

— Увезли? — повторила озадаченная девушка, тупо глядя пред собой. — Зачем? Что это значит?

— Не наше дело… извольте отправляться. — Мужчина указал ей решительно на дверь.

— Где мне его найти?

— Не знаю-с и знать не желаю.

— Я не уйду, он здесь, вы обманываете, — дрогнул серебристый детский голосок.

— Есть мне оказия… Я же вам ясно сказал, чего вам еще… Бога ради, с вами еще беду наживешь! И то таскали, таскали из-за чужого дела.

— Умоляю вас, не гоните, скажите, в чем дело?

— Поделом вору и мука, вот в чем-с. — И мужчина осторожно выдвинул оторопелую девушку за дверь, которую быстро захлопнул.

Пораженная такой неожиданностью, Маша растерянно стоит на тротуаре, выражая всей своей фигурой немое удивление и горе; она не двигается с места. От страха неизвестности и беспомощности, рыдания подступают к горлу.

Из ворот выскочила грязная, простоволосая баба с засученными рукавами, в высоко подоткнутой юбке.

— Вы, что ли, сестрица ему будете? Ах, горькая моя! Не привелось вам свидеться, а как поджидал-то… Эко горе!..

Услыша ласковый голос, Маша стала приходить в себя.

— Растолкуйте мне, милая, что такое, где он?

— Увели, увели голубчика… Устинья, говорит, не оставь сестренку, как приедет! Только и успел сказать сердешный — это мне-то. Меня Устиньей зовут, я в кухарках у чиновника, а он у него комнату снимал.

— Кто же увел и куда?

— Известно кто — начальство, а куда — уж этого не могу тебе сказать, красавица моя.

Кухарка смотрит на девушку и жалостливо качает головой.

— Ах, сирота, сирота! — переходит она в минорный тон. — Чать тебе и деваться некуда, головушку-то приклонить.

Она утерла глаза передником и вдруг спохватилась.

— А ты вот что: иди сейчас на Арбат, Колошинский переулок, дом Поленова, спроси Авдотью Кузьминишну, скажи: Устинья, мол, прислала, у ней и ночуй. Она добрая… а то совсем и останься.

— Устинья!.. — раздалось из окна. — Ты что это вздумала? А?

Кухарка мгновенно скрылась в воротах.

Девушка в первый раз одна на улице; с непривычки она оглушена и немного трусит. Мелькают прохожие, снуют экипажи, окна магазинов невольно притягивают ее внимание, все возбуждает в ней любопытство, развлекает мысли. Но новизна впечатлений последних дней и физическое утомление притупили в ней всякое чувство, всякую способность соображать. Точно видит фантастический сон. Она почти не сознает своего положения, не понимает случившегося с братом, не верит.

С предстоявшим свиданием привыкла она соединять все мысли о будущей жизни; на нем строились планы, сосредоточивались мечты. Представить себя иначе, как с братом, она была решительно не в состоянии, и кажется ей, что вот-вот она его сейчас увидит и скажет ему… много надо ему сказать…

«Иди ты на Арбат…» — крепко держала она в голове последние слова кухарки, спросила прохожего, где эта улица и заспешила по указанному направлению. Смутно надеется она увидеть там брата; да как же иначе: ведь не может же она, в самом деле, без него обойтись.

— Дворник! Здесь живет Авдотья Кузьминишна?

— Здеся, а вон она и сама. Эй, Кузьминишна! Тебя барышня какая-то спрашивает!

Маша перешагнула через высокий порог калитки, сделала несколько шагов по грязному, изрытому двору, подняла голову и в изумлении отступила шаг назад. Навстречу ей приближалась странная, вся обвешанная фигура. По ближайшем рассмотрении, оказалось, что это была пожилая женщина в темном ситцевом платье и драповой кофте; там, где предполагалась талия, намотан пестрый свивальник; сверх кофты накинута на спину мантилья, два гарусных платка; на шее болтается длинный полосатый шарф; на одном плече верхом сидят мужские брюки, через другое переброшены обрывки разноцветных лент, лоскутков кисеи, и чего-то еще, не разберешь; голова этой женщины покрыта темным платком, поверх которого на самое темя положена задом наперед розовая выцветшая шляпка, другая, зеленая, пришпилена булавкой на груди. В одной руке держит она узел, другую, для равновесия, вытянула почти горизонтально. Маша нашла в этой фигуре поразительное сходство с пугалом, виденным ею в детстве на огороде.

— Что вам? — произносит фигура, подойдя к самому лицу Маши, но последняя так загляделась, что пропустила вопрос мимо ушей.

— Я Кузьминишна, меня что ль надо?

— Да-а… зачем это вы так нарядились?

Несколько мгновений обе молча смотрят друг на друга, и старое, но еще свежее и плутоватое лицо начинает недоумевать. Оно постепенно принимает выражение собственного достоинства, голова со шляпкой надменно откидывается назад и представляет такой карикатурный вид, что, несмотря на критическую минуту, Маша прыснула веселым смехом прямо в лицо этой удивительной фигуры.

— Э, ну вас совсем! Я думала взаправду, — с досадой проговорила Кузьминишна и заколыхалась к воротам.

— Стойте, стойте, не сердитесь на меня, голубушка! Я к вам по делу, меня Устинья прислала.

— Так бы и говорили, чем насмешки-то шутить… Купить, аль продать?

— Нет, — поняв, наконец, что это торговка, спешит объясниться Маша, — пустите меня ночевать, мне больше негде: пойдемте, я в комнатах расскажу, здесь неловко!

— Некогда, некогда мне, приходите вдругорядь, — уперлась было Кузьминишна, но когда Маше удалось растолковать ей свое положение, то больше не сопротивлялась, отложила торговлю и предоставила себя в полное распоряжение девушки.

Аксинья Кузьминишна продавала старье, разнося его по площадям и домам. Кое-где приобрела доверие и постоянную практику, по поручению которой доставала или сбывала поношенное платье и, таким образом, по собственному выражению, кормилась.

Кроме того, нанимала квартиру в три комнаты, и две сдавала жильцам. Одну из них сейчас же заняла Маша за десять рублей в месяц и Кузьминишна обязалась давать ей самовар и прислуживать в свободные от торговли часы и в те дни, когда она оставалась дома для реставрировки товара. Маша с благодарностью приняла условия и поселилась.

II

Тесная, неприглядная комнатка, после просторных классов и грандиозных институтских зал, тишина и уединение, после многолюдия, неумолкаемого шума и гула, сначала странно действовали на Машу.

«Неужели меня теперь никто не видит?» — спрашивала она себя, сидя одна и озираясь по сторонам. Вымазанные охрой стены, да подслеповатое окно служили ей молчаливым ответом.

До сих пор каждый шаг, каждое движение ее были на виду, под наблюдением сотен глаз; в свою очередь, и от нее не укрывались не только поступки сверстниц, но и их желания и намерения.

Такая совместная жизнь развивает наклонность к чрезмерной сообщительности, приучает не только действовать, но и думать вместе; советоваться со всеми в мельчайших пустяках, высказывать малейшие побуждения, проверять свои мнения другими. Но и за всем тем вырабатываются типы, характеры, наклонности, бесконечно разнообразные, зачастую диаметрально противоположные.

«Отчего мы все такие разные? — вспоминает Маша про подруг, и пригоняет свои мысли под шаблон институтских понятий. — Что бы сказали наши, если бы узнали, как я близка с какой-то Аксиньей… une revendeuse à la toilette2торговка, перекупщица платья (франц.). — неловко…» И спешит прибавить от себя: «Ну, так что ж, она добрая, и я ее не променяю ни на какую инспектрису». Столько лет составляла она частицу массы, жила общей с ней жизнью, двигалась, ела, спала коллективно и по команде, не заявляя своей воли, почти не сознавая своей индивидуальности. Ей чаще приходилось говорить мы чем я; «мы гуляли, нас водили, нам запретили». Когда посторонние ее спрашивали, например: «Сколько вам лет?» — она обыкновенно отвечала: «В нашем классе всем двенадцать, только Ивановой тринадцать, потому что она осталась». — «Вы танцуете мазурку?» — подходит к ней на казенной елке кавалер. — «Нет, мы вообще ее не любим». — «На какой же танец позволите вас пригласить?» — «У нас больше вальс предпочитают». С детства усвоенная, бессознательная нераздельность от прочих глубоко в нее вкоренилась; она и теперь не считает себя совершенно одинокой: чему мы подвергаемся… мы… нас много… т. е. людей, поставленных в такие же, как она, условия, или одинаково с ней мыслящих; она их теперь не видит, но они есть где-то; она дорожит их мнением, скучает об них, любит их.

Нелегко дается Маше знакомство с действительностью, но неудобства, лишения и разочарования выкупаются сознанием свободы; ей почти хорошо в этой каморке, где она полная госпожа своих поступков и мыслей.

Ходила она, по указанию хозяйки, справляться о брате, и узнала, что нельзя ни видеться, ни переписываться с ним, что его нет в Москве, но где он — не сказали; и на все ее мольбы и слезы снизошли до совета быть спокойной, потому что если он не виновен, то его выпустят, но когда — неизвестно… вероятно, не позже года.

В ее горе приняла участие хозяйка и, по-своему, выражала его. Каждый вечер приносила она ей сведения, могущие нагнать уныние и на незаинтересованного человека.

— Ходила нынче к одному барину жилетку продавать: уж он мне и порассказа-ал — батюшки светы! Кормят этта их, а пить не дают, пока всех знакомых не укажет. Другой, послабее за глоток воды десятерых оха́ет.

Маша содрогается.

— И есть этта у них в полу машина, спустят в нее человека, да снизу-то, снизу-то…

— Не может быть! — кричит уже Маша. — Это наврал вам ваш барин!

— Верное слово так, моя милая!

— Нам еще в институте было известно, что телесные наказания уничтожены в России.

— У вас там может и уничтожены, а в волостях еще дерут.

— Это бедных мужичков?

— Да, бедных мужиков, а вы как бы думали?

После таких разговоров Маша срывалась со стула, и металась по комнате, в состоянии, близком к горячечному припадку. Она бежала на улицу, но далеко идти не решалась и, возвратившись домой, просила хозяйку достать ей что-нибудь почитать. Хозяйка стала приносить от лавочника вчерашние газеты. В них не было ничего утешительного, но слишком много непостижимого для девушки. Непривычная к праздности голова ее искала работы; пробелы, оставленные в ней, настоятельно требовали пополнения; вопросы и сомнения оставались без разрешений и невыносимо мучили пытливый, неудовлетворенный ум.

— Хозяйка, — хваталась она, как утопающий, за соломинку, — зачем это «они» такие вещи делают?

— Вот поди ж ты!

— У кого бы это спросить?

— А я почем знаю.

После непродолжительного молчания, Маша опять старается вызвать хозяйку на разговор.

— А как эти начальники добры, снисходительны, внимательны! Мы ужасно радовались и восхищались, когда они посещали наш институт, — говорит Маша и выжидательно посматривает на хозяйку.

— То-то и есть.

— А Государя у нас все решительно обожали…

— Что ж, это хорошее дело.

— А я больше всех: всегда его карточку носила на груди и по нескольку раз в день вынимала и целовала…

— Ишь ты!

И хозяйка шла к своим занятиям.

Маша стала думать. По целым дням сидит, опустив голову, молчит и газет не спрашивает.

— Как сокрушается о братце-то! Сохрани Бог, долго ль известись! — пожалела сметливая Кузьминишна, и нашла способ вывести жилицу из этого положения.

— Вы, барышня, не убивайтесь так; Бог даст, все к лучшему уладится; что сидеть-то нос повеся, развлекитесь как ни на есть, хотите, вот ужо я вам знакомого найду.

— Не надо, — протестует Маша, — очень мне нужен ваш знакомый, дурак какой-нибудь, мещанин…

— Зачем мещанин, благородный есть.

— Кто такой?

— Жилец тут у меня, емназист один; не хуже вас сидит да думает… И об чем это он все думает, ума не приложу.

— Где же он?

— А вот рядом комнату снимает: тихий, его и не слыхать, и никто-то к нему не ходит.

— Я слышу иногда чьи-то шаги; думала, ваш гость какой-нибудь.

— Какие у меня гости! Это он и есть: посидит, да походит, походит, да приляжет; одному-то неповадно, вот бы вам познакомиться с ним.

— Как же это?

— А вот как: он самовар тоже спросил; вам кстати вместе бы с ним чай пить: и мне меньше хлопот, и вам веселее; а то, что в самделе, люди вы молодые, все одни да одни, ведь наскучит.

— Что ж, я с удовольствием, попросите его ко мне.

— Нет, уж вы к нему пожалуйте, там и самовар; возьмите чай, сахар, да идите.

— А если он не захочет?

— Уж поверьте, будет рад.

Хозяйка проводила ее через кухню и ввела в маленькую, темноватую комнату.

— Соседку вам привела, познакомиться желают, — сказала хозяйка и оставила их одних.

Перед кипящим самоваром сидел юноша, лет шестнадцати, и аппетитно ел булку. Предупрежденный хозяйкой, он не удивился появлению соседки, встал и молча поклонился, не переставая жевать.

— Можно с вами чай пить? — спросила гостья с напускной развязностью.

— Можно, — отрезал он, и стал наливать, высоко поднимая чайник правой рукой и склоня голову налево.

— Вы в какой гимназии?

— В классической, а вы где кончили?

Маша сказала. Помолчали немного.

— Я бы тоже в будущем году кончил, — проговорил с тяжелым вздохом гимназист, — да провалился на экзамене и застрял на год.

— Ай-ай-ай, — участливо воскликнула Маша, — как же это вы сплоховали?

— Латынь да Греция заели.

— Трудно?

— Не то, чтобы особенно трудно, а уж очень впитываются.

Дождь барабанил в окно и в комнате совсем стемнело; гимназист зажег лампу, поставил ее к самому лицу Маши и стал бесцеремонно ее рассматривать; она тоже глядела в его лицо, нимало не стесняясь, как будто это была вещь.

Прямой нос с тонкими раздутыми ноздрями, из-под густых, почти сросшихся на высоком лбу бровей, глубокие темные глаза смотрят серьезно.

«Какой бука!» — вывела было о нем заключение Маша, но в эту минуту гимназист улыбнулся, сверкнули белые зубы, и все лицо его осветилось приветом и лаской.

«Нет, он славный!» — успокоилась на его счет Маша.

— Хотите булки, у меня еще есть; вкусная, от Филиппова; я сам ходил, — предлагал он, суя ей в руку тарелку с хлебом и продолжая улыбаться.

— Благодарю вас; вы лучше скажите мне, что значит: «впитываются»?

— Вам ни за что не понять, да я и сам себе объяснить этого не умею.

— Вы из древних языков не выдержали?

— Нет, оба благополучно сдал, а в математике нарезался.

— Отчего? Ведь вы сказали, что древние языки вас заели?

— Ну да, из-за них я все предметы испортил.

Маша удивилась.

— Вот видите: зубрил, зубрил я до того, что куда ни взгляну, о чем ни подумаю, все приходит на память что-нибудь из выученного, и само собой это выученное повторяется в голове. Стал готовиться из других предметов, а в ушах так и раздается стих какой-нибудь греческий или латинский, точно назойливый мотив шарманки, никак не отгонишь, особенно Виргилия или Софокла. Хочу углубиться в занятия, а в голове нет-нет да и заиграет какой-нибудь отрывок; и что всего хуже, несмотря ни на какие усилия, нельзя ни о чем другом думать, пока весь отрывок не додумается до конца. Бился, бился, измучился весь; никогда так трудно не давались мне экзамены.

Гимназист оживился, зашагал по комнате, теребя рукой черные волосы; он видимо доволен был случаю высказать давно накипевшее у него на душе. Заметное волнение овладело им: он силился выражаться яснее, желал быть понятым и, не находя нужных выражений, жестикулировал, сбивался, спешил. Маша не сводила с него глаз.

— После греческого назначен был экзамен математики. Вызвали меня к доске, я заволновался; очень хотелось получше ответить, это мой любимый предмет. Написал задачу, стал соображать, как вдруг завертелись в голове длиннейшие стихи Софокла из трагедии «Аякс»… ну, думаю, пропал, и так растерялся, что даже пот прошиб. Спешу поскорей додумать, и как нарочно позабыл один стих, хочу выкинуть из головы, а память, независимо от меня, сама собой ищет проклятое слово… «В чем вы затрудняетесь?» — спрашивает учитель. Я молчу, совсем смутился, в жар меня бросило даже. Садитесь, говорит инспектор. Сел я, и все продолжаю припоминать забытое слово; немного погодя вспомнил, успокоился и вникнул в задачу, да уж поздно… Вы не можете понять, какую пытку я тогда вынес!

Гимназист остановил глаза на Маше, безнадежно махнул рукой, и присев, отгрыз кусок сахару.

— Напротив, я очень хорошо понимаю, — с оживлением заговорила Маша, — и у меня долго вертелись хорошо выученные уроки, особенно стихи, складно так, точно играет… Вероятно, такое настроение на всех находит в большей или меньшей степени, потому что у нас одна институтка даже с ума сошла от этого. Переучила она закон Божий, и не только думала, но и вслух говорила славянскими текстами. Бывало, попросишь у ней, например, булавки. «Не дам», — отвечает она грубо, и странно так смотрит. — «Пожалуйста, дай одну, единую…» А она в ответ: «Едино тело, един дух, яко же и зване бысте во едином уповании звания вашего, едина церковь, едино крещение, един Бог и Отец всех…» Вначале не обращали на это внимания, но один раз учитель спросил ее, какая часть речи «иной», а она: «Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, звезда бо от звезды разнствует во славе, тако же и воскресение мертвых». — «Вы бы обратили внимание на госпожу Покровскую, она, кажется, нездорова», — заявляет учитель классной даме. — «Нет, это она шалит, и будет строго наказана». А Покровская перебивает: «Иже кого любит, того наказует, бьет же всякого сына, его же приемлет». — «Перестаньте всуе поминать имя Божие», — останавливает классная дама. — «Не приемли имени Господа Бога твоего всуе, помни день субботний», и т. д. все заповеди до конца. И скоро так трещит; пытались ее прерывать, а она стала бросаться книгами, и чем ни попало. Отвели в больницу в отдельную палату, где и продержали около года. Вышла оттуда бритая, желтая, худая…

Маша вдруг умолкла, взглянув на гимназиста.

— Что если и я… — начал было он и замолчал. Лицо его приняло мрачное выражение; он понурил голову и задумался.

Маша поняла свою неосторожность, и, желая поправить дело, предложила ему какой-то вопрос, но он не ответил, и вероятно не расслыхал.

— Вот так-то и завсегда, — ворчит незаметно вошедшая хозяйка, — ты ему говоришь, а он не слушает. Кончили, что ль, я самовар возьму. Да что вы до сей поры спать не ложитесь, на дворе-то уж ночь! Ах дети, дети! Куда мне вас дети!

Маша молча пошла к себе.

Первая мысль ее, по пробуждении, была о новом знакомом. Маша не могла себе простить вчерашнего промаха; ей хотелось скорей изгладить впечатление, произведенное ее рассказом на юношу; все утро продумала она, как бы ободрить его; наконец, не дождавшись обычного времени для чаепития, постучалась в его дверь.

Он встретил ее своей приветливой улыбкой; задумчивости не было и следа: очевидно, он за ночь успокоился.

— Я все думала о вас, — начала она без всяких околичностей, — отчего вы не попросите переэкзаменовки?

От нее не скрылось удовольствие, которое она доставила ему таким вниманием.

— Просил за меня сам учитель — я из лучших у него, да все дело пропало.

— Как так?

— Директор стал приставать, отчего я не приготовился? Я сказал, что знал задачу, но не мог отвечать, потому что думал в это время о другом. Директор рассердился. «Вот вы как поговаривать нынче стали… отлично! Кто ж мне поручится, что и во время переэкзаменовки вы не будете заняты другими, более важными для вас мыслями?» Страшно разозлился, костил, костил, наконец, сказал: «Посидите-ка еще годик, это вас отрезвит. Научит думать о чем, и когда следует».

— Вы бы ему все откровенно сказали, — посоветовала Маша.

— Какая тут откровенность! Видите, что и так напрасно лишнее сболтнул. Слушайте, что дальше было. Приехал дядя, стал просить за меня директора, но наслушался от него таких ужасов про меня, что перепугался и меня напугал.

Гимназист с сокрушенным видом уставился глазами в пол.

— Что же, например, наговорил он вашему дядюшке?

— Много: что я заразился превратными идеями, что из упрямства и вольнодумства экзаменоваться не хотел, дерзко ему отвечаю, и Бог знает, что еще.

Все это проговорил гимназист монотонно и с расстановками, сопровождаемыми кивками головы.

— Ну, что же дальше? — понуждает собеседница.

— Ну, а дядя верит: брось ты эти бредни, говорит, ты и себе дорогу испортишь и другим повредишь; я откажусь от тебя, в случае чего; мне рисковать нельзя и т. д. Напрасно я уверял, клялся, что все неправда, что директору это показалось, не верит мне старик, и все упрашивает избегать кого-то. Я думал, обойдется, а дело-то приняло серьезный оборот. Жил я тогда на попечении у дядина знакомого, и ему досталось за меня. Дядя высказал ему, что он не сумел уберечь меня, злоупотребил доверием, и уехал, не простившись с ним. Прежде каждое лето звал меня дядя к себе в деревню, еще при отце, бывало, я ездил к нему, и он мне всегда радовался, а теперь вот что он мне написал — не угодно ли прочесть?

Гимназист достал из ящика письмо и подал Маше.

«Любезный друг Василий, ты уже не маленький и сам должен понимать свою пользу. Прими совет от старика: проси переэкзаменовки, да хорошенько проси. Директор не откажет, если ты смиришься. Смирись, мой друг, покоряться необходимо, особенно в твои лета. Умоляй со слезами, если будет нужно. Желал бы тебя видеть, но лучше останься это лето в Москве, приготовься хорошенько, и не осрамись.

Если не хочешь меня слушать, то Бог с тобой, я останусь твоим опекуном, буду высылать тебе деньги до совершеннолетия, но в твои личные дела вмешиваться не буду. Живи как знаешь. Любящий тебя Иван Баранов.

Помни, что средства твои не велики и карьерой пренебрегать не должно».

Маша молча возвратила письмо; гимназист, скомкал его и нервно проговорил:

— За что? Что я сделал?

В голосе его задрожала слезливая нота, он отвернулся, а Маша придумывала, что бы сказать в утешение, но ничего не находила.

— Как же вы решили? — спросила она.

— Как видите: остался в Москве, и живу как знаю; начал с того, что съехал оттуда, где мне было невыносимо жить… Когда-нибудь расскажу об этом.

— А переэкзаменовка!

— Ну ее! Не целовать же мне ручки у директора!

— Все-таки попытались бы.

— Не стану.

Наступило молчание. Маша с участием смотрела на злополучного гимназиста, который, утвердив локти на коленях, запустил пальцы в волосы и уныло покачивал низко нагнутой головой. Вдруг он разогнулся.

— Одно мне жаль, дядю потерял, — с прискорбием воскликнул юноша, — теперь я совсем, совсем один остался!

Губы его нервно вздрагивают, он делает над собой неимоверное усилие, чтобы не расплакаться.

— Я гораздо, гораздо несчастнее вас, — с жаром и порывисто заговорила Маша, вскакивая с дивана, — я тоже совсем, совсем одна; на всем свете у меня есть только брат, я приехала к нему, а он в темнице…

— В какой темнице? — изумился гимназист.

— Ну, я не знаю там, как это говорится; словом, увели его, арестовали что ли…

— За что?

— Он — студент, — пояснила Маша просто.

— Так что же?

— Ах, будто, не знаете! Еще в институте мы слышали, что студенты часто возмущаются; вот и он, должно быть, возмутился.

— Как так возмутился? Чем?

— Не знаю, может быть, я не так выразилась; кажется, надо сказать: взбунтовался.

— Какая же причина? Неужели же так ни с того, ни с сего?

— Ах, почем я знаю! — нетерпеливо воскликнула Маша. — Говорю вам, приехала, а его нет.

В своеобразных выражениях и очень подробно рассказала она все, что пережила и передумала за короткое время своего одинокого существования. Отрадно было ей высказаться. По мере того, как она говорила, и собеседник проникался сочувствием, ей становилось легче. Ей казалось, что часть ее бремени перекладывается на его плечи, что он ей поможет, и что она уже не одна. И это ощущение высказала она ему.

— Я тоже самое испытал, рассказав вам свои дела, — сознался и он, и оба вдруг повеселели.

— Как вас зовут? — спросила Маша.

— Васей.

— А отчество?

— Зовите просто Васей, я к отчеству не привык?

— И я тоже. Называйте меня Машей.

— Давайте всегда вместе чай пить, — предложил он.

Они уселись рядом и посмотрели друг другу в глаза; гимназист вспомнил что-то и рассмеялся.

— Чему вы?

— Так.

— Скажи-ите! — просительно протянула она.

— Вы не обидитесь?

— Нет.

— Очень вы смешная.

— Чем?

— Вы думаете, что ваш брат сидел в комнате, и вдруг без всякой причины, только потому, что он студент, взял да и взбунтовался: стал махать руками, кричать, швырять стулья; увидели в окно, что он бунтуется, схватили и увели. Так ведь вы думаете?

— Какого вы обо мне понятия! — обиженно произнесла девушка и по-детски надула губы.

— Как же по-вашему? — приставал гимназист.

— Не скажу! — капризно ответила Маша.

— Ах, что вы, я пошутил! Мне только интересно, за что попался ваш брат, — оправдывался гимназист, и стал хлопотать около принесенного самовара.

Маша что-то сообразила и перестала дуться.

— По всей вероятности, — начала она с уверенностью, — в него вселились:

Язва мысли, лжеученья,
Лжесвободы клич пустой…

— Откуда вы это успели почерпнуть? — удивился гимназист.

— Еще в маленьких классах нас заставили это разучивать, и мы пели хором:

Язва мысли, лжеученья,
Лжесвободы клич пустой
Разлетаются, как тленье,
Пред твоею добротой.
Славься, Царь любвеобильный…

Маша спела это звонким, приятным сопрано.

— Повторите, пожалуйста, научите меня, — просит гимназист.

Она научила, и оба затянули дуэт: «Пред твоею до-бро-той, Пред твоею до-бро-той, пред твоею доброто-ой», — раздавалось на всю квартиру.

Хозяйка пришла послушать.

— Вот так бы давно, — сказала она, и степенно присела, подперев щеку кулаком.

— А нуте-ка, пропойте еще, я послушаю.

III

Быстро сблизившись, молодые люди стали необходимы друг другу. Они виделись каждый день, всегда находили предметы для разговоров, и часто засиживались далеко за полночь, если своевременно не разгоняла их хозяйка, неизменно каждый раз приговаривая: «Ах дети, дети, куда мне вас дети!»

В особенности, Маша дорожила своим новым другом: он в одно и то же время заменял ей и брата и институтских подруг.

Всякая, по мнению других, безделица занимала ее; все ей было ново, непонятно, на все требовалось объяснение. Она закидывала Васю вопросами, и тот терпеливо и с сознанием превосходства, учил ее тому, в чем считал себя компетентным. Но увы! В самое короткое время исчерпал он весь свой запас житейской мудрости, и в остальном признал себя столько же несведущим, как и сама Маша.

Когда степень их познаний сравнялась совершенно, они стали задавать вопросы в пространство, стараясь разрешить их соединенными силами.

В таких случаях на долю Маши выпадала руководящая роль: она деятельнее, неотступнее допытывалась, предоставляя Васе подтверждать и опровергать ее выводы, зачастую самые фантастические; последнее слово, в большинстве случаев, произносилось Васей; чаще же вопросы так и оставались открытыми. Однажды, Вася предложил ей прочесть «Кружковщину» Незлобина, где так подробно описываются интересующие ее таинственные люди.

— Ну, что? — спросил он, когда она кончила. — Каков Незлобин?

— Должно быть они его поколотили, — сказала Маша просто, — где вы это взяли?

— Дядя снабдил. Почти каждый гимназист прочел это для назидания.

— Во всяком случае, не стоило читать эту «Кружковщину», — печально прерывает Маша, — ничего-то я из нее не узнала.

— Чем рассказывать, как они глотают мух, написал бы лучше, что им надо, — глубокомысленно заключил гимназист.

— Я три дня и три ночи об этом думала еще до знакомства с вами.

— Мне кажется, они подражают Герострату, который, помните, в древней истории сжег храм Дианы Эфесской, чтобы прославиться, и в самом деле, ведь прославился. Вот и они: были самые обыкновенные, никому неизвестные люди, а теперь о них в газетах пишут.

— Да, есть такие люди, — убежденно произносит Вася, — которые любят, чтобы о них говорили. У нас один ученик, что только не выделывает для этого. Господа, говорит, хотите я сейчас обмажу руку керосином, зажгу и не моргну. Никто, конечно, ему не верит. Он снял лампу, развинтил, опустил в нее пальцы и зажег. Кричал страшно, долго после того не ходил в гимназию.

— Как бы то ни было, — восклицает Маша, — но во всяком случае, желала бы я знать… Ах, Вася, какой вы, право, у вас товарищи, наставники, учителя, и вы ничего не знаете…

Гимназист осмотрелся, понизил голос до шепота, и нерешительно произнес:

— Говорят, книги есть такие, в них все сказано.

— Как достать? Где?

— Невозможно нигде достать. Все сожгли, а кто не успел этого сделать, тех взяли.

— Вот и брата должно быть за это взяли, — печально произносит девушка, и немного погодя, прибавляет: — А разве нельзя тихонько, чтоб никто не узнал?

— Непременно узнают: одна богатая барыня, из любопытства, заплатила сто рублей за одну книгу, не донесла до дому и попалась.

— Ах, Боже мой!

— Что вы кричите? — строго остерег ее гимназист, и лицо его приняло такое выражение, что Маша испугалась, подозрительно оглянулась кругом и затаив дыхание, спросила едва слышно:

— А что?

Он сердито взглянул на нее и не ответил.

— Напрасно только пугаете, — бодрится Маша, — никого нет, даже хозяйки, и дверь заперта.

— Есть, — ответил он, тоном, не допускающим возражений, — во всякой квартире есть. Мне сказал один товарищ; он, наверное, знает, потому что сын квартального.

— Ну, где же? — недоверчиво спрашивает она.

— Мало ли… например, на потолке может быть незаметное отверстие, и от него проведена слуховая труба…

— Или телефон… — добавляет Маша, у которой сильно развито воображение.

Маша замерла. Ей кажется, что со всех сторон пронзает ее недоброжелательное око. И вдруг, в эту минуту раздался стук в дверь. Маша оцепенела. Стук повторился. Маша почувствовала дрожь в ногах, и села на пол, как подкошенная, а стук все усиливался.

После некоторого колебания, гимназист решительно направился к двери.

— Кто там? — окликнул он дрогнувшим голосом.

— Я, я, я, — кричит хозяйка, — отворяйте что ли.

Дети обрадовались приходу хозяйки, и стали помогать ей сгружать с себя предметы торговли, в числе которых находилось и Машино платье.

— Ну, что, не продали? — спрашивает она, снимая с ее плеча серенькую баску.

— Нету, милая, дешево дают; ходила, ходила — так дешево, и сказать нельзя. Одна горничная надавала 5 рублей; посмотрю, коли в воскресенье у Сухаревой больше не дадут, придется отдать. Отдавать что ль? — переменив тон на суровый, обратилась она к Маше.

— Разумеется, отдавайте, а то денег нет.

— Смотрите, после не пеняйте; платье-то новое… жалко.

— Ничего… что ж делать!

— Что вы, хозяюшка, все нас детьми называете, у меня уж усы растут, — прерывает их расчеты Вася, и самодовольно раздвигает большой и указательный пальцы по верхней губе, над которой едва виднеется пушок.

— Со всем, как есть, малолетние и никакой-то солидности в вас нет, особливо вот эта! — указала хозяйка локтем в сторону Маши. — Ни до чего-то ей заботушки нет.

— Напротив того… — начала было Маша, но хозяйка не дала ей продолжать, и, подступив ей к самому лицу, сердито напустилась.

— Что делать станете, как последнее-то платьишко спустите, а? Белья-то много ли осталось, и всего ничего, только перемениться… где возьмете, как износите?

Маша пятилась от нее задом, отступая к стене.

— То-то вот и есть. Я говорю: чем бы подумать, как себя пристроить, пропитание найти, а она наткось: и денно и нощно, только и знает: отчего, да как, да зачем. Ох, что уж тут! Согрешила я грешная и не рада, что пустила… Истерзалась моя душенька, на вас глядючи.

Хозяйка с сокрушением махнула рукой, а Маша подумала: «Какая добрая, славная старуха, и как меня любит!»

— Другая бы уроки задавала, либо в губернантки шла, а эта, Господь с ней, словно блаженная: босиком скоро пойдет и горюшка мало, — продолжает укорять хозяйка.

— Что же мне делать, — возражает Маша, — ведь вы знаете, что я уже несколько раз ходила представляться на места. Все думают, что мне 15 лет и не доверяют детей — чем я виновата! Я и диплом показывала, не помогает: одна купчиха даже оскорбила меня. Почем я знаю, говорит, может, это фальшивый, много вас нынче развелось таких, что фальшивые паспорты себе делают… А вы меня же браните, — оправдывалась Маша жалобным голосом.

— Не браню, а дело говорю, кто ж вам, окромя меня, укажет!

— Помните, как я урок искала… — начала опять Маша.

— Нешто так ищут, — почти со злобой прерывает хозяйка, — нет, милая, хлеб за брюхом не бежит, а ты за ним побегай!

* * *

После таких сцен мысли Маши принимают на некоторое время практическое направление в форме вопросов: как быть? где взять! что делать? Потом, постепенно обобщаясь в ее голове, вопросы эти переходят на более обширную почву: «Хорошо бы, если б все могли… или: отчего не устроют, чтобы каждый…» и т. д.

— Вася! — прерывая свои мысли, взывает она к соседу. — Нет ли такого учреждения, где бы все, ищущие занятий, знакомились и взаимно ручались друг за друга. Вот, например, я… меня не знают и не доверяют; и много ведь таких. Как бы удобно…

— Кабы, да чтобы, да хорошо бы, — передразнивает ее с досадой хозяйка, — только и на уме! До всего-то ей дело, а на себе дыры зашить не может…

Сконфуженная Маша умолкает. Хозяйка права; она решительно неспособна о себе заботиться. В продолжении всей своей жизни привыкла она по субботам и четвергам находить на своей кровати чистое белье, невидимо кем приготовленное; ей оставалось бросить грязное на пол, и оно куда-то убиралось; платье, обувь, все необходимое само собой откуда-то являлось. Какое ей было дело до всего этого? Теперь не то. Пора подумать, пришла она к такому заключению, и, встав на следующее утро ранее обыкновенного, объявила во всеуслышание:

— Пойду место искать!

Вася идет к лавочнику за «Полицейскими Ведомостями», хозяйка чистит ватерпруф, а Маша тщательно приглаживает волосы, достает галстучек, перчатки.

«Чтобы ни в чем не нуждаться, — думает она, делая эти приготовления, — стоит только выйти замуж… Муж будет для меня делать все, что нужно, денег мне давать… а я ему ничего… Неделикатно это… особенно, если добрый! Злой будет попрекать, непременно попрекать, и притом вольничать надо мной. Нет, я за злого не пойду… и за богатого не пойду — что за радость! Из прежних выпусков, Антонова нашла себе богатого мужа, так она без него шагу ступить не смеет. Он три дня держал ее взаперти в спальне, в наказание за то, что она без его позволения куда-то съездила. Ведь это все равно, что опять в институт поступить… хуже! О-о, ни за что, ни за что, никогда!»

Вася принес «Полицейские Ведомости» и стал наскоро их пробегать.

— Вот… нужна особа, знающая предметы гимназического курса. Я вам выпишу этот адрес, — говорит он.

— Пожалуйста, — кивнула Маша, и стала завязывать галстух, стоя перед осколком зеркала, прислоненным к оконной раме.

— Нужна гувернантка, знающая музыку и французский язык. Нужна приходящая чтица… выписать?

— Непременно.

— Далеко очень.

— Ничего, если хорошее жалованье, можно на извозчике ездить.

— Больше ничего нет, — говорит Вася, складывает газету и подает ей четвертушку бумаги, прибавив: — Смотрите же, не потеряйте, Маша.

Она собралась совсем, и, проходя через переднюю мимо хозяйки, делает наскоро распоряжение:

— К вечеру мне хлеба не покупайте, я уже поступлю…

— Ладно, ладно, там видно будет, — снисходительно усмехается хозяйка, — не впервой так-то вот слышу!

Но Маша уже далеко.

* * *

— Только звонка не найду… вот, кажется… здесь нужна гувернантка?

Дверь отворилась и быстро захлопнулась перед ее носом.

— Наняли уж… раздуй вас горой, шляются, покою нет! — слышится за дверью.

Нимало не обескураженная такой неудачей, девушка весело направляется по другому адресу.

— В гувернантки меня не берут, все равно надо будет в чтицы наняться. Пора, наконец… где Серпуховская улица? — спрашивает она прохожих и идет, опять спрашивает и неутомимо идет.

— Далеко Серпуховская улица? — останавливает она какую-то женщину.

— Да порядочно-таки: все прямо до Коровьего вала, а там спросите…

— Merci.

Маша почувствовала усталость.

— Где дом Копилова?

Городовой объяснил, что это будет крайний дом у Серпуховской заставы.

— Mais c’est au bout du monde!3Это же на краю света! (франц.) — падает она духом. — Не воротиться ли?

Но перед ней восстает образ хозяйки и придает ей силы: хлеб за брюхом не бежит. Косточки ноют… моченьки нет… вспоминает она ее нытье, и все идет все идет. Дошла.

— Здесь чтица нужна?

— Пожалуйте.

— Как здесь гадко пахнет кислым чем-то! — морщится Маша, следуя за горничной по комнатам с затхлой и прелой атмосферой, и ухищряясь так ступать, чтобы не очень выставлялась из-под платья ее правая нога в изорванном башмаке. Сквозь слой пыли различает она предметы не первой необходимости; бронза, мрамор. Должно быть, богатые, и заплатят хорошо.

Вдруг с неистовым лаем набросились на нее откуда-то взявшаяся собачонка, за ней другая, третья, целая стая.

— Амишка! Я тебе шельма! — нагибается горничная.

— Милка! Милка! Милка! — пронзительно дребезжит старческий голос в соседней комнате.

Лай и гам невообразимый. Маша окружена со всех сторон собаками; от замешательства она обнаружила правую ногу; сквозит в отверстие башмака белый чулок, но ей не до того, она совсем оглушена. Появляется господин.

— Что вам угодно? Цыц, проклятые!

— Здесь… — пробует сказать Маша, и не слышит своего голоса.

— Милка, Милка!

— Азорка, куш!

— Вам кого-с? — опять доносится до нее сквозь лай, крик и дребезжанье старухи.

— Здесь публик…

— Молчать! Султан, стой же…

Господин выхватывает из кармана платок и отмахивает им собак, отчего лай переходит в рычание и оглушительный визг. Горничная ползает на четвереньках, ловя собак, господин усердно ей помогает. Суматоха эта продолжается битых двадцать минут, наконец, наступает тишина.

— Вам кого-с? — в третий раз спрашивает, уже запыхавшись, господин, вытирая выступивший на лбу пот тем самым платком, посредством которого расправлялся с собаками.

— Здесь чтица нужна?

— Чтица уж есть-с, вы напрасно себя изволили обеспокоить.

— Ах, Боже мой! — восклицает Маша.

— Ты что же, дура, впускаешь? — накидывается господин на горничную.

— Я не знала-с.

— Кто ж должен знать, а?

Маша спешит уйти.

— Стойте, стойте, погодите, мамзель! — удерживает ее господин. — Вы оставьте на случай ваш адрес, может та скоро надоест маменьке.

— А какие ваши условия? — с живостью обертывается Маша.

— Условия-то? — переспрашивает господин. — Что ж такое… мы условия сейчас вам скажем: только от 12 до 8 часов почитать старушке житие святых, неотлучно при ней находиться, а потом можете уходить на все четыре стороны, потому она рано ложится спать.

Господин старается говорить очень вкрадчиво, как бы надеясь, что от его сладкого голоса предложение покажется привлекательнее. Маша широко раскрыла глаза и приподняла брови:

— А жалованье? — осведомилась она.

— Жалованье-то? Жалованья будет вам идти по семи рублей в месяц.

— О-о! — произнесла озадаченная девушка.

— Точно так-с, — подхватил любезно господин, — платили прежде десять, а теперь нельзя-с. Все так дорого, так дорого стало! Верите ли Богу, к провизии приступу нет. Кушать вы будете у себя-с: маменьке только бульон или уху готовят, а я обедаю в лавке.

Маша дослушала последние слова уже из передней.

«Нашлась же несчастная беднее меня, которая и на это согласилась!» — думает раздосадованная девушка, сама отпирая дверь.

— Проводи, чего стоишь! — прикрикнул он на горничную. — Не унесла бы чего…

Этого Маша не могла стерпеть.

— Разве я воровка! — запальчиво вскричала она. — Как вы смеете это думать, гадкий, низкий человек!

— Ах ты, сволочь! В полицию сейчас отправлю, держи ее, Маланья, не пускай. Как об адресе спросил, так и бежать… знаем мы этих… хуже воров!

— Отворите дверь… пропустите! — обращается она к горничной, загородившей собою дверь.

— Те… те… те… так вот сейчас и пустили… может ты меня убить приходила, — предполагает хозяин, — почем я знаю! Надо это расследовать; теперь только и слышишь, то в Петербурге, то в Харькове этакие-то вот…

Маша без всякого усилия оттолкнула от двери горничную и выбежала вне себя от страха.

— Лови, лови, чего зеваешь!

Горничная бросилась в сени, но вместо того, чтобы ловить, помогла дрожащей девушке сойти с лестницы.

— Тихонько, тихонько, не оступитесь, барышня… житья от собак нет. А сами хуже зверей норовят всякого изобидеть, — трещала словоохотливая служанка, поддерживая под локоть Машу. — Вам бы, барышня, извозчика нанять, — посоветовала она, — неравно аспид-то не выскочил бы за вами.

И горничная провожала Машу глазами, пока та не скрылась из виду.

Маша летит, задевает за прохожих, подвертывается под лошадей, каждую минуту рискуя быть сбитой с ног; посторонняя сила несет ее быстро, легко; за спиной ощущение погони, травли собаками, ругательств. Она, не обертываясь, стремится вперед, ничего перед собой не замечая.

Едва переводя дух остановилась она на мосту, перегнулась через перила и стала смотреть в воду. Неестественное напряжение сил разом оборвалось, сказалась усталость, обида, боль; явилась настоятельная потребность отвлечь куда-нибудь мысли, полусознанное желание вспомнить или представить себе что-нибудь радостное, чтобы стряхнуть чувство унижения, отогнать неприятные, тяжелые впечатления. Но действительность ничего утешительного ей дать не может.

— Как сердце бьется, виски стучат и грудь стеснило… ничего, это пройдет! Будто уж мне одной так пришлось… Почти все наши институтки бедные ведь переносят же… Господи! То-то и скверно, что я не одна… неужели же ничем нельзя помочь?

Она крепко зажала рот платком, стараясь подавить рыдания; из глаз хлынули слезы, голова опустилась ниже, ветерок, подымавшийся с реки, освежил ее лицо, дышать стало легче; она вытерла слезы, и подняла голову, не переставая смотреть в реку.

«Теперь я верю, что можно решиться на самоубийство, как в романах… броситься разве? А брат Петя тоже уроками жил… ах, если б увидать его теперь, хотя на одно мгновение взглянуть, какой он, и потом… Боже мой, да ведь это грех… какая я!

Я увижу брата непременно, надо только терпение… ведь он жив, не умер, а только видеть его нельзя… Вздор, это я не умею взяться… Побольше энергии, и добьюсь, увижу… почем я знаю, может быть, сейчас представится случай… отличусь чем-нибудь хорошим и выпрошу… Что бы такое? Вот. Буду стоять, например, здесь долго, долго… целый день… и вдруг перед моими глазами падает в воду человек и тонет… нет, человек мне не по силам… тонет ребенок. Я стремглав бросаюсь в воду, и с опасностью собственной жизни, вытаскиваю его на берег… Ребенок оказывается сыном самого знатного вельможи, мать со слезами благодарит меня, отец говорит: я желаю исполнить вам три просьбы, все в моей власти, говорите! Первая моя просьба, чтобы освободили брата; вторая, чтобы освободили всех заключенных, а третья… чтобы освободили их как можно скорей. Вельможа в затруднении, но не хочет нарушить данного слова… Железные двери всех тюрьм растворились настежь… Настает мир и счастие. Петя сидит в моей комнате, он подружился с Васей, я им наливаю чай, а они, по очереди, читают вслух газеты. Хозяйка тоже радуется… ах, как весело!»

По мере того, как Маша успокаивала себя мечтаниями, желудок ее все назойливее требовал пищи. Она купила на лотке сайку, и, дойдя до Александровского сада, в изнеможении опустилась на скамейку, и стала есть, отщипывая в кармане кусочки, и стараясь незаметно жевать.

В левой руке она держит зонтик и машинально водит им по песку, отгоняя от себя мрачные мысли, и напрягая голову изобретать веселые темы.

«Что если я зонтиком отковырну золотую песчинку, потом еще… мно-го, много! Здесь рудник, и никто этого не знал, я первая открыла. Начинаю рыть — целые груды золота. Я богата. Сейчас за деньги разузнаю, где брат, достаю веревочную лестницу, монашеское платье и фальшивую бороду. Петя переоделся и убежал. Он скрывается у меня, и никто не догадывается, что это он. Я выдаю его за отца. На нем седой парик и синие очки… он неузнаваем. Вася помирился с дядей, и мы все вместе счастливо живем. Хозяйка одевается в модные платья, кости ее уже не болят…»

Проходит очень бедно одетая дама.

«Это, должно быть, та самая чтица, — думает Маша, с состраданием глядя на нее, — бедная! Как она спешит! Непременно опоздает… и до восьми часов ничего не будет есть. А может быть у ней на булку нет, и продать нечего — какое на ней гадкое, изношенное платье. Я сравнительно великолепно одета, только вот башмаки… Зато перчатки у меня совсем новые, а она без перчаток, бедная! До чего она, должно быть, бедна, если взяла семь рублей за такой труд…»

— Позвольте вам предложить папиросу, — осклабился, садясь возле нее, какой-то франт.

Маша встала и пошла.

«Здесь недалеко надо зайти еще по одному адресу, там наверно ждет меня удача, которая вознаградит за все… Устала я, но неловко перед хозяйкой воротиться опять ни с чем. Пойду. Вот Волхонка, чей дом, надо взглянуть».

Маша вынула из кармана бумажку с адресами, и чтобы не мешать прохожим, подвинулась лицом поближе к стене и стала развертывать… Вдруг, сильная, мохнатая, грязная рука опустились ей на плечо и крепко ее стиснула; другая такая же рука бесцеремонно вырвала у ней листик, и поднесла к бородатому лицу, над которым блестела медная бляха.

Маша помертвела от ужаса.

— Это места… адресы… — лепетала она, — пусти, как смеешь…

Борода медленно, по складам, разбирала написанное; рука не разжимала плеча; Маша была близка к обмороку.

— То-то! — внушительно проговорила, наконец, борода, и отошла с сознанием исполненного долга.

Машу била лихорадка, ноги ее не держали, колена подкашивались, она прислонилась к стене, и чего-то ждала…

Из кучки успевших собраться любопытных, выступил извозчик, и нагнулся к самому ее лицу.

— Взяли бы извозчика.

Маша утвердительно кивнула головой. Извозчик повернулся, подбежал к пролетке и живо подкатил. Кто-то помог ей взобраться, и она поехала.

IV

Расстроенная, измученная, едва двигая ноги, входит Маша домой, сбрасывает шляпу и валится на кровать.

Вася вбегает и участливо осведомляется о ее делах.

— Что вы как долго? Устали? Лежите, лежите, не стесняйтесь, рассказывайте скорей.

— Что мне вам рассказывать, скверно, Вася! — слабым голосом отвечает она, собираясь с мыслями. — На первом месте мне пожелали, чтоб меня раздуло горой, на другом еще хуже… а потом… ах, Вася, если б вы знали…

Она зарылась лицом в подушки и зарыдала. Он стоял над ней и беспокойно ждал; так прошло несколько минут.

— Что случилось? Говорите, ради Бога!

Маша подняла облитое слезами лицо.

— Я не могу… Вася, голубчик, скажите мне что-нибудь радостное, чтоб на душе было спокойно, тепло… Если не можете, то лучше уйдите, оставьте меня одну.

Встревоженный Вася постоял с минуту и решился исполнить ее требование.

— Пойду куплю чего-нибудь к чаю, — сказал он, — а вы послушайте, чтоб кто-нибудь не вошел, а то хозяйка спит.

— Как тяжело, невыносимо тяжело! Не может же это так продолжаться, ведь я не вынесу… должно же что-нибудь произойти такое… хорошее… и поскорей… сейчас. Лежу я и слышу в передней мужской голос — это Петя, его простили… он спрашивает меня… я бегу и бросаюсь ему на шею.

— Эй, нет ли тут кого? — действительно раздается в передней голос.

Маша встрепенулась.

— Кто там? — отзывается спросонок хозяйка.

У Маши екнуло сердце, она едва удерживается, чтобы не вскочить.

— Что ж вы деньги-то не выносите, долго ли мне еще ждать! — буянит извозчик.

— Ступай, ступай, дверью ошибся, никто тут на извозчиках не ездит, — протестует хозяйка.

— Барышню привез, белобрысенькую, сам видел, как сюда вошла.

— Каку-таку барышню? Ах, батюшки-светы, постой я спрошу.

Голова хозяйки просовывается в дверь Машиной комнаты.

— Марья Александровна, вы, что ль, приехали?

— Я… — виноватым голосом запинается убитая девушка, — попросите его… до завтра… теперь у меня нет… я завтра непременно достану… уверяю вас.

— Что ж вы не сказываете? Отпустить его надо — сколько тебе?

— Рупь с четвертью.

— Вы откуда его наняли?

— С Волхонки.

— Это с Волконки-то рупь! Ты в уме ли?

— Не торговавшись села, да сколько ждал.

— Да боишься ли ты Бога!

— Что ж мне, по-твоему, даром что ль шаромыжников-то развозить.

— Ах ты, разбойник! Ворвался в благородный дом, нашумел, насрамил и греха не боится…

— Ладно, ладно, свои грехи высчитывай, о моих не тужи, ты деньги-то выкладывай, знай.

— На вот тебе четвертак, и проваливай, а то за дворником схожу.

— Давай полтинник, так и быть, что с вас, с нищих, взять-то!

— Уходи, уходи, говорят, возьму кочергу.

— Ах, ты старая…

Водворяется тишина и хозяйка опять просовывает голову в дверь.

— Марья Александровна, как же это вы так?

Девушке слышится жестокий упрек.

— Не входите ко мне, прошу вас, — повелительно возвышает она голос, — я позову, когда будет нужно.

— Знать, повезло, ишь как покрикивает, нос-то задрала… фря, право, фря! — огрызнулась хозяйка, и исчезла.

Маша в отчаянии. Ко всей скопившейся на душе горечи, примешивается еще нечто самое жгучее: недовольство собой, стыд; ей бы хотелось скрыться от самой себя, но совесть неумолимо ее бичует.

«Ходит пешком, носит тяжести до ломоты в костях, а за меня извозчику заплатила… Когда я с ней расплачусь? И за квартиру, и за хлеб, и за услуги… А у меня ничего нет, истратила последний пятачок… Я заведомо лезу в ее убогий карман, ем мышцы, силы этой старухи, а сама, здоровая, молодая, ничего не делаю… Вот до чего я дошла! Господи! Хоть на одно бы мгновение удалить из памяти весь этот ряд подавляющих впечатлений…»

Маша судорожно заметалась по кровати, запустила в волоса свою маленькую руку и впутала в них сильные, ловкие, выдержанные на клавишах пальцы. Она рванула, и медленно вытянула из косы длинную, вьющуюся прядь… вырванная прядь прихотливыми извилинами легла на полу.

— Больно… кровь… надо примочить. Теперь легче…

По мере того, как утихала боль, тревожные мысли упорно забирались в голову.

«Что бы такое сделать, чтоб забыть?»

Она привскочила, и сильно ударилась головой об стену.

«Точь-в-точь в трагедиях, а я еще не верила!» — мелькнуло у ней в голове, и затем уже ни одной мысли, только звон и шум в ушах, да искры перед глазами.

Она успокоилась и смирно лежит, закинув на голову руки; распухшие от слез веки закрыты, грудь равномерно подымается от тихого дыхания.

— Спит, — прошептал вошедший Вася и тихо удалился.

— Не стучите, хозяюшка, поленом, а то разбудите ее; у ней неприятность какая-то вышла — зачем я с ней не пошел? — грустно говорит юноша, останавливаясь перед старухой, которая щипала лучину на самовар.

— Ишь защитник какой выискался! Самого одним щелчком пришибить и не попахнет, — фыркнула хозяйка в ответ, но занятие свое все-таки прекратила.

Поздно вечером зашел гимназист проведать больную соседку. Она все также неподвижно лежала, только глаза были открыты, и жмурилась от света внесенной лампы.

— Маша, не хотите ли поесть? Я купил рыбы, вы любите…

— Ничего мне не хочется, Вася, благодарю вас, — слабо ответила девушка и, немного помолчав, добавила уныло: — Если я умру, найдите брата, скажите ему, что я до последней минуты его жалела…

— Полноте, как вам не стыдно, — перебивает гимназист, но она, не слушая, продолжает:

— Что я прошу его никогда, никогда больше не возмущаться; сделайте это в память обо мне, Васинька!

— Что за нелепость! — хмуро возражает гимназист. — Если после каждой неудачи вы будете приготовляться к смерти, то ничего не достигнете. Обойдется… давайте лучше газеты читать, я принес «Русские Ведомости».

— Не надо, будет с меня, читала я…

— Вы что читали? — спросил он, стараясь поддержать разговор.

— «Московские Ведомости», — отвечает Маша и с неожиданным оживлением силится приподняться с подушки. — Представьте себе, какая там замечательная передовая статья; она так врезалась мне в память, что я могу сказать вам наизусть — хотите? — И, не дожидаясь согласия, она скороговоркой зачастила, вдохновенно уставив глаза в потолок: — «Истинно благочестивые люди должны твердо верить, что пропорционально с повышением цен на жизненные продукты, Бог уменьшает потребности бедных людей. Потребности же богатых, за грехи их, увеличиваются с каждым днем, и они, покоряясь воле Всевышнего, безропотно несут крест свой. Например, чего стоит прокормить до дюжины собак, одного сахару сколько выйдет, но обойтись без них нельзя…»

Все это она проговорила, не переводя духа, и, повернув к нему воспаленное лицо, спросила в заключение:

— Нравится вам это, Вася?

Васе это очень не нравится; он дотрагивается рукой до ее воспаленного лба и выбегает из комнаты.

— Хозяйка! — расталкивает он спящую старуху. — У ней бред, надо скорей доктора.

— Какие теперь доктора, ночью! Никто не пойдет, — недовольно произносит старуха и целомудренно прячется под тряпье. — К завтраму проспится, дело молодое, все пройдет… — И старуха захрапела.

Гимназист намочил полотенце, положил его на голову девушки, и придумывает, чем бы еще ее полечить.

— Горчишник надо куда-нибудь поставить, — соображает импровизированный врач и опять будит хозяйку.

— Хозяйка, где у вас горчица?

— Нету, нету, и лавки теперь заперты; экие неугомонные, право, уснуть не дадут! Отвяжитесь вы от нее, только хуже растревожите, авось до завтра не помрет.

Невзирая на эти доводы, гимназист взял фуражку, запер квартиру снаружи, сходил в аптеку и скоро вернулся назад. Тщательно растерев в воде горчицу, намазал ее на бумажку и поднес к больной. После некоторого размышления, он решил, что всего лучше приставить горчицу к пяткам, и стал осторожно стаскивать с ее ног башмаки, причем, увидя, в каком плачевном состоянии они находятся, упрекнул себя, что не заметил этого раньше.

Большую часть денег, вырученных за продажу пожитков, Маша тратила на лакомства, которыми добросовестно делилась с Васей и хозяйкой. Вася имел большую возможность позволять себе эту роскошь, но он был на это туг. Он знал цену деньгам, с детства научился дорожить ими, чему немало способствовал его дядя, присылая ему в обрез только на необходимое и приправляя каждую присылку наставлениями и воркотней. Вася знал, что деньги принадлежат ему, однако, избегал требовать их не в срок, чтобы быть избавленным от необходимости давать отчет в своих издержках. Он старался пригонять расходы таким образом, чтобы ко дню следующей получки у него оставался небольшой запас, на случай замедления со стороны дяди. За последнее время он стал урезывать себя в необходимом, откладывать деньги; но на этот раз счел долгом поступиться своими привычками в пользу соседки.

Маша закрыла глаза и, по-видимому, крепко уснула. Он снял горчичник и компресс, заботливо прикрыл ее ноги и взял лампу, намереваясь идти спать. Но когда он нагнулся, чтоб захватить ее башмаки, ему бросилась в глаза прядь ее волос. Поспешно схватив ее и сунув в карман, он остановил на ее лице пытливый и долгий взгляд. Воображению его представилась картина неравной борьбы, возмутительного насилия… теперь ему не до сна. Сжав кулаки и закусив губу, шагает он из угла в угол.

— С вами ужасное что-то случилось, Маша! Проснитесь, скажите что-нибудь! — не вытерпел он, взял обеими руками голову и приподнял с подушки.

Маша тупо на него взглянула и опять закрыла глаза.

— Скажите одно слово: кто? Я дом подожгу, если на то пойдет, — шептал свирепо юноша, стараясь придать телу больной сидячее положение, чтоб разбудить ее, добиться ответа. Маша застонала.

— Что вы над девкой-то мудруете, тормошите ее, покою не даете? Игрушка, что ль, она вам досталась, пропасти на вас нет! — брюзжит в дверях хозяйка.

Вася обернулся и выпустил свою жертву.

Сквозь мутные стекла окна брезжило ранее утро, борясь со светом лампы; хозяйка только что встала и, тихо войдя, наблюдала последнюю сцену, зевая и почесываясь.

— Идите, идите; не место вам тут, ну вас совсем! Уходите добром, не то я вас по-свойски выживу, — неожиданно вступила в свои права хозяйка.

Выпроводив гимназиста, она принялась хлопотать около больной; расстегнула на ней платье, поправила подушку, набросила одеяло, не переставая нараспев причитать:

— Красавица моя ненаглядная, где ты уходила так себя, дитятко неразумное? — тянула старуха, надрывая душу стоявшему за дверью Васе. Он оделся и вышел на улицу. Побродив без цели около часу, он вернулся и застал хозяйку за чинкой башмаков.

— Третий раз чиню, все рвутся, — пояснила она ему, приняв его взгляд за вопросительный.

— Ну, что она?

— Спит. Не ходите, не ходите и не заглядывайте, не пущу! — сполошилась старуха, схватив его за рукав. — Что это за наказанье с этим парнем, с озорником!

Вася вошел в свою комнату и остановился перед комодом, на котором стояла маленькая черного дерева шкатулка. Ключ от нее висел у него на шее вместе с золотым крестиком. Он вытащил из-за ворота шнурок, отпер шкатулку, вынул несколько писем и картинок, и достал с самого дна небольшую пачку мелких кредиток; одну из них отложил в сторону, остальные бережно пересчитал, уложил по-прежнему и запер.

Зажав в кулаке синюю ассигнацию, он несмело подошел к старухе.

— Хозяюшка, вот видите ли… как бы это вам сказать… — начал он с расстановкой в словах и запинаясь, — я вами очень доволен, — проговорил он и замолчал.

— Спасибо на добром слове, соколик: я ли не стараюсь жильцам угодить! Кажется, со всем моим почтением, — не без смущения произносит старуха.

— Это хорошо; вот я и хочу вас поблагодарить, только вы должны исполнить мне одну просьбу.

Старуха бросила на него подозрительный взгляд.

— У ней башмаков нет, — продолжает Вася, — купите ей, она вам отдаст, я ручаюсь.

«Ишь, с чем подъезжает!» — подумала старуха и смиренно произнесла:

— То-то денег-то нет у меня, сама вижу, что надо, нештоб я стала…

— Вот! — оборвал он, и перед самым ее носом разжал кулак.

Хозяйка остолбенела: она никак не ожидала от него такой щедрости. Не без основания считала она его очень скупым, и всегда мысленно называла жилой. В удивлении вертит она новенькую ассигнацию, не зная, что сказать.

— Это вам за услуги, только не говорите ей, что я… а будто ваши… Она вам возвратит, — сказал Вася, повернулся и ушел.

После этого, Вася так крепко заснул на своем диване, что хозяйка, по приходе, едва добудилась его.

— Полюбуйтесь-ка обновочкой, княжне надеть не стыдно! — хвастливо подняла она над головой топорной работы ботинки, купленные за полтора рубля у знакомого подмастерья. — Пойду да поставлю у кровати; ужо встанет, то-то обрадуется.

Оба на цыпочках вошли к больной. Она смотрела на них и радостно улыбалась.

— Хозяюшка, оденьтесь получше, — быстро заговорила она, — возьмите карету и поезжайте за братом… Там все готово: и лестница, и борода; и сторожа подкуплены все до одного, не бойтесь… и не жалейте денег… Что вы на меня уставились? Спешите!

Хозяйка всплеснула руками, так что и ботинки отлетели в сторону.

— Батюшки-светы, пропала моя головушка, куда я с ней денусь, хлопот-то, хлопот-то что!..

— Идите за доктором сию минуту, — свирепо подступил к ней Вася, — говорил я вам, а вы…

Старуха опрометью выбежала на двор. Дворник привел частного доктора. Это был пожилой мужчина с проседью и в синих очках. При виде его, больная обнаружила сильное волнение: она безуспешно силилась подняться и протянуть к нему руки.

— Наконец-то!.. — вскричала она истерически. — Ты много выстрадал, скажи?.. Парик хорош, совсем незаметно, настоящий старичок… Теперь мы втроем придумаем, что надо, чтобы всех несчастных сделать счастливыми… Нагнись ко мне… вот так… как это ты себе морщины сделал?

Так бредила Маша, пока доктор производил надлежащее исследование, по окончании которого он потребовал, чтобы ее немедленно отправили в больницу.

Вася подошел к нему и неловко подал руку. Он только что опять порылся в своей шкатулочке.

V

Маша стала понемногу поправляться; к ней воротилось сознание. Лежит она и день и ночь в общей палате, слышит, и наблюдает, что происходит кругом. Видит испитые лица, тощие члены, злые недуги: живот надорван в непосильной работе, грудь разбита от безнадежных вздохов, рука вывихнута в драке с пьяным мужем, глаза выплаканы по убитом сыне-солдате, ноги застужены у проруби… Все задавленные в борьбе за существование, небалованные судьбой-мачехой создания окружают Машу, и ее личные скорби уже кажутся ей ничтожными. Вечером, при слабом освещении больничной лампы, словоохотливые страдалицы особенно склоняются к сообщительности; они собираются в один уголок и передают друг другу свои горести. Перед Машей развертывается целая бездна мрака, грубости чувств, преступлений из-за копеечных интересов; полнейшая безвыходность из бездны. Она слушает и молча скорбит.

Каждая рассказчица дает понять, что только ее горе есть, настоящее горе, а все слышанное ею ничто в сравнении. В тоне их слышится эгоистическое сетование только о себе.

— Это еще что… Нет, ты послушай, что я тебе скажу! — таким вступлением начинают они свои повествования.

Маша вмешивается в разговор; она приподнялась на локте, и возвысила голос, чтобы привлечь внимание; все с любопытством обратились на нее.

— Зачем люди живут как звери в клетках, думая только о себе и о своем гнезде, — ораторствует Маша, — лучше было бы, если бы они взаимно заботились об общих нуждах… Вот вы, например, помогайте друг другу, когда выздоровеете…

Речь ее обрывается: ей еще трудно говорить. Одна из больных встала и подала Маше пить.

— Хуже ей стало, — говорит другая, — пойтить сиделку позвать.

— Merci… не надо сиделку, мне легче, — останавливает ее Маша, — только вы послушайте меня, увидите, будет лучше.

— Хорошо, хорошо, все по-твоему сделаем, — успокаивают ее больные.

— Вы здесь ознакомьтесь, поближе сойдитесь, полюбите друг друга, — просит Маша, — да? Обещайте мне это.

— И то любим, — соглашаются они, — нельзя же без этого… Вон и батюшка в церкви сказывает: любите ближнего своего… ну, мы и любим.

— Еще как любим-то! — не без иронии подхватывает искалеченная мужем молоденькая солдатка.

Все расходятся по койкам и Маша не удерживает их: она устала, ей надо отдохнуть.

Но уснуть она не может; бесконечно тянется для нее ночь. Почему-то вспомнила она, как ее маленькую баюкала няня, и слышится ей однообразный, ласковый припев:

Красна дерева кровать
На ковре будет стоять,
А на бархатной перине
Будет Маша почивать.

«Как плохо сбываются ее пророчества, — думает Маша, — вот огорчилась бы старушка, видя мою жизнь, а я еще так плакала, когда она умерла. Сколько она мне чулок навязала в приданое, и тетя тоже чего-чего мне не наготовила, все это при выходе вручила мне начальница вместе с деньгами, а теперь уже почти нечего надеть. Надо непременно работать, когда выздоровею. Что бы со мной сталось, если бы не существовало больниц, и куда бы делись эти бедные женщины. Хотя и не бархатные перины и воняет от подушки чем-то скверным, а все же… и лекарство, и доктора, особенно главный доктор беспредельно внимателен и добр ко мне. Жаль только, что не со всеми он одинаков; как он закричал тогда на ту старушку! А старушка славная, очень похожа на мою няню».

И опять она мысленно переносится в детство. Видит она себя крошечной девочкой в розовой блузке; растопыря ручонки, бегает она ранним утром по двору, догоняя курицу.

— Не трожь курицу, — ласково останавливает ее няня, — курочке больно будет, она испугается, споткнется и ножку зашибет об камушек.

Девочка тотчас оставляет курицу, бежит в палисадник и срывает пион.

— Зачем, зачем сорвала цветочек? — укоряет подоспевшая няня. — Не надобно рвать.

— Отчего?

— Больно ему; видишь, капельки-то — это слезки, он плачет.

Маше делается невыразимо жаль цветочка, она безуспешно пробует приставить его на прежнее место, и в отчаянии бежит к отцу.

— Папа! Папа! — прыгает она к нему на колена. — Что я наделала, смотри цветочек сорвала, ему больно, он плачет, поди посади.

— Кто тебе сказал, что ему больно? — спрашивает отец с неудовольствием, замечая волнение ребенка.

— Няня говорит.

— Это она нарочно, не верь: цветы для того и растут, чтобы их рвать.

— А слезки?

— Это роса, друг мой.

И отец старается ей втолковать, что такое роса.

Девочка не поняла, но поверила; ласки и поцелуи отца ее окончательно успокоили, она бежит опять в палисадник.

— Няня, я буду рвать много цветов, им не больно: ты врешь, это роса.

— Не рви, милая деточка, не рви, беда будет. Хозяин дома рассердится и прогонит нас с квартиры, и некуда нам будет деться. Папа выйдет на улицу, сядет на тумбочку и горько заплачет… и я буду плакать.

Представив себе такую печальную картину, девочка корчит грустную рожицу, и готова разразиться громким плачем, но рассеивается неожиданно подошедшим отцом.

— Что ты ее все дразнишь, старая дура! — кричит он на няньку. — Сколько раз я тебе говорил, что это вредно для ребенка.

— А как же мне ее унять, — обиженно отвечает нянька, — такой неслух, хоть говори, хоть нет; только и ладу, что когда вот пожалеть заставишь: очень жалостлива…

— Оставь ее, пусть рвет цветы…

— Вам хорошо говорить, барин, ничего не видя. А как меня намедни домохозяин за это изругал. Другие жильцы рвут, а на нас сваливают, потому у нас дите, а нешто за ней усмотришь! Чистое веретено!

Отец стоит в раздумье.

Надо безотлагательно что-нибудь предпринять относительно дочери, но теперь некогда, пора на службу.

Воротился брат из гимназии, и забавляет сестренку со всею изобретательностью девятилетнего мальчугана, довольного случаю порезвиться. Маша цепляется за его шею и целый вечер не хочет от него отойти.

— Пойдем, милая, пойдем, ягодка! Ему учиться надо, а то не будет знать урока, не пустят его домой и будет он плакать! — прибегает нянька к своей обычной системе, благодаря которой добивается от своей питомицы послушания.

Так тянется день за днем детство Маши. А отцу все некогда; он приходит со службы усталый, отдыхает и опять уходит на весь вечер.

Маше девять лет. На ней казенная форма: белая, полотняная пелеринка, такой же фартук и рукава. Сидит она в классе и учит наизусть басню: «Слепец и расслабленный». Воскресенье, приемный день; многих вызвали на свидание с родными, но к ней никто не придет; она успеет приготовить урок, а вечером будет свободна.

И ты несчастлив, дай же руку,
Начнем друг другу помогать,
Ты скажешь: есть кому мне вздох мой передать,
А я скажу: мою он знает скорбь и муку,
И легче будет нам.

Усердно твердит Маша вслух, и вдруг оборачивается: сзади кто-то всхлипывает. Сидит вся в слезах девочка: фартук и пелеринка ее залиты чернилами.

— Об чем ты плачешь, Смирнова? — спрашивает Маша.

— Как же не плакать, — отвечает Смирнова, — сейчас придет бабушка, а меня к ней не пустят; видишь, чернильницу опрокинула… А бабушка далеко живет, она пешком ходит с палочкой.

— А мне все равно, — хвастливо произносит Маша, — у меня бабушки нет, и никто ко мне не ходит.

Смирнова завистливо взглядывает на незапятнанное белье Маши.

— Давай твою пелеринку, надевай мою, — решила Маша, уловив взгляд подруги, — и фартук тоже.

Она отводит ее за последнюю скамейку, там обе становятся на колени, чтобы не заметила классная дама, и производят обмен фартуков.

Исполнив это, Маша смело подходит к углубленной в свое рукоделие классной даме и объясняет:

— Fraulein, ich habe…4Фройляйн, я… (нем.). пролила чернила.

— Sehr schön5Очень хорошо (нем.)., — отвечает, пожимая губы, немка, и велит ей встать в угол носом.

Маша берет с собой книгу и продолжает вслух зубрить басню.

— Nicht se laut!6Не так громко! (нем.) — кричит классная дама.

— Смирнова! — вызывает из двери дежурная. — Идите в залу, к вам бабушка пришла.

Маша с живостью обертывается и счастливой улыбкой провожает идущую мимо Смирнову; та бросает ей благодарный взгляд.

— Sie sind beschäftigt7У вас есть занятие (нем.)., — довольно сдержанно напоминает немка.

Маша послушно повертывает нос в угол. Она очень довольна, ее так и подмывает пошалить.

А я скажу: мою он знает скорбь и муку,
И легче будет нам.

— с шутливым пафосом декламирует она во все горло, жестикулируя перед стеной, и то потрясая в воздухе рукой, то прижимая книгу к сердцу.

По всему классу проносится хохот, Маша сдержанно прыснула в угол и уронила книгу. Немку взорвало.

— Unverschaemt!8Возмутительно! (нем.) — раздался ее резкий крикливый голос. — Вместо того, чтобы чувствовать свое наказание, раскаиваться, вы бравируете, дурачитесь, хохочете, кричите… это ужасно! Ни с чем несообразно. Это… это… бесчувственная девчонка! Сорванец!

Долго перебирала немка уничтожающие эпитеты, и когда весь запас их истощился, а негодование наставницы еще в недостаточной степени выразилось, она прибегла к самому, по ее мнению, оскорбительному.

— Man sieht ja woll, das sind die Russen9Ох уж эти русские (нем.)., — с неподдельным презрением произнесла она, и, почувствовав облегчение, победоносно смолкла.

Маша несколько мгновений переводила в уме сказанную немкой фразу, и когда поняла, что она значит:

— Что-о? — обернулась она серьезным, негодующим личиком на немку. — Так зачем вы живете с русскими, если они, по-вашему, гадки? Уезжали бы в свою тухлую, поганую Германию!

Немку передернуло, она прикусила язык, но страшное в сердце помыслила: не простится никогда, и не пройдет даром эта дерзость девочке.

Часто припоминается эта выходка, молчаливо ставится ей в счет, и при удобном случае отравляет ей немногочисленные казенные радости. За ней навсегда упрочена репутация повесы и грубиянки; при всех благих попытках вести себя хорошо, ей не удастся выйти из этой рамки. Каждый хороший поступок ее или игнорируется, или принимается с предубеждением и перетолковывается в дурную сторону. Девочка свыклась с этим положением и не унывает.

— На меня нападают, — с гордостью повторяет она во всеуслышание, — хорошо ли, дурно ли я себя веду, никогда больше двойки за поведение не получаю. Мне все равно, заодно уж, сваливайте все на меня! — покровительственно разрешает она провинившимся и робким подругам, и заливается беззаботным, веселым смехом.

Хорошо еще, что воспитательницу-патриотку, в конце концов, удалили из института за ее слишком явное пристрастие к немцу-аптекарю, а то бы не видать Маше диплома, как ушей своих.

* * *

Вася часто ходит навещать больную, и каждый раз не с пустыми руками. Придет, посидит, помолчит и уйдет, оставив на столе сверточек. Маша находит в нем варенье, виноград, сладкие булки и все это разделяет между соседками, которые тоже не прочь полакомиться; особенно одна уверяет, что сроду не пробовала винограда и не знала какой он на вкус. Вся палата радуется приходу барышнина братца, т. е. Васи, как празднику; его поджидают в коридоре, чтобы поскорей принести Маше радостную весть. Так проходит месяц; наконец, Маша выздоровела.

Явилась сама Кузьминишна с узлом, троекратно облобызала жилицу и объявила, что она об ней постаралась.

В сопровождении сиделки пошли они в ванную, где предоставлено больным переодеваться в свое. С каким удовольствием надевает Маша тонкое белье и красивое платье, досадует только, что волосы ее коротко острижены во время болезни.

— А я, Марья Александровна постаралась за вас, — говорит опять Кузьминишна, — уж какое же я вам место нашла! У енерала! Вот уж правда говорится пословица: «голенький ох, а за голеньким Бог», и не чаяла и не гадала я вам такой благодати — богатеющий дом на Дмитровке! — неутомимо сыплет Кузьминишна, пока Маша завязывается и застегивается. — Сами-то в деревне, так управляющему написали, чтобы губернантку сыскал. Французенка-то ихняя сбежала к соседу, детей-то и не на кого оставить… А я на ту пору и прихожу к жене управляющего, дела у нас с ней; сижу этта, чай пью, да как услыхала, что об губернантке дело, сейчас и говорю: не хлопочите — найду, есть у меня, в четверг будет готова: из больницы выпишется, хорошая, говорю, барышня, дворянского роду и страсть как образована. Они и рады. Присылай, говорят, что ж, будем благодарны, не чем по конторам-то искать, возиться.

— Когда же это будет, хозяюшка? — равнодушно спрашивает Маша, не смея больше верить в удачу. — Может быть, уж взяли другую.

— Я же вам говорю: ждут. Уж что я сказала, то свято!

— Верю, верю, только скажите, когда?

— Да хоть завтра поезжайте и денег дадут на дорогу, и жалованье хорошее, чудесное я вам скажу жалованье: пятьдесят рублей в месяц, ведь это шестьсот серебра, шутка ли! Вы уж, Марья Александровна, лицом-то в грязь не ударьте, покажите себя.

— Куда ехать? — спрашивает Маша.

— То-то в деревню, говорю; летом они в имении живут.

Маша бросилась ее обнимать.

— Хозяюшка! Милая, неоцененная! Мне только что доктор советовал ехать в деревню; как я рада, поцелуйте меня!

— Уж оченно этот генерал богат. Сын-то старший в Петербурге служит тоже в генералах, и орденами обвешен, а дочь-то замужем, за придворным никак… знатные! Остались двое маленьких детей, к ним-то вас и берут. А повар выписан из Парижа… француз. Полно вам колбасу да печеные яйца есть, небось и смотреть на них не станете. Зимой в Москве живут в своем доме. Меня не забывайте; приедете, навестите; не плюйте в колодезь, может, и пригожусь; век пережить не поле перейтить; так-то, милая! — тараторила хозяйка всю дорогу.

Вася приготовил торжественную встречу: выпросил у хозяйки чистую цветную скатерть и накрыл свой стол. На одном конце поставил тарелку с ветчиной, на другом красуется фунт земляники и миндальное печенье; посредине клокочет самовар. Комната выглядит веселее и уютнее обыкновенного.

Он встретил Машу сияющей, доброй улыбкой, и в первый раз со дня знакомства подал ей руку. Комната Маши была нанята, и хозяйка уступила ей на время свою, как она называла, конурку, а сама приготовилась расположиться в кухне. Все стены крошечной конурки сверху донизу были увешены самым разнообразным хламом, даже на потолке болтались картонки, плетушки, мешочки, покрытые пылью. Во всю длину помещалась широкая кровать с периной и грязным ситцевым одеялом из разноцветных лоскутков, подушка сомнительной чистоты, на спинке кровати просушиваются мокрые тряпки. Меховые вещи, обернутые в простыни издают острый запах камфары, перца и скипидара. Окно никогда не выставлялось, и атмосфера в этой конурке была невыносима. Но так как приходилось в ней провести только одну ночь, то Маша и примирилась с этой необходимостью.

Оставшись наедине, Вася убедительно просит ее рассказать ему без утайки все похождения последнего перед болезнью дня, что она охотно исполняет.

— Только-то? — спрашивает он с удивлением, когда она кончила.

— Мало разве? — спрашивает в свою очередь Маша.

Вася вынул из своей шкатулки что-то завернутое в бумагу, и подал ей.

— А это? — спросил он, пристально на нее глядя.

Маша развернула, увидела прядь своих волос и покраснела

— Что вы на это скажете? — допрашивает он.

— Это я выдернула, чтобы не думать, забыть…

— В самом деле? — недоверчиво глядит он на нее.

— Уверяю вас. — И Маша подробно описывает свое душевное настроение в тот момент.

Лицо Васи прояснилось.

— Ну, напугали же вы меня! Я думал, Бог знает что; стоило ли из-за этого рвать на себе волосы.

Маша сама видит, что не стоило, что все ее беды совсем не так ужасны, как показались тогда и обещает на будущее время быть хладнокровнее. Злополучная прядь волос сожигается на спичках и развевается в открытое окно.

Они весело приступают к трапезе, на которую пригласили и хозяйку, и проводят вечер в различных предположениях касательно будущей жизни Маши на месте, на которое она уже наверное поступит.

— Вы о братце-то там помалкивайте, ни гугу! — предостерегает хозяйка. — Будто и нет у вас никакого брата. Лучше так-то.

Вася тоже находит, что это будет лучше.

* * *

В отсутствии Маши, Вася заскучал. С раннего утра уходил он из дому: бродил по улицам и окрестностям, садился на пароходе с толпою едущих гулять в Нескучный сад и на Воробьевы горы, всматривался в публику; и чем более вслушивался в разговоры посторонних людей, тем интереснее они для него становились.

Он стал входить в кухмистерские, в дешевые рестораны и биллиардные, на бульвары во время музыки, на все гулянья, не пропуская ни одного случая потолкаться в толпе. Появлялся на рынках, на постройках, возле биржи; везде, где только собиралось несколько человек, останавливался и он. И нигде не покидала его мысль о Маше. Перед ним неотлучно стоит похудевшее, вытянутое личико, носящее постоянное выражение вопроса. Большие серые, широко открытые глаза с приподнятыми бровями и наяву и во сне внимательно смотрят на него, недоумевают, спрашивают, ждут ответа, как голодный хлеба… А ему нечего дать. Мучительно преследует его этот вопрошающий взор и вызывает сознание собственной неудовлетворенности и голода. Взор этот повелительно приковывает его внимание ко всем окружающим явлениям. Во всем, что прежде скользило по юноше, не оставляя следа, заставляет этот взор искать внутреннего смысла и правды.

Он стремится в публичные многолюдные места, вслушивается, вдумывается, наблюдает. Одни порицают безусловно все старое, отжившее, другие недоверчиво относятся к новому, находя его неприменимым, преждевременным, третьи с пеной у рта кричат, что каждый, не разделяющий их взглядов, есть враг отечества, крамольник и изменник.

Вася ловит на лету самые противоположные мнения, собирает их в одну кучу, и придя домой, тщательно разбирает их в своей голове, но не находит никакого вывода, не может уяснить себе, где истина. Он пробовал обращаться с вопросами, но разъяснений не получал. Вопрошаемые или подтрунивали над его молодостью или окончательно сбивали его с толку.

Все это разжигало его еще более и причиняло ему серьезные страдания. Измученный ложился он и по целым ночам не смыкал глаз, перебирая накопляющийся в голове хаос.

Он похудел и лицо его, подобно лицу Маши, приняло вопросительное, недоумевающее выражение.

Он записался в библиотеку, стал усердно читать газеты, приносить домой книги, журналы, но и это мало его удовлетворяло. Однажды, разрезывая с лихорадочным нетерпением листы нового журнала, нечаянно задел он лежащую на столе книгу Цицерона; книга раскрылась, он машинально заглянул в нее, и с раздражением швырнул на пол; за нею полетели Вергилий, Софокл, Эсхил и пролежали на полу целую ночь.

Вася не ложился совсем: он то ходил по комнате, то присаживался к столу и все думал. Наутро с покойной сосредоточенностью собрал он все латинские и греческие книги в дорогих переплетах, даренные ему отцом, аккуратно перевязал их, кликнул хозяйку, и велел отнести их к Сухаревой на продажу.

Он накупил новых книг, и по целым дням ломал над ними голову. Утомившись над одной, брал другую книгу, бросал ее и переходил к третьей; выбившись из сил, оставлял все и отправлялся в Сокольники и в парк, ложился на траву и думал. К вечеру, когда собирались гуляющие, он подсаживался на скамейки то к одной, то к другой группе, притаивался и слушал…

А между тем наступила глубокая осень.

VI

Стоят жаркие июльские дни. Желтеют колосья, колеблемые теплым ветром, кругом тишина и простор. Два хорошеньких мальчика в матросских костюмах, сопровождаемые гувернанткой, пробираются межою в лес за ягодами; они набрали пучок васильков и подали гувернантке.

— Марья Александровна, сплетите нам из них венки, — просят они.

Вся облитая яркими лучами солнца, Маша ленивой походкой подвигается к душистому сосновому лесу, садится у опушки на сухой мох и неумело принимается скручивать васильки. Пока ученики ее наполняют ягодами корзиночки, Маша всецело отдается созерцанию природы. Приволье лугов и полей, таинственный шепот леса, журчанье ручья, пение птиц, все возбуждает в ней восторг. Она еще не дышала таким воздухом; грудь ее жадно вдыхает аромат, глаза поглощают зеленое пространство; а вдали, на лугу сверкают косы, пестреет кумач и китайка, тянется и замирает крестьянская песня…

Умолкли тревожные мысли, душа располагается к безмятежному прозябанию и неге. «Вот где настоящая-то жизнь; не рассталась бы с этими местами, и если б Петя и Вася были со мной, то ничего бы я больше не желала!» — с блаженством думает Маша, и чувствует, как с каждым днем крепнет ее здоровье, прибавляются силы. Живет она покойно, без надежд, но и без опасений, пассивно ожидая завтрашнего дня. А лицо ее округляется и бледные щеки оживляются румянцем.

Приняв на себя обязанности гувернантки, Маша все боялась, что не сумеет ориентироваться в новой роли, и в начале напустила на себя апломб, подражала классным дамам и мальчики сторонились от нее. Но на первой же прогулке она не выдержала: сбросила с себя все напускное, и стала бегать, резвиться, забавляясь не менее своих учеников; и вышло гораздо лучше. Женя и Боря, здоровые, добрые мальчуганы восьми и шести лет, полюбили Машу за ее сговорчивость и доброту, и очень с ней поладили.

— Вы не такая, как Эммка, — говорили они, ласкаясь к ней, — с вами можно и рыбу удить, и на гумно идти, и в лес, куда захотим, а Эммка закроется вуалью, чтоб не загореть и сидит в беседке; никуда нас не водила, все в саду да в саду.

Маше не трудно было заниматься с этими детьми, так как они платили ей за сговорчивость сговорчивостью: во время классов не заявляли никаких протестов, старательно исполняли желания учительницы, и во всем соглашались с ней.

Отец их, отставной генерал на покое, плотный старик с большим животом и короткой красной шеей, появлялся только за столом; он был большой хлопотун, весь день наблюдал за хозяйством, и, обладая пылким характером, часто кого-нибудь распекал.

— Горячатся-с, — лаконически докладывала в таких случаях прислуга генеральше.

— Где? — тревожно спрашивала она и стремилась успокаивать супруга, поспешая на место действия, насколько позволяла ей сорокалетняя дебелость и плавность манер. Взяв супруга за рукав, Анна Платоновна — так звали генеральшу — неизменно начинала одни и те же увещания:

— Alexandre, прошу тебя, успокойся! Тебе вредно! — Но генерал не внимал. — Друг мой, перестань, побереги себя, стоит ли…

Но генерал не унимался, пока не выкипал весь его гнев. Тогда Анна Платоновна вела его в свой будуар, сажала в излюбленное кресло, и пока он отдувался, махала на него веером, давала что-то нюхать, вообще успокаивала. Буря стихала, все приходило в обычный порядок, генерал выходил, звал своего камердинера и отдавал отрывистое приказание: отпустить его… или: отдать ему — смотря по обстоятельствам. Как ни в чем не бывало генерал опять шел делать дозор, а Анна Платоновна принималась за книгу, по большей части французский роман, или же, приняв удобное положение на кушетке, меланхолически обмахивалась веером, думая о веселом прошлом. Она редко выходила гулять; иногда, когда не было солнца, садилась на траву, а большую часть времени проводила в будуаре.

Таким образом, дети были предоставлены в полное распоряжение гувернантки.

Семейство это приняло Машу очень радушно. Анна Платоновна с первого раза пожалела больную, худенькую девочку, и тут же заверила, что не будет ее считать наемницей, но другом дома. Представила своих сыновей, прочла им на французском языке краткое наставление о послушании, и с тех пор не вмешивалась в дела гувернантки. Увидя впоследствии, что Маша не беспокоит ее беспрерывными жалобами на детей, как это делали ее предшественницы, Анна Платоновна привязалась к ней, стала дорожить, и в знак расположения предлагала ей духов, одеколону, пудры. Решительно не зная их употребления и назначения, Маша отказывалась ото всего, чем, впрочем, Анна Платоновна оставалась довольна. В деревне так трудно все достать, а генеральша холила свою еще красивую наружность.

Генерал выражал свою благосклонность к неопытной, но старательной наставнице незатейливыми шуточками над ее незнанием самых простых вещей. Раз, во время обеда, она спросила: «Что такое пудрет?» — и генерал стал уверять, что это порошок, которым чистят зубы. Он очень был доволен своим остроумием, и хохотал до упаду.

За последнее время, однако, он прекратил шутки и стал что-то косо посматривать на Машу, особенно когда заставал ее с детьми близ деревенских изб, или встречал их в поле с крестьянами во время возки сена, уборки хлеба и других работ. Не нравилось ему это; но он до поры до времени не выказывал своего неудовольствия, потому что, без особенной крайности, избегал входить в пререкания с женским полом, боясь за себя: не сорвалось бы с языка чего-нибудь лишнего, а женщин следует щадить.

Наступили прохладные сентябрьские вечера, а Заурядовы еще не думают собираться в Москву; решено было, при благоприятной погоде, провести в деревне и начало октября. Маша привыкла, присмотрелась ко всему, и природа не производила уже на нее сильного впечатления; ни заря, ни небо, ни лунная ночь не восхищали ее более. Прежние думы снова посетили ее, ощутилась потребность на обмен мыслей, стала она чаще вспоминать Васю; недоставало ей товарища.

Привычка делиться с ним впечатлениями заставляла ее чувствовать разлуку с ним гораздо сильнее, чем с братом, без которого она до сих пор обходилась. Если б она знала, что ее брат счастлив, то так же редко вспоминала бы о нем, как и в институте. Теперь же каждая безделица направляет ее мысли в его сторону и вызывает ее на печальные сопоставления. Сидя на скамейке в саду, она нагибается и следит за бегущим по песчаной дорожке муравьем.

Это крошечное насекомое пользуется полной свободой, идет куда угодно, высоко взбирается по стволу дерева… а Петя? И сердце ее наполняется жгучей жалостью к брату. Как бы ему помочь, попросить разве Заурядовых, они так добры? Нет, нельзя, и думать нечего, осудят…

Маша опять стала впадать в задумчивость; вопросы снова затеснились в ее голове. Участь брата, соприкосновение с людскими нуждами, собственные неудачи сделали ее еще отзывчивее к чужим страданиям и, скорбя о брате, она не отделяла от него и других.

Ко всему этому присоединилась еще невыразимая горечь от нравственного разлада, который прогрессивно овладевал ее существом. То, что привито к ней воспитанием, во многом не подходило к складу новой жизни, и наоборот, ей недостает многого, что в институте клеймилось названием недостойного, смешного, и что — она это видит — ценится и уважается в людях. Недоумевала и путалась она в своих соображениях; и на пути этого разлада рвалась навстречу тем, кто несчастнее. Правы ли они или виноваты — не разбирало ее сердце.

* * *

Когда в доме собирались гости из окрестностей и уезда, Маша любила следить на балконе своей комнаты, откуда было слышно все происходящее внизу на террасе, примыкающей к залу. Если же присутствие ее было необходимо в гостиной, то никому не представленная, ни с кем не знакомая, молча слушала она и смотрела, и, по обыкновению, все виденное и слышанное глубоко западало в ее душу.

К концу сентября, гости появлялись реже; погода становилась хуже, и Анна Платоновна стала чаще выходить из будуара и беседовать с гувернанткой и детьми.

В один ненастный вечер перед ужином, Маша сошла вниз поискать куда-то исчезнувшего Борю. В гостиной сидела Анна Платоновна в сообществе с приехавшим гостем и, как видно, не особенно интересовалась его разговором. Она обрадовалась появлению гувернантки, подозвала ее и представила их так:

— Здешний исправник, Сергей Николаевич N.; Марья Александровна, наставница моих детей и мой лучший друг.

Раскланялись.

«Исправник, — думает Маша, — это, насколько я понимаю, главный начальник над мужиками. Как это кстати, его можно о многом расспросить».

В это время вошел прозябший генерал, и хотя был не в духе, но разговор в его присутствии оживился; главною темою долго служило сельское хозяйство; но, наконец, генерал спросил:

— А что, видели нового губернатора?

— Еще не видал, но слышал о нем много: говорят, очень образован…

— А разве бывают необразованные губернаторы? — застенчиво спросила Маша.

— Еще бы, — обернулся к ней с тонкой улыбкой исправник, — у нас был один, который не только по-французски, по-русски-то говорить не умел как следует, и выражался, например, так: в эвтот раз, я с эстим согласен.

Генерал беспокойно заерзал на стуле; он тоже не знал ни одного из иностранных языков. Исправник заметил свою оплошность.

— А разве у губернаторов нет дипломов? — сунулась опять Маша с расспросами.

Генерал запыхтел: он сам занимал важный административный пост, не имея никакого образовательного ценза.

— Любознательность ваша доказывает, что, несмотря на юность, вы успели уже заинтересоваться некоторыми вопросами, — уклончиво ответил исправник и поспешил переменить неудобный разговор.

— Что вы теперь почитываете, Анна Платоновна?

— Альфонса Доде; это такая прелесть! — отозвалась генеральша.

— Если б я мог, я бы только и читал иностранную литературу, и никогда бы русской книги в руки не взял, — оживился вдруг исправник. — Помилуйте! Что же у нас читать, все одно вечное нытье о мужике… Гм… нет вы обратите внимание, ведь решительно что ни возьми: газету ли, журнал ли, везде одно и тоже — везде героем является мужик и мужик… а посмотрели бы, что эти герои творят: пьянство поголовное, воровство, грабеж…

— Это оттого, что у них уводят последнюю корову и лошадь, — авторитетно проговорила Маша и сделала умное лицо. — Я наверное знаю, что только эта крайность заставляет их делать дурные поступки… но au fond10по сути (франц.). они добры.

Все многозначительно переглянулись, не исключая и Анны Платоновны, а исправник даже встал и оправил мундир; потянул рукава и ощупал воротник. Генерал едва сдерживался.

— Неужели нельзя им помочь? — горячо продолжала Маша, не замечая действия своих слов.

Лицо и лысина генерала побагровели, дыхание становилось тяжелее, плечи подымались кверху, усы ощетинились. Но Маша, в своем увлечении, ничего не видит.

— Как бы это похлопотать, чтобы не уводили? — доверчиво и просительно отнеслась она к исправнику, и с надеждой в глазах ждала его ответа.

Исправник пожал плечами, обвел глазами всю комнату, как бы надеясь найти посторонних свидетелей, потом перевел глаза на Машу и с загадочной улыбкой произнес:

— Попыток было немало, но все кончались крайне неудачно для тех, кто за это брался.

— Что для этого нужно сделать? — не унимается Маша.

— Уничтожить подати, — отвечает исправник самым обыкновенным тоном.

— Но ведь этого, кажется, нельзя?

— Попробуйте, может быть, и удастся, — сказал исправник и отвернулся от собеседницы, чтобы скрыть ехидную усмешку. — Конечно, это сопряжено с большим риском, но зато наступит вечное благоденствие, — продолжает он глумиться, — мужики разбогатеют, будут каждый день есть говядину и пироги, иметь курицу в супе.

— Этого Генрих IV хотел, — ввернула Маша.

— Да-с, — предупредительно ответил исправник, — желание короля может на всякий случай и оправданием послужить.

Наступило неловкое молчание. Над головой Маши скопилась гроза, но она далека была это предвидеть. Воображению ее представилось, как все эти грязные мужики, которых она встречает, и те, которых она видела в вагоне, обрадуются возможности счастливо пожить.

— Ах, как бы это было хорошо! — простодушно воскликнула она, нарушая молчание.

— Сударыня! — загремел генерал, шумно вставая. — Я вас покорнейше прошу немедленно оставить мой дом! Знаете ли вы, что за ваши слова вас следует в двадцать четыре часа…

— Что я такое сказала? — лепечет испуганная Маша.

— Я в своем доме заразу не потерплю-с; это может отразиться на детях.

— Какую заразу! Вы сума сошли! — вспылила обиженная Маша, понимая заразу в буквальном смысле.

— Сударыня! Не забывайте, что я тридцать лет служу, я отец семейства.

— Чем же я-то виновата?

— Alexandre, прошу тебя, оставь это, вспомни, что доктор сказал!

— Chère amie, je vous supplie, calmez-vous!11Дорогой друг, я прошу тебя, успокойся! (франц.) — заметалась Анна Платоновна от мужа к гувернантке.

— Вижу теперь, из какого гнезда выпорхнула, недаром ее тянет хороводы смотреть, работы наблюдать… скажите, пожалуйста! Чего не видала!

— Я в самом деле не видала, — оправдывается Маша.

— Нет, вы всякие виды видывали, меня не проведете… я бы на медленном огне сжег совративших вас негодяев.

— Какие негодяи? Я никого, кроме вас, и не знаю, — неловко выразилась Маша, без всякого умысла.

— Что-о? — завопил генерал, выпуча глаза.

— Mademoiselle, faites-moi le plaisir de vous taire12Мадемуазель, сделайте одолжение, замолчите (франц.).. Друг мой, довольно.

— Дрянь!

— Дурак!

— Ah, c’est trop fort, par exemple!13Это уж слишком! (франц.)

— Административным порядком и в двад-дцать чет-тыре часа! — кипел генерал.

Маша сверкала глазами.

Дети подняли рев, гость взялся за фуражку, Маша убежала и заперлась в своей комнате; она слышит, как в детской сокрушается нянька, укладывая детей.

Долго еще бушевал генерал, и когда утих, то сказал:

— Отпустить ее завтра, да того… дать ей денег… нельзя же, все-таки…

— Comme de raison, разумеется, — согласилась генеральша.

На другой день, Маша ехала на станцию в генеральской коляске, в ногах лежал ее чемодан. Хмурая погода гармонировала с ее настроением. «Что я такое сказала, не понимаю!» — размышляла она, тоскливо вглядываясь в мокрую от недавнего дождя щетину сжатой нивы, и в бесконечную бурую даль, уходящую в серое небо.

VII

— Здравствуйте хозяюшка, хорошо, что вы дома, я опять к вам… с места воротилась! — конфузливо говорит Маша, входя в прежнюю квартиру.

— Что так, аль не поладили? Ну, милости просим, очень рада! Много ль денег-то привезла?

— Много, — улыбается Маша.

— Вот и отлично, и комнатка кстати опросталась.

— Вася дома?

— Нету его; по целым дням пропадает; одна заря вгонит, другая выгонит; известно, дело молодое…

Первой заботой Маши было справиться о брате, но ничего нового она не узнала.

Васю она не дождалась, легла спать и свиделись они только на следующее утро.

Дни ее потекли однообразно в приискании занятий и постройке нового одеяния, так как уцелевшее старое было не по сезону.

Соображаясь со средствами, Маша приобрела темное, прочное платье, лишенное всякой отделки, высокую обувь на случай осенней грязи, простенькое, двухбортное пальто и круглую шляпу, почти мужскую, без перьев и прикрас, на случай дождей и снега. В таком наряде она рисковала навлечь на себя гонение строгих охранителей, но что же делать? Необходимость заставила ее примкнуть к той категории русских женщин, которые на заработанные деньги одеваются описанным способом, признав себя бессильными следить за модой. За это им дают клички, в которые вкладывается обидное значение: студентка, курсистка, а если при этом в очках, то нигилистка. В таком виде не всегда безопасно идти по улице, и осторожные, опытные женщины принимают в соображение неудобство такого костюма.

Благоразумные женщины всеми мерами усиливаются не отстать от моды и придать себе благонамеренный образ всеми правдами и неправдами. До пяти раз перекраивают и перевертывают они, сообразуясь с новым фасоном, одну и туже старую ветошь; обсаживают себя линючими бантиками, за неимением свежих, медными украшениями, за неимением золотых; носят хотя помятую, но вычурную шляпу, завешиваются стиранным, порыжелым тюлем; втыкают в голову косматые, обшмыганные перья, скомканные грязные цветы… Их могут прозвать полинялыми щеголихами, зато они никому не внушат опасений. Как новичок в жизни, Маша этих тонкостей не знала.

Вася обязательно предложил ей сопровождать ее в ее хождениях по местам, и в один скверный октябрьский день, когда шел не то снег, не то дождь, они выступили в поход и двинулись на рекомендательные конторы. Вася остался ждать на дворе большого каменного дома, а Маша вошла в контору. Ее приняла старуха-немка с широкими скулами, с еще более широким ртом, с плоским носом и водянистыми, рыбьими глазами. «Точно щука», — подумала Маша, глядя на нее робко.

Осведомившись о причине ее появления и смерив ее с головы до ног долгим, пытливым взглядом, рекомендательница помолчала немного, потом вполголоса предложила ей воспользоваться каким-то хорошим случаем; Маша покраснела и не согласилась. Несмотря на всю свою неопытность, Маша догадалась, что тут что-то не подходящее, и стала ретироваться.

— Вы, душечка, хорошенько подумайте, — говорит с достоинством рекомендательница, вежливо провожая ее до передней, — я никого насильно не принуждаю.

«Еще бы!» — подумала Маша, и дала себе слово больше сюда не приходить.

Пошли в другую контору.

Если первая рекомендательница похожа на щуку, то эту смело можно уподобить акуле. Высокая, очень пожилая блондинка с претензией на моложавость и франтовство. Лицо ее длинно, с несоразмерно развитыми челюстями, десны лишены передних зубов, только два глазных зуба, на подобие клыков, выставляются из обширного рта, щедрого на улыбки. Слезящиеся маленькие глазки, окруженные красными веками без ресниц, и на голове неописанной красоты, пышный, белокурый шиньон с длинными локонами. Особа эта была занята с посетительницей, и Маша, терпеливо дожидаясь очереди, от нечего делать, смотрела на древнюю старушку, сидевшую в соседней комнате.

Старушка пила чай; и это легкое для всякого другого препровождение времени для нее было сопряжено с неимоверными затруднениями. Голова ее шаталась во все стороны, а руки отказывались повиноваться. Старушка заносила колеблющееся в руки блюдце, описывая им полукруг далеко от себя; блюдце толкалось в какую-нибудь часть лица и отскакивало, не попадая в рот, рука непроизвольно отдергивалась, чай проливался, старушка сердилась.

«Какие все карикатуры в этих конторах, — думает Маша, и тотчас ловит себя. — Грех осуждать, я может быть хуже буду под старость. Бедная, как она больна! Это, должно быть, пляска св. Витта, за ней нужен уход!» Старушка встретилась с ней глазами и вдруг со злостью набросилась на нее, неистово потрясая головой, роняя блюдце.

— Что вы смотрите мне в рот, разве это вежливо? Место ищете, а держать себя не умеете… Какая же вы гувернантка, если приличий не знаете!

Маша страшно переконфузилась; дама в шиньоне поспешила притворить дверь в ту комнату, но старушка закричала, что ей скучно, она хочет поглядеть. Тогда Машу попросили пересесть на другое место, задом к старушке и рассыпались в извинениях за больную мамашу.

Покончивши с посетительницей, рекомендательница предупредительно подошла к Маше, повторила извинения, села против нее и стала в упор ее разглядывать.

— Ваш туалет немного эксцентричен, — заговорила она нараспев, придавая своему тону важность, — но вы очень, очень милы…

Маша принужденно улыбнулась.

— Это так оригинально, — продолжает рекомендательница с возрастающею любезностью, — так идет к вашему молодому лицу… Совершенная наружность хорошенького мальчика!

Маша опустила глаза.

— Есть любители на этот тип, — сказала рекомендательница и пытливо подождала.

Маша молчала.

— Хотите, я вас представлю одному богачу армянину? — оживилась рекомендательница. — Хотя у него уже взрослые дети, но он вечно ищет гувернанток. Знаете, богатый человек, отчего же ему и не позволить себе эту прихоть… понимаете?

Она хитро приморгнула, но, не встретив на лице собеседницы ничего, кроме холодного недоумения, продолжала уже не так решительно:

— Впрочем, вы не подумайте… тут ничего такого нет, а так, просто… для компании… Понимаете?

Маша понимает только, что дело неподходящее и темное; она встает и раскланивается, мысленно обещаясь и сюда больше никогда не являться.

— Нет, Вася, как хотите, я по конторам ходить не намерена; еще в институте нас предупреждали, что там вообще… гадко! Пойдемте домой, вы совсем промокли.

— Зайдем еще по одному адресу, это не контора, а номер гостиницы; вероятно, приезжие какие-нибудь ищут гувернантку.

— Где № 117? — спрашивает Маша швейцара.

— Во-втором этаже прямо упретесь, — ответил швейцар, окинув ее наглым взглядом; но Маша думает, что это ей так показалось.

Подойдя к двери, она стукнула в отверстие замка: ключ вложен изнутри: значит дома. Она еще постучала, потом толкнула дверь плечом.

— Кто там?

— Гувернантка.

— А-а! Погодите, сейчас!

Через пять минут, дверь отворилась.

— Входите прямо, — приглашает высокая, широкоплечая старуха, ревниво охраняя дверь, ведущую из передней направо за перегородку, отделяющую спальню.

Маша видит комнату с казенной нумерной обстановкой; голые столы, пустые стулья; ни скатертей, ни занавесок, ни одной вещи, служащей признаком жилого покоя. Только сильный запах алкоголя, на окне тарелка с остовом селедки, да на диване темного ситца подушка без наволоки испускает из себя пух. У старухи лицо мужественное, костлявое, безобразное, волосы с проседью острижены коротко, гладко зачесаны назад и прихвачены спереди дугообразной гребенкой à l’enfant.

— Это вам нужна гувернантка? — робко спрашивает Маша.

— Садитесь, пожалуйста.

— Каких лет ваши дети?

— Вот сюда, на диван… музыку знаете?

— Знаю.

— И преподавать можете?

— Могу.

— А хорошо говорите по-французски?

— Да.

— А по-немецки?

— Не очень.

— Сколько вам лет?

— Осьмнадцать.

— Есть у вас родные?

— Нет.

— Никого?

— Никого.

— Знакомые?

— Тоже нет.

Старуха помолчала, что-то обдумывая и опять спросила:

— Сколько же жалованья вы желаете получать?

— Это зависит от условий и от вас.

— Вот видите ли… это не для меня…

За перегородкой кто-то протяжно зевнул и вслед затем харкнул. Старуха тоже кашлянула и двинула стулом.

— Видите ли, меня просили приискать…

За перегородкой явственно произнесено ругательство.

Маша вскочила.

— Ничего, ничего, сидите, это моя дочь, она больна, у ней горячка, не обращайте внимания… Сейчас я запишу вам адрес. Вы где воспитывались?

За перегородкой что-то скрипнуло.

— А впрочем, я вас не удерживаю, это ее беспокоит… Есть превосходное место… войдем вместе в коридор, там удобнее. Да, так вот. Согласились бы вы быть приходящей учительницей? — говорит старуха уже в коридоре.

— С удовольствием, — радостно отвечает Маша.

— Именно, это и нужно, приходите в четверг в два часа, непременно же приходите, не опоздайте… А теперь, до свидания.

Маша передает свои впечатления, и Вася уверяет, что опасаться ровно нечего: должно быть, чья-нибудь бывшая приживалка, которой поручили найти учительницу, это бывает; во всяком случае, надо наведаться в четверг.

— Вы не бойтесь, я буду стоять у самой двери, — добавляет он, и Маша с нетерпением ждет четверга.

В назначенное время, стриженая старуха встретила Машу в коридоре, и, беспокойно оглядываясь по сторонам, отрывисто и гнусавым басом зачастила:

— Славно вы сделали, что пришли… я вас ждала. Нужна учительница доктору: двое детей, мальчик и девочка; если с ним не порешите, я вам другое место доставлю. Я этим живу; у меня лучше всяких контор: до пятидесяти гувернанток в месяц поставляю, как блины пеку… Войдите, войдите, подождите там… не стесняйтесь! Это моя дочь и ее гости… войдите же, а я здесь побуду, мне надо.

Маша вошла.

Неподвижно сидит пожилая, сильно набеленная и нарумяненная женщина, и лицо ее на темном фоне высокой спинки клеенчатого дивана выделяется ярко и резко. Волосы спадают бахромой до самых бровей, на макушке высится замысловатой пирамидой фальшивая темно-русая коса.

Дама видимо бьет на бонтонность: едва подымает веки, говорит томно и плавно.

— Мой муж — полковник; и мамашин муж тоже был полковник, — важно протягивает она.

— Очень приятно, — отозвался желчного вида испитой старичок, рядом с ней на диване; взял ее руку и хлопнул по ладони. Дама осталась неподвижной.

— Мы очень хорошего круга, — продолжает она, не повертывая головы, — муж мой в Киеве на службе, и знакомство там у нас самое избранное… все аристократы.

— Сколько раз уже я это слышал, — бесцеремонно прерывает ее стоящий перед ней седой господин, — скажите-ка новенькое что-нибудь!.. Какую, батенька, я у Сахаревой картину купил — редкость! — отнесся он к другому гостю. — Представьте себе…

— У мужа хороши картины в этом роде, — говорит дама.

— Как вы, однако, часто вспоминаете о вашем несчастном муже, — осклабился желчной старичок.

— Отчего это он несчастный? — с амбицией воскликнула дама, и даже нарушила свою неподвижность. — Вы должны были сказать, что он счастлив, имея такую жену, как я… — с заигрывающею строгостью вразумила она.

— Но он несчастен, потому что вы покинули его, — поправился гость.

— Жестокая женщина! — присовокупил другой гость, насмешливо улыбаясь.

— Я им не понята, — вздохнула дама.

— И хотите быть понятой другими? — подхватил с гаденькой улыбкой испитой старичок, придвинулся поближе и стал шептать ей на ухо. Дама манерничала.

— Я-то уж хорошо вас понял, — пробормотал седой господин; круто повернулся и подошел к Маше, сидевшей у противоположной стены. Он уставился на нее и бесцеремонно смотрел, покручивая усы. Машу покоробило.

— Вы место, вероятно, ищите?

— Да, — неохотно отвечала Маша.

— На фортепианах играете?

— Да.

— Хотите, я лучше научу вас играть на флейте?

— Не надо, — сухо ответила Маша.

— Ха-ха-ха, слышали? Примите мой совет, mademoiselle, бросьте ваше гувернантство, поступайте на сцену. Вы незаменимы будете в ролях ingénues… Не надо, не надо! — копирует он Машу. — Но как произнесено, черт возьми! Знаете ли, mademoiselle, что вы обворожительны!

— Не слушайте его, — вдруг с жаром вмешивается дама, — он врун и обманщик!

— Не верьте, это она из ревности…

Дама вдруг отбросила бонтонность, вскочила на ноги и завизжала:

— Не позволю… животное! Не позволю, мужу напишу, он заступится.

Маша схватила в передней калоши, и в коридоре наскоро их надела. Седой господин в шубе на одном плече, спешил за ней по лестнице, но, увидя, что в швейцарской она берет под руку гимназиста высокого роста и мрачного вида, обратился вспять.

— Кто это? — спрашивал Вася.

— Сумасшедший какой-то, там все сумасшедшие… как страшно, Вася! Ах как я рада, что вы со мной.

И Маша, едва переводя дух, ускоряет шаги, так что оба почти бегом пересекают площадь.

Им преградила дорогу телега, нагруженная кирпичом. Мужик немилосердно стегает кнутом лошадь, а заморенная кляча, бессильно растопыря ноги, рвется, мотает головой, но двинуться не может.

— Одер проклятый! — бешено орет мужик, хватает кирпич и ударяет лошадь в морду. Раздается сухой стук по кости, из ноздрей терпеливого животного струится кровь, глаза закрылись.

— Как тебе не стыдно, любезный, разве можно? — слабо вступается Вася.

Мужик, не слушая, замахивается еще. Внезапно в руке Маши очутился кирпич, и она прицелилась запустить им в лицо мужика… Но в одно мгновение Вася обезоружил ее и, взяв за руку, насильно увел. Оба долго молчат.

— Я завидую вам, Вася, что вы можете равнодушно смотреть на подобное безобразие.

— Чье безобразие? — спросил он, не глядя на нее.

Маша потупилась.

— Вы, конечно, о своем безобразии говорите, — непривычно грубым тоном спросил он опять и сердито на нее взглянул.

— Я была вне себя, — смущенно оправдывается она.

— А почем вы знаете, что раздражило мужика? Может быть, его кто-нибудь только что обидел, обесчестил, надул?

— Но лошадь-то за что же…

— A-а! Вам угодно, чтобы доведенный до исступления мужик не переставал рассуждать, а вы сами, глядя со стороны, бросаетесь камнями.

После короткой паузы, Вася заговорил горячо и убедительно:

— В вас нет ни малейшего самообладания, Маша, вы так необузданы, что не думаете о возможных для себя последствиях, а с таким характером всегда будете вредить и себе, и другим. Что было бы, если б я вас вовремя не удержал?

Маша молча смотрит себе под ноги.

— Уж если задаваться целью кому-нибудь помочь, — продолжает расходившийся Вася, — то надо вызнать настоящую причину его несчастий, и тогда уже…

Он умолк и закусил нижнюю губу; зрачки его едва заметно сузились и в них блеснул огонек сильной и капризной воли.

«Что с ним сделалось? — подумала Маша, заглядывая в его лицо. — Он прежде был не такой, по крайней мере, никогда так не говорил. Это он, верно, без меня что-нибудь обдумал…»

Вася продолжал сурово молчать.

— Ну, что же тогда? — вызвала она его продолжать и невольно в тоне ее выразилась покорность.

— Не бросать ему в лицо камнем, рискуя поплатиться, ничего не поправив, — оживился юноша и продолжал: — Не-т! Я бы повесил ему камень над головой, да не камень, а целую глыбу, и таким способом, чтобы в самую неожиданную минуту глыба эта сама собой на него скатилась и раздавила… уничтожила бы его совсем! Вот что бы я сделал!

— О-о, Вася! — могла только произнести девушка.

Не по душе пришлась ей его речь.

Она придумывала, как бы формулировать свою мысль, и, пройдя уже целую улицу, обратилась к нему с таким вопросом:

— Вы это серьезно?

— Совершенно.

— Нет, я убеждена, что вы только так говорите, на самом же деле неспособны…

— На что?

Маша молчит и грустно посматривает вперед.

— Что ж вы не возражаете, Маша? — И он обдал ее своей доброй, ласковой улыбкой.

«Нет, он не такой!» — успокоилась Маша, и плотнее оперлась на его руку.

VIII

В комнате сыро и холодно. Вася и Маша уселись с ногами на диван и кутаются, он в плед, она в свой ватерпруф. Перед ними только что прочитанный номер «Московских Ведомостей», но на этот раз они ничего не обсуждают, будучи заняты личными делами.

— Пора идти, — говорит он.

— Как не хочется, если б вы знали!

— Надо же когда-нибудь.

— Знаю, что надо; погодите, дайте согреться, холодно. Как вы думаете, Вася, неужели все, когда ищут занятий, претерпевают то же самое, или это я одна такая несчастная? На каждом шагу что-нибудь да приключится, не говоря уже об усталости, беспокойствах, тревогах… ужасно!

— Вероятно, со всеми так бывает, только вы сильнее воспринимаете.

— Как же иначе, Вася? Ведь на это тратятся все жизненные силы; труд сам по себе не тяжел: я и не ожидала, что так легко трудиться. Представьте себе: мы с Женичкой, шутя, почти всю древнюю историю прошли. Расскажу ему во время прогулки что-нибудь, например, про Алкивиада, и слышу, как он потом рассказывает это няньке, и не только он, даже Боря; удивительно, как дети легко запоминают все факты, собственные имена… Так я радовалась.

Вася хранил молчание.

— Да, — продолжала девушка, — труд, собственно говоря, приятен даже, но искание мест невыносимо. Не пришлось бы мне опять в больницу лечь, меня что-то знобит.

— Не будьте так мнительны, — промолвил Вася, — и мне холодно; это от погоды.

— Отчего на это не обратят внимания? — спросила Маша.

— На что, на погоду? — улыбнулся Вася.

— Знаете, Вася, что я думаю, — продолжает свою мысль девушка, — если б я была литератор, я бы каждый день писала об этом в газетах, и долбила бы до тех пор, пока публика не решилась бы что-нибудь устроить для трудящихся.

— Есть нечто в этом роде, — проронил Вася нечаянно.

— Что? Говорите.

— Филантропическое общество для гувернанток.

— Слышала я; это должно быть для старух и увечных, — возражает она.

— Напротив, для молодых. Я знаю: сестра одного гимназиста была там записана, ей только двадцать лет.

— Здорова она?

— Разумеется, здорова; что за вопрос.

— В таком случае, почему же это общество носит название филантропического?

— Как вам сказать: гувернантки вообще бедны… им там помогают, вероятно.

— И приказчики тоже бедны, — перебивает Маша, — однако, общество их не называется филантропическим, отчего?

— Сходите туда и узнайте, я вас провожу.

— Где это?

— Недалеко, на Арбате.

— Что ж вы мне раньше не сказали? Ах, какой вы… это непростительно с вашей стороны.

— Я думал, обойдемся без него; там, говорят, трудно добиться толку.

— Почему?

— Не знаю; только сестра гимназиста осталась очень недовольна.

— Во всяком случае, не хуже контор. Интересно, что это такое. Пойду сейчас, — говорит Маша, торопливо собираясь.

Вася довел ее до подъезда и воротился домой. Через полчаса воротилась Маша и, раздеваясь, раздражительно бросала куда попало пальто, шляпу, калоши.

— Ну, что, не понравилось? — осведомился Вася.

— Противные эти филантропки! — крикнула она, с досадой отталкивая ногой чем-то помешавший ей стул. — Незачем было туда идти. Сколько раз я читала: Вольтер, кажется, и все, все хорошие писатели говорят, что филантропия одно лицемерие и подлость… а я пошла! Так мне и надо, дуре… ах, как скверно жить на свете! — с исступлением воскликнула она, схватила попавшую ей под руку газету и стала рвать ее в клочки со всею злостью, насколько это было в ее мягкой натуре. После чего немного успокоилась и начала подбирать разбросанные вещи.

— Не волнуйтесь, Маша, будьте уверены, что место найдется.

— Как же не волноваться, ведь это взорвет кого угодно! Вообразите, какие у них уставы: во-первых, за обещанное благодеяние я должна заплатить им вперед три рубля… это еще ничего, достать можно… но они требуют, чтобы я им представила двух членов этого общества, которые бы за меня поручились… в чем? В чем, я вас спрашиваю? — встала она в негодовании со стула и подступила к Васе, который осторожно попятился.

— В том, что я, действительно, нуждаюсь в занятиях? — все еще волнуется девушка. — Но ведь иначе зачем бы я туда пошла? Или в том, что я хороший человек, значит, тем, которые не подходят к их понятиям о хорошем человеке, не следует оказывать милосердия? А? Хороша теория?

Вася догадался принести стакан воды; выпив его, она продолжала уже хладнокровнее:

— Спросили, нет ли у меня знакомого богатого и влиятельного лица, которое бы, по моей просьбе, согласилось быть у них членом и ежегодно вносить сколько-то денег. Когда же я сказала, что у меня никого нет знакомых, кроме гимназиста и торговки, надо было видеть презрение, с каким все стали на меня смотреть… ах, Вася!

— Вам показалось это…

— Я стала доказывать, что именно потому, что у меня решительно никого нет, я более других нуждаюсь и имею право на их участие. Не соглашаются. В силу каких соображений, позвольте вас спросить, — заволновалась опять Маша, — присвоили они своему обществу название филантропического? Гувернантка вносит деньги и делается членом; гувернантка ручается в чем-то за вновь поступающих и в конце концов гувернантка же считается облагодетельствованной. Логично? Все это я им изъясняла и говорила чуть-чуть погромче обыкновенного, а они попросили меня не мешать… не нарушать… словом сказать, прогнали!

И Маша вдруг неожиданно расплакалась.

— Ах, Маша, Маша, что у вас за характер! Вы все преувеличиваете и готовы за каждую малость на стену лезть! Когда вы будете сдержаннее? — увещевает Вася.

Маша продолжает плакать.

— Успокойтесь, не плачьте, я непременно вам хорошее место найду…

— Что вы все обо мне, когда тысячи поставлены в такие же условия, — отзывается она сквозь платок, в который уткнула лицо.

— Ну, хорошо, — говорит Вася, — когда я буду совершеннолетним, я устрою общество взаимного приискания труда, это будет совсем в другом роде…

— Непременно, — подхватывает Маша, отдергивая от лица платок, — и чтобы безусловно всякий желающий имел в него доступ…

— Все члены будут равны, благотворителей не будет, — продолжает Вася.

— Конечно, — оживилась она, — а то извольте видеть, гувернантки, здоровые, образованные девушки, позволяют проделывать над собой какую-то филантропию…

— У нас этого не будет, — развивает Вася свой проект ровным и покойным голосом, — у нас председатели, распорядители и проч. будут избираться по очереди или по жребию.

— Отлично! — совсем развеселилась Маша. — Давайте, устроимте скорей… Ведь это вовсе не так неисполнимо… к кому бы обратиться, Вася, как вы думаете?

— Вот вы поместитесь к хорошим людям, там и развивайте эту мысль, старайтесь вызвать сочувствие.

— Ах, поскорей бы найти место! Дай Бог, чтобы к хорошим людям; теперь я ни на что не посмотрю, буду неутомимо ходить всюду… искать, искать и искать… пойдемте сейчас.

— Теперь уж поздно, надо утром, — в первый раз отказался Вася.

Она целый день была в веселом возбуждении, не переставая делать всевозможные предположения относительно основания общества не-филантропического. Все вчерашние приключения она представляла себе уже в смешном виде, и передавая сцены в конторах, копировала щуку, акулу, набеленную барыню и очень потешалась.

— Вот так всегда ко всему и относитесь, — покровительственно советует Вася.

— Не всегда бывает весело, — возразила она.

— Уж я знал, что развеселю вас своим проектом, — сказал, посмеиваясь, Вася.

— Почем вы знали?

— Потому что давно заметил, что в вас общественный инстинкт очень развит.

Она долго на него смотрела.

— Это вы очень хорошо сказали, Вася, — промолвила она в раздумье и прибавила, помолчав: — Вы, верно, многое узнали из ваших новых книг?

— Очень мало, — сознался он, — понять их трудно; но все-таки я иначе стал смотреть на некоторые вещи.

— На какие? — с любопытством спросила она.

— Как вам сказать; вот, например, преступников я презирать уж не буду, они не виноваты в своих поступках.

— В самом деле? — приятно удивилась она. — Как я рада!

— Чему? — удивился и он.

— Тому, что я ни на одну секунду не переставала любить брата. Ведь он не виноват? Да, я так и думала, что он не виноват! — с горячностью твердила она, порывисто сорвалась с места, подбежала к столу, на котором лежали книги, взяла сверху лежавшую, самую маленькую по формату, уткнулась в нее и не отрывалась до глубокой ночи.

Чтобы не тратить драгоценное время на путешествия по местам, Маша употребила последние два рубля на публикации в газетах.

— Пускай теперь сами ко мне приходят кому нужно, а мы тем временем почитаем.

С появлением первой публикации, Маша перестала выходить из дому; ждала посетителей и терзалась над книгами.

— Синтез, антитез — что это значит? Зачем вы продали диксионнер? Как это глупо. Критерий? Боже, как у меня кружится голова!

Явились посланные с пригласительными записками из тех же контор, куда Маша ни за что не хотела идти; потом пришла дама и предложила ей стол и комнату за шесть часов занятий с пятерыми детьми; Маша не согласилась. Так и пропала даром ее публикация. Хозяйка выразила мнение, что Маша напрасно не воспользовалась на время столом и помещением.

— Исподоволь приискали бы местечко, может и мне бы опять что навернулось, а вы бы покамест не харчились; верное слово так.

Маша остается глуха к ее словам.

— Непонятно что-то, все-то у вас не по-людски, никак не могу в толк взять, словно вы юродивая какая…

— Хозяюшка, — прерывает ее Маша, — научите меня торговать.

— Еще что выдумали!.. В паяцы не хотите ли?

— Нет, шутки в сторону, — ухватилась Маша, — я сделаюсь вашей помощницей, буду носить узлы, исполнять все, что вы заставите, а вам легче будет, вы отдохнете; за это вы мне дадите уголок в кухне и чего-нибудь поесть.

— У-у, пустомеля!..

— Хозяюшка…

— Ну вас совсем: хоть говори, хоть нет, а проку от вас так и не жди; все бы вам не к месту пустяки врать, слушать тошно.

— Что вы бранитесь, вот нарочно же докажу вам, — запальчиво кричит Маша, — понесу в воскресенье к Сухаревой свои вещи продавать; не хуже вас сумею, увидите.

Хозяйка преисполнилась иронией.

— Того гляди, дом каменный поставите! Хе-хе!

— Хозяюшка милая! Ведь живете же вы своим трудом, вот и я попробую; помогите мне только начать.

Маша положила обе руки на плечи старухи и просительно заглядывала ей в глаза. Старуха смягчилась.

— Ну, куда вы годитесь, подумайте-ка: один только день походили по городу без провожатого и то в больницу угодили… а то накось торгова-ать! Мало что ль я на своем веку-то натерпелась с торговлей-то с эстой!

— А вот вы мне расскажите, я и буду знать.

Маша усадила в свое любимое продавленное кресло хозяйку, и та, ковыряя огромной иголкой рваный шерстяной чулок, волей-неволей принялась рассказывать.

— Жила этта я при муже, как у Христа за пазухой; сайками он торговал у самой у заставы — палатка-то и сейчас стоит… Только уйдет он с утра, а мне дом велит караулить; и сижу, день-деньской лущу подсолнухи, ни о чем-то не горюю, умирать не надо, и печку-то ночью работник топил. На тридцать шестом году, никак, я овдовела, ни к тому, ни к сему приткнуться не умею, достатки-то все и прожила… Ну, милая моя, как жамкнуло меня горе, да вынесла я на улицу кое-что из своего да мужнина добришка — сразу свету и невзвидела! Перво-наперво посадили меня в кутузку: не краденое ли, мол, продаю. Пока дознались, пока что… а я опузырилась ревемши! В кутузке-то чистый ад… Эх, да то ль еще бывало! — махнула хозяйка рукой, намереваясь идти в кухню, чтоб прекратить неприятные воспоминания. Но от Маши отделаться не так было легко. Она силой удержала ее в кресле.

— Однако, торгуете же до сих пор благополучно?

— После того уж я приналовчилась: полтинник суну, али там что… Бывало, и кошке поклонишься в ножки, согрешила я грешная… Ну, теперь и знают меня все, Аксиньей Кузьминишной величают, с праздником поздравляют, а спервоначалу-то куда как жутко приходилось: билась, билась, как рыба об лед… Где и не хочешь, согрешить… вам говорить-то всего не след… Эхма!

Хозяйка окончательно смолкла и призадумалась. Призадумалась и Маша.

* * *

Рано утром, еще Маша спала, а сосед ее об ней заботился. Он пошел в лавку, спросил газету, запомнил только один, самый подходящий, по его мнению, адрес, и, пройдя три улицы, остановился перед швейцаром, протиравшим стекла у подъезда богатого дома.

— Квартира № 3-й? — спросил Вася.

— По этой лестнице направо, только они еще не вставали, приходите в одиннадцать часов.

— Кто там живет?

— Рожецкий, присяжный поверенный… вам на что?

— Надо; они гувернантку ищут.

— Это точно что ищут, — подтвердил швейцар.

— Так вот: в одиннадцать часов я приведу свою сестру, а вы до тех пор не пускайте к ним других гувернанток; скажите, что уже есть; вот вам на чай.

Швейцар получил рубль и спрятал его в карман.

— По мне что же! Я, пожалуй, пущать не буду, а там ихнее дело, кого нанять; от нас это не зависит.

— Что за семейство? — осведомился Вася.

— Ничего, живут хорошо; самого-то Дмитрием Алексеевичем зовут, а барыню Глафирой Николавной, молодые оба; дочка у них семи лет, шустрая такая.

— Так вы, пожалуйста! — просит Вася.

На другой день Маша поступила на место.

Глафира Николаевна молодая, красивая брюнетка с матовым цветом лица, всегда изящная, свежая, внимательная. В разговорах с гувернанткой она обнаружила либеральные взгляды, просила Машу считать ее равной и подругой, не дичиться и быть откровенной.

Маша обольщена. Она старается неусыпными попечениями о ребенке заслужить и оправдать ласковое внимание матери; она счастлива. Разговоры с Глафирой Николавной доставляют ей неизъяснимое удовольствие, она чувствует, что сильно привяжется к этой милой женщине, тем более, что сама испытывает потребность в подруге.

— Я ужасно сочувствую нынешним ученым женщинам, — говорит Глафира Николавна, зорко приглядываясь к гувернантке. — Я тоже в свое время посещала Лубянские курсы, училась, работала, теперь, к сожалению, принуждена все это оставить… Что делать! Дочь у меня… Семейные обязанности отвлекают от настоящего дела.

— А какое настоящее дело? — спрашивает крайне заинтересованная Маша; но Глафира Николавна ловко свертывает разговор на другие предметы.

«Какое же это, собственно говоря, настоящее дело? — спрашивает себя и сама Глафира Николаевна. — Как это я так часто говорю и не подумала… Это она дает мне понять… за всю мою любезность к ней — какова!»

Чтобы не попасть опять впросак, она старается занять внимание гувернантки подробным описанием знакомых, которых Маша скоро увидит на предстоящем журфиксе.

— Глафира Николавна! — не отступается злополучная девушка. — В чем состоит настоящее дело?.. Это Лубянские курсы, да?

— После как-нибудь об этом; мне надобно распорядиться… некогда.

Она приняла деловой вид и поспешила удалиться из залы.

«Нет, какова назойливость — прошу покорно! Уж не развивать ли меня вздумала… это мне нравится!»

Так объяснила себе Глафира Николавна любознательность Маши, и с этих пор будет тщательно избегать разговоров с этой ехидной и неблагодарной девчонкой.

— Ну, что, довольна гувернанткой? — спрашивает Рожецкий, наслаждаясь послеобеденным кофе, наедине с супругой.

— Не особенно. — Глафира Николавна делает гримаску. — Терпеть я не могу этих передовых.

— Давно ли к ним льнула? — подзадорил супруг.

— Льнула… quelle expression!14сильно сказано! (франц.) Просто ездила на курсы, потому что все так делали; но я всегда избегала тех… настоящих; они презаносчивые…

— И эта тоже?

— Да; знаешь, точно злая кошка: ее хочешь погладить, приласкать, а она возьмет, да царапнет.

— Подальше себя держи; сколько раз я тебе это говорил, душа моя: ты своей добротой всех в доме избалуешь, а потом вечно жалуешься, — делает замечание супруг.

А Маша, между тем, занимается с ученицей и мечтает изобрести такой способ преподавания, который затмил бы все ныне существующие. С применением этого способа, дети в самое короткое время и почти без усилий должны неизбежно оказывать самые блестящие успехи по всем отраслям наук и даже искусств.

«Как приятно видеть результаты своих трудов, — радуется Маша, — еще недели нет, а она уже гораздо лучше понимает прочитанное; воображаю, какое удовольствие я буду испытывать через месяц… Милая моя крошка!»

И она любовно смотрит на девочку, которая, картавя и пришепетывая, старается выражаться как большие.

* * *

В ярко освещенной гостиной идет оживленный разговор о текущих событиях. Уложив свою питомицу, Маша вошла, и, никем незамеченная, села у двери. Гостей много. Шелест платьев, шорох и говор сливаются в один общий гул. Чрез несколько минут уши Маши освоились и начали кое-что различать.

Один маленького роста мужчина с рыжей, редкой бородкой, пожилой, но юркий, тщетно старается вставить свое слово, неутомимо перескакивая с места на место.

— Осмелюсь вам сказать… Это, извините за выражение… Прошу вас выслушать… — взывает он направо и налево, но никто его не слушает. Очевидно, он не пользуется вниманием, но не расстается с надеждой приковать его к себе во что бы то ни стало. Перекочевывая со стула на стул, случайно очутился он рядом с Машей.

— Извините за нескромный вопрос, — обратился он к ней таинственно, — если не ошибаюсь, вы кажется здешняя гувернантка?

Маша невольно улыбнулась.

— Если этот вопрос вы считаете нескромным, то какие же относятся к разряду скромных, по-вашему?

Она взглянула на него серьезною, исполненною таинственности физиономию, и опять улыбнулась. Отличительная черта этого человечка была обидчивость; он очень не любил, чтобы над ним смеялись.

— Да, я гувернантка, — прибавила Маша серьезно, заметив, что лицо его омрачилось и приняло неприятное выражение. Гость покосился на ее прическу и не без лукавства проговорил.

— Осмелюсь вас спросить, какое ваше мнение об этих… об новых людях?

Маша не замедлила ответом.

— Я того мнения, что эти… как их… что они становятся легендарными личностями, про которых, со временем, будут слагаться разные саги, былины, передавая которые из уст в уста, каждый будет дополнять своим воображением.

Собеседник выслушал, и молча отошел. Он стал поочередно подходит к гостям вполголоса передавая им что-то; на этот раз его внимательно слушали, и по временам взглядывали по направлению, где одиноко сидела гувернантка. Мало-помалу, все гости отхлынули в залу и образовали из себя тесно сплоченную группу. Все что-то тихо толковали, и каждый говорящий украдкой указывал глазами на Машу. Она встревожилась.

— Такую молоденькую и уж успели… где вы ее взяли?

Вопрос этот, обращенный к Рожецкому, решил ее сомнение: речь шла о ней. Пожилая дама декольте и с веером выдвинулась из группы и открыла шествие. Она медленно стала приближаться к Маше; под ее предводительством, шаг за шагом подвигались и другие, и через минуту смущенная девушка представляла собой средоточие любопытных взоров. Наступило глубокое молчание; Маша слышала стук своего испуганного сердца.

— Вы уже и волосы остригли, mademoiselle? — ядовито приступает дама.

— В былые времена я своим крепостным девкам косы стриг, — ввернул пожилой военный и громко захохотал.

Смех заразителен: гостиная огласилась весельем. Машу бросило в жар, щеки ее пылали.

— Что ж вы нам ничего не скажете, достойная подвижница «новых людей»? — не отступает декольтированная дама, и жеманно смеется, прикрывая веером рот.

— Мы не поймем… где нам! Ха-ха-ха! — раскатывается военный.

— Дмитрий Алексеевич, что все это значит, чего от меня хотят? — требует Маша защиты у присяжного поверенного.

— Как видите, вы не в свое общество попали, — с легким наклонением головы, ответствует принципал, и ведет гостей к закуске.

— Помилуйте, Глафира Николавна, как можно без рекомендации! — пеняет добренькая с виду старушка.

— Ничего, я завтра ее прогоню, — отвечает с веселым смехом хозяйка.

Все это доносится до ушей Маши; она встает и идет укладывать свой чемодан.

— Что я сделала всем этим незнакомым людям! — вырвался из груди ее отчаянный вопль.

Она нагнулась к спящей девочке и покрыла поцелуями единственное здесь лицо, не смотревшее на нее с ненавистью.

IX

Вечереет. Весело трещат в печке дрова, бросая красноватые полосы на старый щелеватый пол.

Вася мешает кочергой пылающие головни, серьезно обдумывая только что переданное ему Машей происшествие у Рожецких. Сегодня она, по-прежнему, водворилась у Кузьминишны, и, усевшись к печке на полу рядом с Васей, гладит лежащего у ней на коленах дымчатого кота.

Она поминутно вздрагивает, напряженно прислушиваясь к малейшему шороху на дворе и в передней.

Захрустел под тяжелыми шагами снег под окном; Маша слабо вскрикнула и задрожала.

— Не тревожьтесь так Маша, это дворник.

Девушка печально озирает темную комнатку, которая в эту минуту кажется ей такой уютной, и не хочется ей покинуть ее, соседа, хозяйку…

— Какая я несчастная! — вздыхает она.

Все это время Вася придумывал радикальное средство, как оградить ее от постоянных бед и огорчений. Долго молчал он, наконец, произнес.

— Маша, хотите я вам подарю шиньон?

— Шиньон? — переспросила она, не веря ушам. — Зачем? Куда мне его?

— На голову наденьте.

— О-о, какой вы уморительный! — расхохоталась она. — Что вам внушило эту мысль?

— Очень просто: в шиньоне вас подозревать не будут, — сказал он серьезно.

В припадке нервной веселости, Маша заливается смехом, судорожно припадая к полу; кот испугался, вонзил в ее колено когти, фыркнул и убежал.

— Ой, со всех сторон напасти: и люди, и животные пугаются и убегают! Чем я так страшна? — вскрикивает Маша, и долго продолжает хохотать.

— Милый Вася, — выговорила она, наконец, — как я ни благодарна вам за желание мне помочь, но шиньона не приму: хозяйка говорит, что их делают из волос «мертвой мордвы». Ни за что не надену, пусть будет что будет. Хуже бы не вышло, — прибавила она, помолчав, — тогда меня легко могут принять за основательницу общества шиньононосительниц, скрывающих зловредные идеи под шиньоном.

— Перестаньте дурачиться, я вам серьезно говорю. По крайней мере, не вступайте вы ни с кем в разговоры, чтобы нечего было перетолковывать.

— Пробовала молчать — хуже. Пристают, о чем думаю, предполагают, что думаю не так, как они; укоряют в гордости, несообщительности, подозревают, что у меня что-то на уме… но всего не перечислишь. Вася, уж верно никуда мне не уйти от недоверия и тяжелых испытаний; такая моя доля… — Она глубоко вздохнула и поникла головой.

— А на меня-то что директор сочинил! — начал Вася. — Положим, это все к лучшему…

— Как к лучшему? Что вы? — откликнулась Маша, и уставила на него удивленные глаза.

— Так: я в гимназию уж не хожу — покончил.

— Учиться не хотите?

— Учиться я сам буду.

— Читать?

— Нет. Серьезных книг я не пойму; помните, как мы с вами Шопенгауэра одолевали?

— Да, правда, — вздохнула она.

— Придет время — пойму, надо терпение; теперь же читать бесполезно.

— Вы постепенно, — предложила Маша.

Он грустно улыбнулся.

— Тогда придется начать с Хрестоматии. Что я вынес из прочитанного в детстве; например, хоть из Гоголя? Запомнил только, что у Ивана Ивановича голова была устроена широким концом кверху, а у Ивана Никифоровича широким концом книзу, да и то переврал, кажется; наверное не знаю.

Маша подумала.

— Вы правы только отчасти, — сказала она, — в то время, действительно, занимало нас только то, что было доступно детскому понятию; мы мало что запомнили и поняли, но мы многое почувствовали, и это осталось в нас. Не знаю, как на вас действовало тогда чтение, но я всем существом трепетала от радости, когда вычитывала идеально-благородный поступок, и стискивала зубы от внутренней боли, когда находила низость и зло. Я полюбила правду и добро, и как могла, проводила их в жизнь. Я заступалась за обиженных и храбро налетала на классных дам, когда поступки их были жестоки и несправедливы; в ссорах я всегда брала сторону слабого, и всегда грубила… За это меня считали самой отпетой, называли сорванцом, бранили, наказывали, ставили единицы за поведение — а я чувствовала себя хорошо.

— Я тоже всегда принимал к сердцу нужды товарищей, — с живостью подхватил Вася, — но я не налетал; я тихо и медленно действовал… У нас один учитель любил всех нарезывать на экзамене; скольких он провалил; а один гимназист совсем было повесился, едва успели его вынуть из петли… Славный мальчик такой, все боялся больную мать огорчить, а она после того и умерла…

Вася умолк, уныло глядя на догоравшие уголья; видно было, что воспоминание это затронуло его за живое.

— Что же учитель? — нетерпеливо понуждает его Маша.

— Я его выжил.

— Это любопытно. Каким образом?

— Иголку приспособил в стуле: сядет, бывало, и вскочит, как ужаленный. В начале терпел, потом стал жаловаться. Допрашивали, допрашивали, весь класс наказали, а виноватого так и не нашли.

Жестокая улыбка скользнула по губам юноши.

— Нельзя же было весь класс исключить, да и жаловаться под конец он стыдился, директору надоело это. Так и отказался. До сих пор товарищи не знают, что мне этим обязаны.

— Ну, признаюсь, я бы этого не сделала, — с неодобрением отозвалась Маша.

— А я сделал, и главное: цели достиг, — самодовольно проговорил юноша, и лицо его засияло доброй улыбкой.

— Странный вы, Вася, — раздумчиво сказала она, — во многом я вас не понимаю.

— И не трудитесь, я сам иногда удивляюсь себе.

— Вы помните своих родных?

— Помню; хотите расскажу?

— Ах, пожалуйста.

— Сейчас, только закрою трубу. Я нынче добрый, Маша; требуйте от меня даже невозможного, — весело болтал он, стоя на стуле и звякая вьюшками.

Маша уселась поудобнее в старое, продавленное кресло и приготовилась слушать. В комнате не было огня, и хозяйка одолжила им свою сальную свечку в железном, проржавленном подсвечнике и такого же калибра щипцы для снимания нагоревшей светильни. После вчерашнего освещения у Рожецких, предметы эти показались Маше отвратительными; она поморщилась и, подняв с полу щепочку, отодвинула их подальше от себя, не дотронувшись пальцами. Вася уселся, положил локти на стол, и начал рассказывать.

— Отец мой был очень строг; все, особенно мать, его боялись. Только и слышишь от нее, бывало: папа дома, тише, тише, услышит — беда! Я сяду и притаюсь. Верчу в руках деревянную лошадку, а сам придумываю средство удалить отца из дому. Шести лет уже изобрел я ловкий способ. Подметив, что он боится угара, я никем незамеченный, стал таскать из кухни жир и сало и бросать в натопленную печь. Все удивляются: что за чад? А я молчу. Отец покричит и уйдет. Тогда настает для меня веселье. Все в доме оживет; мама поет, бегает со мной, играет… молоденькая она была, да скоро умерла, только восьмой год мне тогда пошел…

— Вы на кого похожи лицом?

— Наружностью я вылитый отец.

— Какая его была профессия?

— Я не помню, чтоб он когда-нибудь занимался или служил, знаю только, что был полковник гвардии, и очень этим гордился. На чем я остановился? Да… По смерти матери… отец сдал имение в аренду и переехал в Москву. Здесь я постоянно попадался ему на глаза, терпел от него придирчивости и только отдыхал в гимназии. Особенно остался у меня в памяти один случай, который даст вам понятие о характере моего отца. Купил он мне дорогой глобус и велел беречь. Я был уже в третьем классе, когда товарищ разбил свой точно такой же глобус и просил меня дать ему на время мой. Боясь отца, я не мог исполнить его просьбы, но взялся склеить ему глобус и принес его к себе. Достал клею и принялся за дело. В это время вошел отец и стал неистово кричать: он думал, что это я свой разбил и чиню. Только что я открою рот, чтоб объяснить его ошибку, он затопает ногами: «Молчать! Не возражать!» Глаза у него даже кровью налились. Я сжалился над ним, принес свой глобус из другой комнаты и молча показал. Узнав, в чем дело, он опять поднял крик: «Что ж ты не говоришь? Смеяться надо мной вздумал, щенок!» — «Как же вам говорить, если вы не велите». — «Не рассуждать!» — Так вот всегда было. Нельзя было ни о чем его просить, на все был у него один ответ: «Молчать, я лучше знаю, что надо». Понятно, что я и не пробовал прибегать к нему, а всегда старался так устроить, чтобы он сам натолкнулся на мысль исполнить мое желание.

— Вот вы какой! — вставила девушка; но Вася пропустил это мимо ушей; он прошелся по комнате, припоминая прошлое, и продолжал:

— Раз, возвратясь из гимназии, лежал я с книгой на диване. Дверь моей комнаты выходила в переднюю и была открыта. В зале отец совершенно напрасно бранил лакея и, по обыкновению, не позволял произнести ни слова. Не помню, в чем суть, но похожа было на историю с глобусом. Я видел, как лакей, весь красный от злости, выскочил из залы. «Стакан воды!» — приказал ему вслед отец. Лакей пронес на подносе воду, приостановился, плюнул в стакан, и с злобной улыбкой помешал грязным воду пальцем, потом вошел в залу и почтительно подал отцу… Чаще всего Мартыну доставалось за то, что он медленно исполнял поручения вне дома. «Куда ни пошлешь, вечно застрянешь. Ты думаешь, я не догадываюсь, что ты к своему Савке заходишь!» Савка был сын Мартына, отданный им в учение к сапожнику. Увидя раз Мартына в особенно меланхолическом настроении (давно его никуда не посылали), я вздумал его порадовать. Подпорол сапог на самом видном месте, и стал прохаживаться мимо отца. Он записывал в это время расходы. «Что ты, братец, все шляешься, мешаешь мне, — сказал отец и взглянул мне на ноги. — Ходишь в изорванных сапогах и не можешь сказать!» — «Ничего», — намеренно возразил я. — «Молчать, щенок! Мартын, снеси сапоги в починку, да подожди там, посмотри, чтобы хорошенько зашили. Слышишь? А ты, франт, иди снимай сапог, без разговоров!» Такие штуки стал я повторять.

— Ах, какой вы, Вася! — вырвалось у девушки.

— Не одобряете? — спросил он.

— Нет.

— Что ж делать! — И он пожал плечами.

— Давно умер ваш отец?

— Когда мне было тринадцать лет.

— Лучше вам стало без него?

— Вначале лучше: дядя служил тогда на железной дороге и жил в Москве, у него мне было отлично. Он обращался со мной, как с равным: позволял принимать товарищей, интересовался нашими делами, был ко всем внимателен, со всеми шутил; раз даже на Рождество устроил нам вечеринку. Я очень его любил. Год тому назад вздумал он жениться на соседке по имению, бросил службу и поселился в деревне. Теперь у него ребенок; он все нянчится с ним, а меня разлюбил. Знаете, какое я от него вчера письмо получил?

— Письмо после, — говорит нетерпеливо Маша, — рассказывайте все по порядку, где вы жили после дяди, меня все это ужасно интересует.

— Об этом мне и думать неприятно, а потому много распространяться не буду. Во время своей службы на железной дороге, дядя свел знакомство с одним офицером, и, уезжая в деревню, настаивал, чтобы я непременно жил у него. Он сам меня перевез, и все упрашивал нового покровителя беречь меня и охранять. Офицер так усердно охранял, что отравил мое существование. Я не мог позвать к себе товарищей, чтоб не обошлось без сцены. «Молодой человек, — говорил он мне при моих гостях, — я не допущу у себя сборищ, это может скомпрометировать меня, да и дядя ваш поручил следить за вами, как за сыном». Мало-помалу, он отдалил от меня всех. Вначале товарищи уговаривали меня съехать, но мне нельзя было этого сделать, потому что деньги мои присылались на имя охранителя и он ими распоряжался. Так как первым делом он платил себе за квартиру, то я и должен был жить у него. Все в гимназии стали мною чуждаться, даже прежние друзья начали сторониться от меня; я, конечно, не оправдывался и не заискивал ни в ком, а понемногу и сам я ко всем охладел. Давно уже я ни с кем не разговаривал, кроме вас, Маша!

Она ласково улыбнулась ему в ответ.

— Как я без вас скучал, если б вы знали! Все лето, не знал куда деваться.

— Теперь ничто вам не мешает опять сойтись с товарищами, — сказала она.

— Вы забываете, что я уже не гимназист — это во-первых, а во-вторых, кто раз был несправедлив ко мне, тот уж не будет моим другом никогда.

— Как же это вы так с гимназией-то покончили? Ах, Вася, Вася! Что вы намерены теперь предпринять?

— Пойду путешествовать и буду все изучать.

— Мне кажется невозможно или, по крайней мере, очень трудно достигнуть знаний одному; непременно надо, чтобы кто-нибудь руководил, — возразила она.

— Никто ничему не научит, Маша, и даже не скажет правды, и вычитать ее нигде нельзя. Это верно.

Маша промолчала. Ей очень не хотелось расстаться с верой в печатное слово.

— Сам все увижу и узнаю; жизнь — лучшая книга, она не обманет.

Он сказал это с таким горячим убеждением, что Маша невольно засмотрелась на него. Уверенностью дышали его слова; лицо выражало решимость и сознание правоты; от всей его фигуры веяло обаянием силы, которой прежде не замечала она в нем. Он вдруг вырос в ее глазах.

Маша внимательно вглядывалась. Он высок ростом, широкоплеч, совсем как взрослый мужчина, а ему только шестнадцать лет. В первый раз сделала это открытие Маша, до сих пор не обращавшая внимания на его наружность, и привыкшая относиться к нему, как к младшему брату. Вместе они порывались разрешить загадку жизни, вместе думали, вместе искали ключа к разгадке, а теперь он остается один… Сердце ее болезненно сжалось.

— Не пришлось бы вам раскаяться, Вася! — тоскливо молвила она.

На это он ничего не сказал, только презрительная усмешка промелькнула по его лицу.

— Ведь все учатся, — неуверенно продолжает Маша.

— Я только математику буду изучать, — продолжает он, не слушая, — ее можно всю пройти без помощи учителей. Я, бывало, нарочно не слушаю объяснений, чтобы иметь возможность самому найти решение. Такое удовольствие, когда сам добьешься смысла, и чем труднее, тем приятнее; вы не пробовали?

— Нет.

— Я люблю математику, да и наука она необходимая, — с увлечением продолжает Вася, — буду всю жизнь заниматься математикой, сделаюсь ученым… Вы будете тогда мною гордиться, Маша?

— Не знаю, право; ненавижу я цифры. Поступайте лучше в другую гимназию, где добрый директор; потом в университет.

— Нет уж я совсем отказался от этого.

— Что же, главным образом, вас побудило?

— Многое; отчасти — вы.

— Я?! — исполнилась удивления девушка.

— Да… вас, например, в институте всяким мудростям учили, и за всем тем вы… неумны, извините меня.

— Я глупа, — согласилась Маша искренно и просто.

— А верно украшением института были? — спросил он насмешливо.

— Если б не поведение, медаль бы получила; диплом гласит, что из лучших кончила.

— Вот видите, а я диплома избегну. Диплом ничего не дает, кроме права хорошо жить, выгребая из чужих карманов деньги, а мне этого не надо.

— Можно и без диплома выгребать, — возразила было Маша.

— Да, но тех клеймят, а дипломом деньги приобретаются при сохранении уважения общества.

Маша вдруг проникнулась безграничным уважением к собеседнику.

— Как вы созрели! — вырвалось у нее. — Вас совсем узнать нельзя.

Он снисходительно улыбнулся.

— Я давно такой, но не высказывался раньше времени. Теперь неожиданно для меня самого настало время. Я могу осуществить мое желание, потому и предупреждаю вас, чтобы вы не удивлялись после, что я уехал.

— Неужели вы уедете? — жалобно воскликнула девушка. — И скоро?

— Вероятно скоро, как только от дяди деньги получу.

— Разве он одобряет?

— Нет, он не знает, но и препятствовать не будет: он совсем со мною разорвал. Дело в том, видите ли, что у меня случились непредвиденные расходы, я и просил его два раза прислать мне деньги не в срок. Он написал, что соберет и вышлет мне за целый год сразу, чтобы я оставил его в покое.

— Вы очень огорчены? — с участием спросила она.

— Напротив, счастлив ужасно, — с неподдельною радостью воскликнул юноша, — я сам не ожидал, что обстоятельства примут такой благоприятный оборот.

Юноша все более и более оживлялся.

— Когда-то бы я еще скопил денег, когда-то еще исполнилась бы моя заветная мечта, а теперь все к лучшему, Маша, все к лучшему!

Последние слова он радостно прокричал и стал вертеться на одном каблучке.

— Давайте танцевать, Маша, — неожиданно предложил он, ловко перед ней расшаркавшись.

Она с досадой отвернулась.

— Вам ничего не стоит уйти от меня, а мне очень, очень больно с вами расстаться! — едва выговорила она дрожащим голосом, и слезы покатились с ее ресниц.

— Машечка! — заговорил он прочувствованным голосом. — Да неужели вы воображаете, что я могу когда-нибудь вас забыть… вас, единственную отраду мою!

Он нагнулся, взял ее руку, крепко сжал и оставил в своей.

— В самом деле? — спросила она, улыбаясь сквозь слезы. — Никогда? — и она устремила на него свои вопросительные глаза.

— Никогда в жизни! Я день и ночь буду об вас думать.

В голосе его звучала искренность и ласка.

— А увидимся?

— Еще бы? Ведь на всем земном шаре у меня никого нет, кроме вас, Маша, а вы и не подозреваете, какое вы сокровище…

— Да?.. Ну, хорошо, пожалуй, протанцуем польку, — сдалась девушка, отерев заплаканные глаза, и оба затолклись на трехаршинном пространстве, задевая ветхий скарб.

— Эки лешие, эки лешие! — грубит хозяйка. — Пол трясется, посуда звенит, того и гляди попадает со стола да разобьется. Чем бы горевать, что с местов отовсюду гонят, а она пляшет — натко вот! Ну, девка!

— Мол-чать! — зычно рявкнул Вася в порыве веселого возбуждения. — Не ррас-суж-да-а-ть!

— Что горло-то дерешь — испугал до смерти! — отгрызается старуха. — И эта грохочет — пропасти на вас нет. Чем бы унять озорника-то, а она со смеху помирает! У-y оглашенные!

X

Маше повезло. Наудачу отправилась она по адресу, и без всяких затруднений поступила на место.

Двенадцатилетняя девочка сама наняла себе гувернантку и заключила с ней условия.

— Когда же я могу увидеть ваших родителей? — спросила Маша.

— Вот переедете совсем и познакомитесь с ними.

— Как же переезжать, не заручившись их согласием?

— Мамаша не входит в эти дела. Теперь мне лучше знать, я и выбираю сама: уж трех гувернанток пересмотрела, не годятся. Мамаша по-французски не понимает, и вообще судить не может, а я могу. Я вижу, что у вас очень хороший прононс, и желала бы усвоить такой же.

— Зачем вы говорите: прононс, откуда у вас это слово?

— А как же надо сказать?

— Произношение, а по-французски prononciation. Так как же мы решим? Не пожелает ли ваш отец предварительно со мной переговорить?

— Он и подавно не станет вмешиваться. Его и дома-то редко увидишь: целый день торгует в городе, там и обедает, ужинать только иногда приходит, а то все больше с покупателями в трактире.

— Вот странно; значит, я буду зависеть только от вас? — удивилась Маша, взяла девочку за подбородок, приподняла и рассмотрела ее курносое личико, усеянное веснушками.

Девочка покойно вынесла пристально уставленные на нее глаза незнакомки, потом осторожно высвободила свой подбородок опустила маленькие, смышленые глазки и застенчиво сказала:

— Вы мне очень понравились.

— Merci. Как вас зовут? — спросила Маша.

— Агнией; все называют меня Агнушкой, а я не люблю так. Называйте меня, пожалуйста Агнесой — это шикарнее.

— Хорошо. Так и не выйдет ваша мать?

— Нет, она в блузе.

— Так до свиданья, милая Агнеса, — сказала Маша, удаляясь, и не веря, что дело так скоро уладилось.

— Смотрите же, непременно завтра приезжайте, а то я другую найму, мне очень скучно, — кричит вслед девочка, перевесившись через перила.

— Хорошо, не стойте на лестнице, холодно, — остерегает будущая гувернантка, и спешит рассказать домашним свою удачу.

* * *

Начались занятия.

— Прочтите еще разик, Марья Александровна, — просит Агния, — как это великолепно у вас выходит, никогда я так не сумею.

— Сумеете, — ободряет гувернантка, — ну, повторите.

Маша передает ей книгу и девочка прилагает все старания выработать хороший выговор.

— Марья Александровна, ангельчик, будьте так добры, продиктуйте мне еще, я теперь запомнила и ни за что не сделаю ошибок.

— Хоть десять раз, — отвечает Маша и диктует.

— Какая вы добрая! Мне право совестно: выговорено только три часа, а вы всегда больше со мной бьетесь, такая я бестолковая…

— Напротив, очень толковая, и мне приятно заниматься с вами.

— Вы устали, Марья Александровна?

— Пожалуйста не церемоньтесь, пишите.

— Как я вам благодарна! Прежняя гувернантка, бывало, все посматривает на часы, и ни минутки лишней не просидит.

Девочка в восторге. Она не сделала ни одной ошибки и делится своей радостью с матерью, но мать не может понять ее. Клавдия Максимовна, толстая, дебелая женщина с опухшими веками и оплывшим от сна лицом, смотрит на дочь, и глаза ее не выражают ни любопытства, ни участия.

— Как меня-то, бывало учили, — лениво говорит она, — бьют, а я реву, бьют а я реву! До тринадцати лет с указкой сидела. А эту хлебом не корми, да книгу дай — в кого она, уж и не знаю! Отец-то тоже не великий граматей. О-о-о-хо-хо! — зевает купчиха. — Все бы я спала, все бы спала…

Тишина мертвящая, только плеск воды, да стук тарелок доносится из кухни, где моют посуду.

— Марья Александровна! Хотите, я вам буду Робинзона читать? — предлагает Агния.

Купчиха медленно отворачивает от окна голову, апатично взглядывает на Машу и вяло произносит:

— Вы, Марья Александровна, ее не нудьте.

— Она меня нудит, — говорит Маша, думая, что этим лестным для дочери ответом вызовет мать на похвалу, и во всяком случае, доставить ей удовольствие.

— А вы не потакайте, — советует мать. — Агнушка, поди, почеши мне спину, не достану сама-то.

— Марья Александровна, пойдемте гулять, — предлагает Агния.

— Идите, идите, — говорит купчиха, — а я тово… полежу немножко.

— Только вы, мамаша, ради Бога…

Девочка вскидывает на мать умоляющие глаза.

— А ну тебя… с чего ты взяла?

— Знаю я вас, не утерпите, лучше я останусь.

— Иди, иди, говорю: не буду, и не буду.

— Я пойду запру и ключи унесу, — заявляет решительно дочь.

— Не видывала я ключей! Бери, пожалуй.

— Мамочка, милая, дорогая, золотая, будь умница, я тебе гостинцу принесу.

Девочка взяла в обе руки голову матери и осыпает поцелуями ее лицо.

Маша заметила, что Клавдия Максимовна часто прибегает к рюмочке, но никогда между ею и ученицей не было произнесено ни слова об этом щекотливом обстоятельстве. Агнию это очень огорчает и она, с несвойственною ее возрасту заботливостью, следит за матерью, удерживает ее, и старается, насколько возможно, скрыть от отца ее слабость. Отец не принадлежит к типу Тит Титычей; он смирен и ласков с домашними, и девочкой руководит не страх, а другие побудительные причины, которые она не вполне сознает. «Так надо», подсказывает ей детское чутье. Припрыгивая по тротуару рядом с гувернанткой, Агния подняла на нее раскрасневшееся от мороза лицо.

— Марья Александровна, милая, что я вас попрошу: нынче Недыхляевы непременно придут на бульвар; мы с вами сядем на скамейку, и когда они будут идти мимо нас, вы мне рассказывайте по-французски что-нибудь длинное и трудное, нарочно, чтобы они слышали.

— Зачем это? — спрашивает Маша.

— Так, голубчик, я буду делать вид, будто бы понимаю. Сделайте это для меня?

— Нет, не сделаю.

— Отчего?

— Подумайте, сами поймете.

— Вы обязаны мне объяснить, — сердито говорит девочка.

— Не умею я читать наставлений, — сознается прямодушная гувернантка, — точно вы сами не можете понять, что это гадко.

Долго Агния гуляет молча и с недовольной миной. Посидели на скамейке. Недыхляевы поравнялись, раскланялись и прошли. Маша заглянула в лицо девочки: та покраснела от досады.

— Отчего же Анна Семеновна не говорила, что это дурно и всегда исполняла мое желание? — фыркнула Агния.

— У ней был взгляд другой на это, — ответила Маша.

— На все бывает разный взгляд?

Маша затруднилась ответом, подумала, и неуверенно произнесла:

— Вероятно, на все.

— А чей взгляд лучше, ваш или ее? — хитрит девочка.

— Мне кажется, что мой лучше, а ей, что ее.

— А я какой взгляд должна иметь? — спрашивает Агния, искоса поглядывая на гувернантку.

— Какой хотите.

— Пойдемте домой, — надув губы говорит Агния. — Анна Семеновна у нас жила три года: если б у ней был дурной взгляд, не женился бы на ней главный приказчик! — язвит она гувернантку дорогой.

— Может быть, если я также долго проживу у вас, и меня оценит по достоинству ваш артельщик, — кротко отшучивается Маша, не подозревая, что эти слова заронили в голову девочки сомнение, точно ли главный приказчик есть компетентный судья правильности взглядов, как она это думала до сих пор.

Подобные размолвки повторяются первое время почти каждый день, но скоро отношения между ученицей и учительницей изменились, и Агния впадает в другую крайность.

— Когда я выросту большая, я бы очень желала сделаться такой, как вы, Марья Александровна. И в манерах, и в разговоре все у вас выходит так хорошо, по благородному. Вот теперь, например, как вы красиво сидите! Ни мамаша, никто из знакомых так не сядет. Особенно мне нравится, как вы откидываетесь на спинку стула, и всегда выслушиваете меня так вежливо, внимательно, точно большую. Вообще вы все хорошо делаете!

И девочка подмечает каждое движение Маши, стараясь ей подражать.

— Это внешняя сторона… — начала было Маша, но девочка с живостью перебивает ее.

— Я и взгляд на все буду иметь такой, как у вас, теперь я поняла, что у Анны Семеновны взгляд гораздо хуже.

— Не будете тщеславиться тем, чего не знаете? — с улыбкой спрашивает Маша.

— Лучше вы мне и не напоминайте об этом, — обрывает Агния и конфузится. — А когда я в самом деле хорошо выучусь, и буду громко говорить, чтобы все слышали — тогда можно?

— Тогда вы сами не захотите хвастать.

— Неужели?

— Вот увидите.

— Да, — рассуждает Агния, после непродолжительного молчания, — это верно. Когда я только что научилась чуть-чуть читать, то при гостях, бывало, разверну книгу и читаю, и все меня хвалят: «Такая маленькая, и умеет читать». А теперь я в самом деле умею, а мне и в голову не приходит хвастать. Вы всегда правду говорите, Марья Александровна, и все знаете.

И, в порыве увлечения, Агния, неожиданно для Маши, целует ее руку.

— Не делайте этого никогда, — недовольно произносит Маша, поспешно отдернув руку.

— И папаша, и мамаша позволяют, а вы нет… Вы чужая, вы меня не любите, — опечалилась Агния.

— Напротив, вы очень милая девочка, только мне это неприятно.

— Почему?

— Не знаю, право, как это объяснить, только прошу вас… лучше поцелуйте меня.

И Маша нагнулась к девочке.

— Мне давно хотелось, да не смела, — вскрикивает просиявшая Агния, обвивая ее шею руками.

Однообразно, но быстро чередуются дни, и кажется Маше, что она давно живет, и надолго останется в этом доме.

Главу семейства два раза видела она за ужином. Он мало говорил, и Маша знает об нем только, что имя его Пантелей Климович Перевертов, что торгует он мехами, одевается по-европейски и бороды не отпускает. Маша собиралась взять дневной отпуск для свидания с Васей, но случилось совсем неожиданное и даже невероятное происшествие.

В одно прекрасное утро вбежала к ней запыхавшаяся горничная.

— Говорили вам, Марья Александровна, не оставлять пальто в передней, вы не слушали, — докладывает она, глотая от поспешности слова, — вот теперь его чуть было не украли. Счастье ваше, что вора-то поймали. Смотрите-ка! — указала она в окно.

На дворе раздался пронзительный свисток. Дворник, при содействии зрителей, приготовляется скрутить вору руки назад. Он пробует прочность веревки. Городовой что-то говорит, вытянув руку с указательным перстом. Окружающие желают иметь долю участия при поимке вора, и усердствуют по мере сил. Кто держит за шиворот оборванца, кто берет на себя труд оглушить его тумаками, кто ощупывает его карманы; в воротах скопляются любопытные, мальчишки прыгают и визжат. Картина эта восстановляет перед Машей давно прочитанные сцены из Misérables Виктора Гюго.

«Беглый каторжник нашел пристанище у доброго пастора, — думает она, — и вместо благодарности крадет у него с камина дорогие подсвечники. Его поймали. Он совсем бы погиб для общества, но великодушный пастор объявляет, что сам подарил ему подсвечники и берет его под свое покровительство. Мизерабль потрясен до основания; он перерождается в высоконравственную личность, и всю остальную жизнь делает одно добро».

— Не бейте его… отпустите! — кричит она, стремительно выбегая на двор и запыхаясь от волнения. — Это не вор… это я… я… Я позвала его из окна и позволила взять… Отдайте ему пальто… мне не нужно!

В разочарованном смятении, все оборачиваются и, разиня рты, растерянно смотрят на внезапное, необычайное явление. Воспользовавшись удобной минутой, мизерабль ускользнул в ворота. Один из усердных свидетелей развел в удивлении руками, и не знает, куда деть оставшуюся у него в руках улику: Машино пальто. Горничная берет его, вносит в переднюю и вешает на прежнее место.

— Что вы раскрымшись-то выбежали? Долго ль схватить простуду? — обращается она к вошедшей гувернантке.

Клавдия Максимовна, выходившая тоже поглядеть на вора, снимает с головы теплый платок. Она ничего не говорит, но пристально и долго смотрит на гувернантку. Ученица удивляется.

— Когда это вы его позвали, Марья Александровна? Я все время была с вами и не видала.

Маша отмалчивается.

— Хорошо, что он не взял пальто, а то в чем бы вы стали со мной гулять, ведь у вас нет другого? — пристает девочка.

— Есть, — в смущении отвечает Маша, — у меня там… у знакомых спрятано… я давно хотела бросить это… фасон не нравится…

«Юлит что-то, неладно, жаль, «самого»-то нет!» — думает купчиха, а горничная, с вожделением глядя на пальто, выражает то мнение, что ненужную вещь уж лучше же своим отдать, по крайности благодарны будут, не-чем бросать ее проходимцу какому-то, мужику.

По мнению практичной Агнии, выходит, что старые вещи надо продавать татарину. Клавдия Максимовна, с своей стороны, находит, что пальто совсем еще новое, и ни продавать, ни бросать его не следовало. Маша спешит начать занятия, и совершенно основательно замечает, что во время класса нельзя говорить о посторонних предметах. Тогда Агния прекращает расспросы и в первый раз неохотно берется за книгу. Обед, на котором, против обыкновения, присутствовал «сам», прошел в неловком для всех молчании; во все продолжение его Маша храбро выдерживала испытующие взгляды хозяев и прислуги, и, по окончании, поспешно удалилась в детскую. Следом за ней вошла купчиха и, не присаживаясь, начала:

— А я вам новость какую скажу, Марья Александровна; уж извините меня, не знала прежде… Сейчас муж письмо получил: родственница одна к нам едет из Коломны, тоже образованная, она и учить Агнушку будет…

Клавдия Максимовна переминается с ноги на ногу; Маша понимает, но молчит.

— Комната ваша ей понадобится, так уж вы, пожалуйста…

— Хорошо, — отвечает Маша с покорностью.

— Жаль мне вас, и Агнушка к вам привыкла, да что будешь делать? Родня, знаете, свой своему поневоле друг, — смягчает отказ добрая купчиха, — послезавтра ждем… так уж вы бы завтра… извините меня…

— Ничего, — отвечает Маша, привыкшая к таким неожиданностям, — я уйду.

— Извините, пожалуйста.

Клавдия Максимовна облегчила себя громогласным вздохом и медленно выдвинулась из детской.

Вся в слезах вбегает Агния.

— Марья Александровна, милая, ведь вы пожалели его — да? Я догадалась; говорю им, а они не верят. Скажите, ведь я верно угадала? Ангел, дорогая, золотая! Я без вас умру. Теперь ничего нельзя сделать, а после… после вы возвратитесь! Живите опять у нас! — горячо просит девочка сквозь рыдания. — Я упрошу, они все для меня сделают, особенно если заболею… поедут вас искать… а я непременно заболею без вас… Придите, милая, умоляю вас на коленях.

И, прежде чем Маша успела ответить, Агния бросилась перед ней на колени и обхватила ее ноги.

Озадаченная Маша не нашла другого выхода из неловкого положения, как последовать примеру девочки, и обе, стоя на коленях, обнялись. Так и застала их горничная.

— Агнушка, идите к маменьке, они вас спрашивают. Срам какой! Что это будет! Идите скорей!

И горничная потащила за руку рыдающую девочку.

В четверть часа Маша собралась совсем, застегнула отощавший чемодан и увидела, что делать ей здесь больше нечего.

— Надо им сказать, что я сейчас исчезаю.

Пройдя все комнаты, она услышала голоса в кабинете, и отворила дверь.

— Я сейчас уезжаю, — объявила она.

— С Богом, — отрубил купец.

Маша ждала.

— Благодарите Бога, что к добрым людям попали, — обратился к ней купец. — Другие бы вас так дешево не выпустили, а нам с вашим братом воловодиться-то несподручно. Так уж и быть.

Купец милостиво махнул рукой, встал и повернулся к Маше спиной, деликатно давая понять, что разговор кончен.

— Мне тридцать рублей приходится, — едва слышно отозвалась гувернантка.

— Что такое? Ну, шут-ни-ца! Еще денег просит! Ха-ха-ха! — развеселился купец. — С вас бы, сударыня, получить следовало за благодарность, что не представили… да мы уж, так и быть, хе-хе, уступочку вам сделаем, на радостях, что вовремя с шеи стрясли. На что вам деньги-то? Хе-хе-хе, вы богатее нас будете… Я вон свою шубу прохожему не отдавал, а вам некуда добра девать.

И купец, прищуря плутоватые глазки, раскатился здоровым, искренним смехом. Маша больше не настаивала. Сталкиваясь с действительностью, Маша пообдержалась, окрепла. С геройским хладнокровием приняла она отставку, пожалела только Агнию, но, вспомнив, что ей предоставлено право выбирать по своему вкусу гувернанток, успокоилась и на этот счет.

«Во всяком случае, я не в проигрыше, — целый месяц была сыта и пользовалась квартирой, — утешила она себя. — Господи! Но где же, наконец, настоящие-то люди, умные, справедливые, честные? Неужели я их так и не встречу! Где, где, где хорошие люди?!» — потрясал все ее существо отчаянный внутренний крик, когда она подъезжала к знакомому старому домику.

— Улетел сокол-то твой ясный, и комната пустая стоит, — встретила ее на пороге Кузьминишна и указала на дверь Васиной комнаты.

Маша выслушала это известие с глубоким, томительным вздохом. А Кузьминишна не дает ей опомниться.

— Ты совсем, что ль, аль побывать? Что глаза-то вылупила? Ну, так и знала, что совсем! — обрадовалась она, пропуская извозчика с чемоданом. — И то загостилась; поджидаю, сама себе говорю: что ж это ее до сей поры не гонят…

Маша вошла в комнату. Стул по-прежнему придвинут к столу, но все признаки бытия Васи исчезли: ни тетрадей, ни книг, ни шкатулочки на комоде; пусто. Тоска сдавила ей горло.

— Только этого недоставало! жестокий мальчишка, и не простился!

Она бросилась на стул, вытянула на опустевшем столе руки, пригнула к ним голову и зарыдала. Хозяйка не замедлила с утешениями.

— Полно плакать-то! Нашла по ком убиваться, по емназисте! Родня, что ль, он тебе? Совсем как есть чужой. Кабы еще близок был, а то ничего такого промеж вас не было, а ты плачешь — диво! Знаю, что не было, уж от меня бы не скрыли — нет, старого воробья на мякине не обманешь! Тогда бы у меня и разговор с тобой другой был! — назойливо трещит старуха и трогает ее за вздрагивающие плечи. — Слышь-ка, полно, говорят, плакать, какую я тебе радость скажу: ведь я тебе жениха нашла!

Маша не подымала головы и все плакала.

— Никак я себе в толк не возьму, чего ты, в самом деле, ревешь? О всех соседях не наплачешься, эка невидаль, мало их, что ль, емназистов-то! Али там тебя кто изобидел?

Маша привстала.

— Аксинья Кузьминишна, — обратилась она с мольбой к старухе, — будьте так добры, подите к себе, оставьте меня на минуту, мне очень тяжело… не приставайте!

— Ну-ну, поплачь, уж коль не можешь без этого… пойду к жильцам в твою прежнюю комнату, ты не входи туда: сдана.

Хозяйка направилась было к двери, но вернулась.

— Да ты дай уж мне досказать, — просит она, — больно мне хочется тебя утешить. Ведь я туда к тебе все собиралась, да главная причина: недосуг. Спасибо лавочнику, жильца прислал, а то бы обе комнаты пустовали.

— Ну, что вам? Говорите скорей и уходите, — прерывает Маша.

— Я все про жениха, — заговорила, оживляясь, Кузьминишна и приятно осклабила беззубый рот. — Уж такой красавец, и ростом взял, и лицом, как есть артист! На пальцах перстни сияют, рубашка плоенная с вышивкой, настоящий граф! Хаживала я к его лакею, он мне фрак препоручал; только намедни вышел в переднюю сам барин, да и говорит: «Ты бы, Кузьминишна, мне невесту нашла, жениться захотелось». — Что ж, говорю, это можно. — «Мне хорошенькую надо». — Раскрасавица, говорю, есть у меня на примете, а сама про тебя думаю. Как услыхал он это, сейчас позвал меня к себе в комнату. Чего-чего у него так не наставлено, и кресла матерчатые, приступиться страшно, а на самом халат с разводами… Вот, думаю, кабы этот халат да к Сухаревой теперь вынесть — с руками оторвут!

Маша выказывает знаки нетерпения, а старуха, видимо наслаждаясь своим рассказом, обстоятельно продолжает:

— Мне, говорит, чтобы красивая, да бойкая была; гости этта собираются у меня в карты играть, так чтоб глазами в них стреляла… А у тебя ли не глаза! — льстиво отнеслась она к Маше. — Согласна, что ль?

— Нет, не согласна. Ну, уходите теперь.

— Ты, может, думаешь, что он проиграется, бедствовать будет? Не бывать этому, милая! Он по картежной части дока, сказывал мне лакей. Так случалось…

— Хозяюшка! Уйдите!

«Как она мне надоела, — думает Маша, — а Васи нет. Тот умел ее выпроваживать; бывало, взглянет как-то особенно, она и поймет… А я не умею и не могу, и уйти мне некуда. Вообще здесь без Васи совсем не то. Она как-то иначе себя держит: эта грубая радость при встрече… это «ты»… При нем разве бы она посмела так назойливо распространяться».

— Хозяйка! Покорнейше прошу вас… — произнесла она несвойственным ей голосом.

— Чего тебе? — удивилась та, и даже прервала свой рассказ.

— Уйдите вы от меня! — докончила Маша, не выдержав тона.

— Да что ты, в самом деле, наладила: уйди, да уйди. Я тебе дело говорю, пекусь, как об дочери, а ты, вместо благодарности, наткось! Ведь он законным браком, не то, чтобы…

— Убирайтесь вы к черту с своим женихом! — неистово закричала Маша, вскочила и, кипя негодованием, указала хозяйке на дверь. — Слышите, вон!

— Ах, батюшки-светы! — вскочила и хозяйка. — Где же ты это чертыхаться-то научилась, а еще барышня, в пенсионе воспитывалась!

— Вон! — внушительно повторяет Маша, не переменяя позы.

— Вишь ты, фордыбачить вздумала, денег, что ль, много навезла; отдавай сейчас за квартиру, тогда и командуй, голь перекатная! — огрызается старуха, но тем не менее, невольно повинуясь повелительному жесту Маши, исчезает за дверью.

— Куда бы уйти? Ах, куда бы? Есть же на свете добрые, умные люди, как бы их отыскать?

Маша ходит из угла в угол, скрестив на груди руки и понурив голову, как делал Вася. Мысли ее без всякой последовательности сменяют одна другую.

С горячей молитвой надает она на колени, долго страстным шепотом изливает наболевшую душу; мало-помалу, лицо ее принимает выражение спокойствия и тихой надежды; кроткая улыбка промелькнула на детских губах, она перекрестилась и встала, облегченная и бодрая. Вера во что-то лучшее, страх за себя, за Васю, за брата, томительные сомнения; то, чего она не умела назвать, не смела выяснить себе — все это выразилось в жарком воззвании к Богу. Вылилось и сразу улеглось. Она почувствовала большое облегчение, тихонько опустилась на стул и приготовилась ждать чего-то необыкновенного и очень хорошего.

Боясь рассеять охватившее ее настроение, в котором она находила неизъяснимое наслаждение, она бережно держала его в себе, неподвижно сидела, с возрастающим умилением глядя в тот угол, где между образками и крестиками висело распятие. Сумерки постепенно окутывали угол, фольговые образочки в последний раз слабо сверкнули и померкли в густеющей темноте, а она все смотрела туда, не шевелясь, и рисовала себе яркие картины первых времен христианства. Душа ее переполнилась наплывом всеобъемлющей любви… И это состояние духа приятно волновало ее; избыток невыразимой радости усиленно приподымал грудь и, сладко захватывая дыхание, вырывался наружу. Она страстно, восторженно мечтала.

Она встала и, беззвучно ступая по полу, чтоб не нарушить тишины, подошла к тому углу, взобралась на спинку дивана, сняла с гвоздя медное распятие и, благоговейно держа его перед собою, осторожно спустилась. Она приложилась горячими губами к холодной металлической доске.

— Как хорошо, — зашептала она в экстазе, — что надо делать?.. Я готова… вразуми меня, научи…

И подняла вопросительный взор туда, где из окна виднелся клочок темного неба, заволоченного тучами.

— Марья Александровна, а Марья Александровна! — позвала ее хозяйка.

Маша отвела от окна горящие восторженным огнем глаза, дотронулась холодными руками до пылающих щек и не сразу принудила себя погрузиться в волны обыденной жизни.

— Зачем вы меня позвали? — тихим взволнованным голосом спросила она, подойдя к двери.

— Зачем? — повторила она свой вопрос и в нем слышалась укоризна и сожаление.

— Письмо вам принесли; войти, что ль, али сами выйдете принять? — уважительно доложила проученная хозяйка.

Маша дрожащими руками рвет конверт. Из-за границы, от Васи — как он туда попал? И всего четыре строчки.

«Не скучайте, Маша, я об вас постоянно думаю. Приеду, только не скоро, тогда мы вместе отправимся путешествовать. Когда увидимся, все вам передам. Теперь буду запасаться познаниями. Ваш Вася. Адрес пришлю после, сам еще не знаю, где буду».

— Милый, хороший Вася, не забыл меня! — шепчет растроганная девушка и душа ее наполняется тихой радостью. Она несколько раз перечитывает лаконическое послание.

Живо представляет она себе его серьезное, вдумчивое лицо. Ей кажется, что он стоит перед ней, ей слышится его воркотня и наставления, и не верится, что он далеко. Она спешит опять войти в комнату, трогает стулья, диван, где он сидел, комод, кровать. Неужели его нет? Чувство ее к нему было самое покойное, самое искреннее, самое чистое, но силу его она узнала только теперь. На что бы она только не решилась, чтоб увидеть его хоть на минуту! И, не будучи в силах разобраться в опутавших ее впечатлениях, она бежит в кухню.

— Хозяюшка, расскажите мне, как Вася ушел.

— Нечего рассказывать-то, — отвечает старуха тоном оскорбленной невинности.

— Не сердитесь на меня, расскажите все подробно, голубушка!

— От него, что ль, письмо-то? — не выдержала хозяйка. — И на что это такую пропасть денег прислали молоденькому мальчишке… на соблазн! Шутка ли 500 руб., — заговорила с ожесточением старуха, — жил бы, да жил себе у меня по-прежнему, а то наткось, голова-то и закружилась. Как прислали повестку, взял ее, да так и запрыгал от радости. Послал дворника в квартал, а сам — ну, возиться: связал узел, послал меня за рогожкой, зашил узел в рогожку, связал веревками — готово! Не терпится ему, все выходит, спрашивает: «Пришел дворник?» — Нет, говорю, еще не приходил. — «Что ж он, как долго, черт возьми». — И рвет, и мечет, и рвет, и мечет, не чает дождаться.

Она замолчала и с неудовольствием покачала головой.

— Вам жалко его? — спросила Маша.

— Что его жалеть-то, вертопраха! Оно, конечно, что говорить, жилец был хороший, — спохватилась старуха, — обстоятельный был жилец. Зла я ему не желаю; жил бы, да жил, а то ишь ты, мальчик молодой, долго ль свертеться! Мне что! Мне нешто его деньги нужны; как получил, так и прощай! Нешто это порядок?

— Что же вы ему говорили? — старается Маша навести старуху на колею.

— Что ж мне ему говорить. Куда это вы, барин, собрались, спрашиваю. Не знаю, говорит, хозяюшка, куда глаза глядят, и таково радостно смеется, индо весь просиял. Баловник вы, баловник, посмотрю я на вас, бить-то вас некому, говорю этта я ему. Ничего, не осердился, отдал мне две пары сапогов, подтяжки, да фуражечку. Нате, продавайте, говорит, кепу-то носите на голове, вместо вывески будет. И без вывески, говорю, обойдется, всякий и так видит, что хлам. Рассмеялся. Взял мне на макушку ее вздел, да и говорит: очень к вам идет, хозяюшка! Поблагодарила его за кумплименты, смеемся этта с ним. Купите у меня, барин, складную шляпу, говорю, дивная шляпа с машиной: захотел — надел, не захотел — под мышку заткнул, хоть садись на нее! Для дороги-то, говорю, отменно бы. Нет, говорит, я в магазине куплю…

— Да что вы все про шляпу! — воскликнула нетерпеливо Маша и прикусила язык, испугавшись, что хозяйка перестанет рассказывать. Но хозяйка вошла во вкус.

— Пошел за деньгами в почтамт, приходит оттудова, я его и не узнала. Пальто на ем теплое, длинное, пуховая шапка на голове, через плечо сумка висит, по-дорожному, значит. Это он в магазине переделся: солидный такой, ни дать, ни взять помещик молодой. Возьмите уж и шинель, говорит, черт с ней. Взяла, поблагодарила. Потом все денежки отдал сполна; задолжал было мне порядком, одначе, расплатился вчистую. Маше кланяйтесь, говорит, подхватил узел, повернулся и был таков, только его и видели.

Наступило молчание.

— Все? — спрашивает в раздумье Маша.

— Больше ничего; жаль мундир-то продал еще прежде, мне бы тоже достался, новый совсем! — вздохнула старушка.

— Зачем же он его продал? — спросила Маша, которую стало интересовать все, касающееся отсутствующего товарища.

— А то как же! Он почитай три недели без копейки сидел; свечки купить было не на что, все, бывало, впотьмах сидит, либо у меня. На тебя же деньги-то потратил: за больницу, да то, да се…

Маша вспыхнула, хотела что-то сказать и промолчала.

— Все, бывало, просит: не говорите, хозяюшка, чтобы она и не подозревала — чудак! Ну, я и молчала, мне что…

Машей охватило смешанное чувство стыда, радости и какой-то боли. В одно и тоже время она испытывала благодарность и обиду за себя, и отрадную веру в людей и уважение к деликатности Васи, и непонятную досаду на что-то.

Как вихрь стала она носиться по кухне, делая по три шага то в ту, то в другую сторону, давя попадавший под ноги кулек с угольями, разметая платьем сор, задевая за кадку и ничего этого не замечая.

— Чего снуешь, как угорелая! Сядь, потолкуем о деле. Не упрямься, послушай меня, пора тебе пристроиться.

Но Маша буквально ничего не слышала.

— Опять тебе скажу, лучшего жениха тебе не найти: и умен, и собой красавец, а уж добр-то как! Дал этта мне красненькую, я подхватила и хочу ему руку поцеловать, ловлю этта, думаю, он не позволит, а он, мой батюшка, сам протянул: целуй, говорит, старушка, я не брезглив… Такой ласковый!

Маша бессознательно перенеслась в комнату; старуха взяла свечу и последовала за ней.

— Марья Александровна, а Марья Александровна!

— Что вам? — откликнулась она машинально.

— Поверь, пондравится, как увидишь! Глаза с поволокой и предлинные, длинные усы.

— Что, кто такое? — остановилась, наконец, Маша перед хозяйкой.

— А жених-то.

— Не оскверняйте вы моих мыслей! — отрывисто сказала девушка и опять ушла в себя.

Она легла на кровать, заткнула пальцами уши и притворилась спящей.

Старуха решилась отложить переговоры до более удобного случая.

XI

На следующее утро, едва Маша успела встать, как хозяйка вошла и, без всяких прелиминарий, возобновила вчерашний разговор.

— Любя тебя, душечка, советую, не упускай ты из рук свово счастия! Спокаешься, да поздно будет. Мне что! О тебе же хлопочу, стараюсь… согласна, что ль?

Маша молчит.

— Сама после поблагодаришь! Да что с тобой толковать: знаю, что не расстанешься с ним, только бы показать табе…

Маша продолжает безмолвствовать.

— Ты пригладь волоски-то, приоденься, а я пойду, да и приведу его.

— Куда это, кого? Вы с ума сошли! — вскочила Маша.

— Сюда и приведу. Как увидишь, по уши влюбишься, не так заговоришь, уж поверь…

Старуха проворно накладывает на голову платок.

— Полно ломаться, упрямая, чеши голову-то, — понуждает она сквозь зубы, между которыми торчит приготовленная булавка.

Маша поняла, что старуха настаивает серьезно, и что не легко ее заставить отказаться от задуманного плана.

— Подождите до завтра, — пробует она выиграть время, — сегодня мне никак нельзя, дело есть.

— Ты голову-то чеши, — кинула в ответ хозяйка, надела кацавейку и ушла.

«А ведь она, в самом деле, пожалуй, сейчас кого-нибудь приведет — куда бы это уйти? Вот положение!» — не на шутку испугалась Маша, поспешно оделась и вышла на улицу.

Ей припомнились первые дни ее пребывания в Москве, когда она бесцельно ходила по улицам, чтобы разогнать тоску и не быть одной. Теперь существуют два дорогих ей человека, а она все-таки одна, как и тогда, и давит ее одиночество невыносимым гнетом. Где бы пробыть ей до вечера? Маша остановилась перед воротами и прочла наклеенную на них записку: «отдается комната для одинокой дамы». Написано грамотно; верно образованные, порядочные люди — вот бы кстати. Зайти разве? Неловко без денег, напрасно беспокоить. Какое множество домов и ни в одном-то нет для нее места, а людей сколько проходит! Со всех сторон люди и все же она одна… Обратиться разве за советом к незнакомым, у кого подобрее наружность… нет, страшно…

— Юля! Юля! Юля! — вдруг радостно закричала она на всю улицу и, махая руками, бегом понеслась вслед за щегольскими санями парой.

Красивое, молодое лицо, окруженное широчайшими полями шляпы с белыми перьями, обернулось и, щуря глаза, смотрело на Машу.

Сани остановились; из них вышла очень нарядная, высокая, стройная дама и заключила Машу в объятия. Маша прильнула губами к свежей щеке и замерла на шее подруги.

— Юля, милая, не уезжай, возьми меня с собой! — захлебывается от радостного волнения Маша.

— С удовольствием, садись, поедем, — улыбается подруга, — что за экзальтация, Маша? У тебя, кажется, слезы… конечно, я сама очень рада… но на улице, знаешь, неприлично… Да сиди же смирно, изомнешь меня всю!

— Не могу, я сейчас расплачусь! Если бы ты знала, Юля… и в такую минуту… это сам Бог… ах, Юля!

Она кусает губы и мотает головой, чтобы остановить слезы.

— Успокойся, Маша, может встретиться кто-нибудь из знакомых — что подумают! Дома ты мне все расскажешь, успокойся, прошу тебя… devant le cocher!15при кучере(франц.) Поезжай скорей прямо домой! — приказала она кучеру.

Ступая по мягкому ковру, подруги поднялись на уставленную цветами широкую, отлогую лестницу и вступили в богато убранную квартиру. Маша пришла в неописанное восхищение.

— Какое великолепие! Неужели это все твое, Юля? Какая ты богатая!

Подруга снисходительно улыбнулась.

— Ну, теперь расскажи мне, как поживаешь? — осведомляется Юлия, усаживая Машу на уютном кресле в будуаре.

Но на Машу нашел столбняк. Первый порыв радости миновал, уступив место удивлению и любопытству: она молча осматривалась. Кружево над зеркалом, кружево под зеркалом, на занавесях — везде кружево; из спальни видна кровать, тоже вся в кружевах. Как красиво!

— Что же ты молчишь, Маша?

— Не знаю право, что сказать…

Юлия позвонила горничную и велела подать завтрак и кофе.

— Помнишь, как в институте мы вместе были наказаны без гулянья; нас посадила классная дама к себе в комнату, а мы, воспользовавшись ее минутным отсутствием, сняли со спирта недоваренный кофе и выпили? — пробует Юлия занять разговором гостью.

— Н-да, помню, — принуждает себя ответить Маша.

— И когда она стала нас бранить за это, ты нисколько не испугалась и сказала: «Вы должны нас угощать, если пригласили». Помнишь, как она тогда разозлилась, пожаловалась на нас начальнице; и ты еще всю вину взяла на себя, а меня выгородила. Тебя поставили на колени, а меня простили. Зачем ты это сделала?

— Так.

— Ты меня любила?

— Ни-че-го, — рассеянно протянула Маша.

Вся эта роскошь неприятно на нее подействовала. В ней она увидела преграду между собой и Юлией; почувствовала себя чужой, далекой, и не только более не радовалась встрече, но сильно загрустила. Смутное сознание, что здесь она лишняя, ненужная, тяготило ее. Она порывалась уйти, но, помня, что ей предстоит слишком долгая прогулка по улице, сидела, не произнося ни слова.

— Маша! — ласково заговорила Юлия. — Отчего ты такая печальная? Будь откровенна со мной!

— Вот что, Юля, позволь мне остаться у тебя до вечера, мне не хочется уходить. У меня дома… так скверно.

Вместо ответа, Юлия притянула ее к себе и крепко поцеловала.

— Как я рада, — сказала она, на этот раз с такою искренностью и теплотой, что Маша вздохнула всей грудью и ожила.

Обе помолчали.

— Ты верно нуждаешься, Маша? — сказала Юлия, украдкой скользнув глазами по платью подруги. — Я могу… что ж тут такого… ведь было же принято делиться в институте! Помнишь, как я у тебя выпрашивала деревенские гостиницы, которые присылала тебе тетка. А propos16кстати (франц.)., где твоя тетка?

— Умерла.

— Неужели? — сочла за нужное воскликнуть Юлия.

— Еще когда я в третьем классе была, умерла; чему ты удивилась?

— Да, да, да, помню. Тебе еще прислали тогда письмо с черной каемкой, и ты наделала из него петушков. Очень жаль.

— Тебе-то чего жаль?

— Так, все-таки. С кем же ты живешь?

— Одна.

Реплики Маши становились не только односложны, но и резки. Юлия поняла, что этот разговор ей неприятен, хотела чем-нибудь ее задобрить и не придумала ничего, кроме вопроса.

— Ты на меня сердишься, Маша?

Та улыбнулась.

— Не сердись на меня, я вижу, что у тебя нет денег; возьми, пожалуйста, я сейчас тебе дам.

Юлия приподнялась с дивана.

— Не надо! — удержала ее Маша за платье. — Пустяки… я об этом и не думаю… Но я так несчастна, Юля, я совсем одна… никого у меня нет. Голос ее дрогнул.

— Вот и прекрасно, — обрадовалась Юлию, — я тоже иногда одна скучаю, переезжай ко мне, будем вместе жить… да?.. Вот весело-то будет!

Маша отрицательно покачала головой.

— Не могу, — сказала она, вздохнув.

— Отчего же? — опечалилась Юлия. — Ты верно что-нибудь обо мне слышала… я не нравлюсь тебе?

— О, нет, — подхватила Маша, — совсем не то… как бы тебе сказать. Вот, если бы ты была в одинаковом со мной положении, тогда ничто не мешало бы нам подружиться, но ты богата…

— Ах, какие глупости! — оживилась Юлия и даже подпрыгнула на месте. — Я от тебя никак не ожидала; думала, что ты без предрассудков… Выкинь это из головы и будь сейчас же как дома — слышишь! Что ты, завидуешь мне, что ли? Нальем в кофе коньяку и будем пить, праздновать нашу встречу. Аннушка! Коньяк!

— Ты меня не так поняла, Юля, я хочу этим сказать…

— Нет, уж лучше молчи, не серди, ради Бога! Попробуй, Маша, это очень вкусно, с коньяком. Какую я тебе потеху расскажу… Вчера на костюмированном балу я была одета крестьянкой, только у меня все настоящее: штоф, парча, жемчуг — ко мне это очень идет. В толпе кто-то наступил мне на ногу и не извинился. Я нагнулась, вижу: нога мужская. Тогда, не разбирая чья она, я со злостью сказала: мужик!

— Баба! — ответили мне дерзким голосом.

Смотрю: господин — тоже в русском костюме насмешливо оглядывает меня. «Дурак!» — сорвалось у меня. «Дура!» — ответил он. Представь себе… нет, каково покажется! Я не знала, что лучше: проучить его хорошенько или отойти подальше. Вдруг он подходит и говорит: кажется, во всех отношениях, мы с вами пара, позвольте вас просить на кадриль. Я рассмеялась и пошла. Как он мне понравился, Маша! Если б ты знала, какой он хорошенький и умный; все время, не переставая, меня смешил… Только уж очень дерзкий: совсем, совсем не ухаживает; но это-то меня и заинтересовало в нем. Весь вечер провели мы вместе, я даже ужинала с ним. Он литератор, — важно пояснила Юлия, — пишет что-то такое, я забыла… Вот увидишь, в следующий раз отправимся вместе, я тебя с ним познакомлю. Он мне сказал, что я для него интересна, как объект, и просил непременно приезжать. Что такое объект — я не знаю, а совестно было спросить. Ты не знаешь ли Маша?

— Это слово в немецкой грамматике встречалось, — отвечала Маша, подумав.

— Как ты думаешь, это комплимент? — перебивает ее Юлия.

— Не знаю, право…

— Ну, все равно… ты слушай дальше. На нем была надета красная канаусовая рубашка, бархатные шаровары, золотая цепочка, часы; только денег не особенно много, и он, кажется, все их истратил, потому что не дал даже на чай лакею. Знаешь, мы не будем с ним там ужинать; мне всегда неприятно вводить в издержки тех, у кого мало денег. Я лучше приглашу его сюда…

— Юлия, — прерывает наконец Маша, — когда ты вышла из института, тебя удивляло что-нибудь?

— Многое удивляло, несмотря на то, что меня брали на вакации, — ответила Юлия.

— Ты думала, например, о том, как в жизни все странно, несправедливо: с одной стороны, блаженство, наслаждения, с другой — нищета, голод? — задумчиво произносит Маша.

— Думала, Маша, постоянно думала… — прерывает Юлия и слова ее сыпятся с неуловимой быстротой. — Досадно мне было, что другие богаты, а я нет; хотелось хорошо жить, веселиться, ездить в своих экипажах… Все так и вышло, по-моему. Я и не добивалась, само собой как-то устроилось… И у тебя все это будет… ты прехорошенькая, Маша! Подвинься, я тебя поцелую. Что ж ты мало пьешь? — Юлия долила коньяком наполовину отпитую чашку Маши. — Жизнь — хорошая вещь, Маша, только не надо ни на кого обращать внимания. Я вот от матери уехала, оставила ее в Петербурге; она и не знает, где я. Мы с ней в ссоре.

— Ну? — отозвалась Маша.

— Да как же: она вздумала мне завидовать, что я моложе ее, стеснять меня во всем, власть свою выказывать. Пей же, Маша!

— Дух захватывает, — говорит Маша, морщась и кашляя. Глотнула, поперхнулась и опять закашляла.

— Это с непривычки, я тоже прежде морщилась, а теперь, смотри…

И она опрокинула в рот полную рюмку.

— Меня называют enfant terrible и все мужчины от меня без ума… А еще называют меня Cendrillon, не в смысле замарашки, а потому что у меня маленькая нога. Посмотри, в самом деле, ростом я большая, а нога…

Юлия обнаружила крошечную ножку в восхитительном башмачке.

— Вот… это очень нравится мужчинам, и я всегда будто нечаянно… У тебя тоже будет множество поклонников; но я не боюсь соперничества, у тебя совсем другой genre, ты мне помешать не можешь. Ты была влюблена, Маша?

— Нет еще…

— И я нет, только делаю вид иногда, что люблю его, потому что он мне необходим. Он повезет меня в Италию, и даст возможность обработать голос: ведь я готовлюсь поступить на сцену. Он мне ни в чем не отказывает, балует меня страшно!.. Старик один, богатый, высокопоставленный… еще в Петербурге мы с ним сошлись. Ты меня осуждаешь, Маша?

Юлия на секунду смолкла и равнодушно подождала приговора подруги. Маша, все это время уничтожавшая несметное количество печений, повернула лицо к Юлии и стала на нее смотреть. Взгляд ее выражал только чистосердечное внимание и самое бесхитростное любопытство.

— Гм… — сделала она неопределенный звук, проглатывая печенье.

Юлия дальше не ждала; довольствуясь этим ответом, она поспешила прибавить от себя:

— Я знаю, ты не осудить, ты всегда была добра, а теперь по костюму твоему видно, что ты принадлежишь к самым либеральным; к тем, которые не имеют предрассудков и вообще… гуманны. Я знала одну акушерку, точно также одетую; она никого не осуждала, все оправдывала, объясняя чем-то, не помню.

«Ни к кому я не принадлежу», — хочет вставить Маша, но это оказывается невозможным, потому что язык Юлии все более развязывается, и речь ее льется неудержимым потоком.

— Ненавижу я этих вечно больных, озлобленных, добродетельных законных жен. Они только и делают, что осуждают других, а сами втихомолку всех хуже; или же потому только и добродетельны, что уроды собой. Моя мать очень красива, зато она ни капельки не доброжелательна… Большинство и замуж-то вышли только за свои деньги. Какая низость, не правда ли, пользоваться любовью мужчины за деньги… или вернее, платить мужчинам деньги за их подлое притворство. Вот брать с мужчин — это другое дело; тут ничего дурного нет; потому что, согласись сама, что же нам, наконец, остается?! Я тоже попробовала трудиться — знаю. Все двери для добывания средств открыты одним мужчинам, а нам предоставлены лишь те, в которые ни один из них не войдет. Если и бросят нам какое-нибудь занятие, то там, где мужчине платят за него рубль, женщине дают копейку и требуют вдвое труда. Положим, открылись курсы, есть женщины медики, но это когда-то еще установится, через сто лет разве войдет в настоящую силу. А теперь, разве дают им ход? Я первая ни за что не стану лечиться у женщины. Найдется ли между ними одна, которая бы без замужества, собственными силами, одной своей практикой, составила бы себе состояние и такую же известность, как, например, Захарьин? Я, по крайней мере, не слыхала. Да и нельзя всем быть только медиками; некоторые неспособны на это, давайте нам другие специальности. A-а? Не дают? Прекрасно. Значит нам остается одно: эксплуатировать мужчин, рассчитывать исключительно и непосредственно на их карманы… Ты дремлешь, Маша? Приляг на эту кушетку, очень удобно, я часто на ней лежу; вот так… протяни ноги, я их накрою. Боже мой, какие у тебя убийственные башмаки! Я велю их снять и выбросить. Аннушка! Где колокольчик? Вот. Аннушка, приготовьте мое черное платье, не новое, а другое, карре, юбки, башмаки, все что нужно для Маши; снимите с нее эту гадость. Это моя подруга, извольте ее любить и уважать; слышите, я приказываю.

— Слушаю-с.

— Уберите тут; я тоже лягу, приготовьте кровать… Ну, шевелитесь же, терпеть не могу ждать.

* * *

— Вставай Маша, пора обедать; как ты крепко уснула!

Маша открывает глаза и с удовольствием рассматривает наклоненное над ней лицо Юлии.

Смуглое, подернутое густым румянцем, оно напоминает персик. Крупные, пунцовые губы, явно заметные черные усики, правильный нос, блестящие черные глаза под густыми бровями манят, ласкают, смеются. Ясность, нега, лукавство, добродушие сменяются с удивительной быстротой на подвижной, выразительной физиономии, и вся она дышит здоровьем и чарующею беспечностью. Чем больше смотреть на такие лица, тем веселее становится на душе.

— А ведь в институте тебя считали дурнушкой, — говорит Маша, — и когда ссорились, то называли тебя девкой-чернавкой; ты еще ужасно обижалась, Юлия, помнишь?

— Да… дуры были, не знали толку. Впрочем, я и не была тогда хороша: волосы были короткие, а теперь…

Она вынула шпильки и целый каскад черных волос рассыпался по роскошному бюсту, касаясь колен.

— Ты красавица, Юлия! — невольно воскликнула Маша.

— Да, — равнодушно ответила та, — все мне это говорят. — И вдруг неожиданно крикнула во все горло: — Аннушка, одеваться!

Горничная выросла из-под земли.

— Маша, снимай платье, надевай вот это.

— Ни за что! — воспротивилась Маша.

Лицо Юлии моментально приняло выражение своеволия и суровой настойчивости.

— Ты не хочешь мне сделать удовольствия, ты брезгуешь; а чем я хуже тебя! — ворчит она обидчиво.

— Ну, давай, — соглашается Маша, чтоб не сердить подругу. — Ах, как не хочется, длинно будет…

— Я складку заложила спереди, — почтительно докладывает горничная.

— Аннушка, причешите ее! — приказывает Юлия тоном, недопускающим возражений. — Не хорошо так, Маша, точно нигилистка.

— Я уже пробовала, ничего не выходит, коротки волосы, — возражает все-таки Маша.

— Но они густые и кудрявые; из них можно все сделать, теперь мода на миниатюрные прически… Скорей! А потом меня. Я пока сяду в ванну, готово там?

— Готово-с.

— Ну, я пойду. Пожалуйста, не серди меня, Маша.

— Позвольте, барышня, я вам голову вычешу.

— Мне все кажется, что нельзя.

— Не извольте беспокоиться, я у парикмактера обучалась, увидите, как будет мило. Сюда пожалуйте.

Маша уселась перед туалетом, на котором красовались всех видов и форматов флаконы, дорогие безделушки, хрусталь, перламутр, золото.

Маша уставилась в зеркало и от нечего делать, разглядывали в нем горничную.

«Какое на ней знакомое платье. У меня точно такое же было… Да, это оно и есть, мое серенькое платье, которое хозяйка продала за пять рублей; разумеется, оно.

Вот и чернильное пятнышко на баске, это я капнула, когда выписывала адрес… как оно к ней попало?»

— Аннушка! Где вы взяли это платье?

— Купила-с.

— По случаю?

— Да-с.

— Где, скажите; мне оно нравится.

— Торговка одна знакомая принесла, Кузьминишной зовут-с.

«Так и есть», — думает Маша.

— Сколько же вы за него заплатили? — спросила она, чтобы поддержать разговор.

— Пятнадцать рублей-с.

— Ско-олько?

— Пятнадцать. Дорогонько для меня, да уж очень она просила. Не я, говорит, продаю, нужда продает, ведь девчонка-то не емши сидит. Это, которая ей препоручала, — поясняет горничная. — Я больше двенадцати не давала, ушла. Приходит на другой день, Христом-Богом просит: пожалей сироту, говорит, прибавь три рубля, Бог тебя не оставит, все равно, что нищему подашь. Что это вы барышня, как побледнели, кровинки в лице не осталось? Уж не зацепила ли я за волосок? Больно вам сделала?

— Немножко… ничего, продолжайте, — упавшим голосом произносит Маша.

— Виновата, барышня, уж вы простите меня, Юлии Кириловне не сказывайте. Вчерась я им тоже так-то нечаянно выдернула волосок, а они обернулись, да меня по щеке со всего-то размаха! Стою и не опомнюсь… Ручка-то у них сильная, в глазах так и зарябило! Смолчала я. Дочесываю это их, а сама ни жива, ни мертва, руки ноги трясутся, сохрани Бог опять… После они свою тальму отдали… Готово-с.

— Merci.

— Пойтить к ним.

Глядя на себя в зеркало, Маша невольно улыбнулась и на бледных щеках ее заиграла краска удовольствия. Прическа в самом деле не дурна: волосы собраны на затылок в изящный пучок, проколотый насквозь коралловой стрелой. Спереди, вырезанный четвероугольником лиф оттеняет белизну шеи; шелковая ткань мягко обвивает стан, и, плотно охватывая все туловище, спускается длинным шлейфом, в избытке усаженным оборками, буфами, плиссе; тяжесть эта слегка оттягивает назад корпус, придавая движениям плавность и грацию. Входит Юлия в вышитом белом батисте, распространяя целое море духов.

— Маша, как ты мила! — восклицает она, повертывая подругу во все стороны. — Прелесть, точно Грезовская головка. Неужели и башмаки впору? Ну, Маша, ты положительно меня затмишь; но я независтлива. Знаешь, какая мне мысль пришла: давай вместе дебютировать, попробуем сначала свои силы на провинциальной сцене: ты будешь Маргарита, а я Зибель, — хочешь? Роль Маргариты удивительно к тебе пойдет. Я тебе совсем отдам мое белое платье, потому что я в нем точно муха в молоке; а к тебе оно пойдет. Надень также мои бриллианты, и ты увидишь, какой мы фурор произведем на сцене. Маша! Милочка моя! Как я рада, что тебя встретила! Я и в институте тебя любила, за то, что у тебя согласный характер. Терпеть не могу несогласных. Из наших я встретила еще Левашову и не поклонилась ей, потому что она такая несогласная, а ты — прелесть!

Юлия обняла и душила в объятиях «согласную» подругу. Маша хохотала, вырывалась, сбивала ковры, роняла флаконы, защищаясь от Юлии, которая дергала и тормошила ее немилосердно, бегая за ней по всем комнатам. Нахохотавшись до упаду, обе вдруг притихли. Раскрасневшиеся, веселые, тяжело дыша и отирая лица платочками, сидели они и ждали, пока горничная изгладит следы беспорядка.

— Это в институте называлось «возиться», — сказала Маша, едва переводя дух.

— Да, и «беситься», — подтвердила Юлия, и ни с того ни с сего спросила: — Неужели, Маша, ты так никого и не любила?

— Нет, — ответила Маша; взяла со стола веер и стала обмахиваться. При этом она вспомнила даму с веером, которая открыла на нее нападение у Рожецких. Как невыразимо смешна показалась ей в настоящую минуту эта ужасная история, причинившая ей тогда глубокие огорчения!

— Удивительно! Что же ты делала все это время? Уж скоро год, как нас выпустили, — продолжает интересоваться Юлия.

— Что удивительного? — рассеянно спросила Маша.

— Что ты не любила.

— Ах, да. Я была дружна с одним гимназистом, — сказала Маша, и мысли ее понеслись к Васе.

— Это что-то новое, — подхватила Юлия, — я обожаю всякие современности; расскажи, пожалуйста, все это за обедом, а теперь пусти, я буду причесываться. Уйди пока в гостиную, я не люблю, когда смотрят: иногда, против желания, приходится горничной… сделать замечание; при других неловко, надо пощадить ее самолюбие. Аннушка! Начинайте, смотрите же… Так займись там, Маша; альбом, газеты…

* * *

После обеда, Юлия повезла свою подругу в «Буфф». Шла «Фатиница». Забыв все на свете, Маша смеялась до слез. Капитан, приготовясь участвовать в спектакле, надел женскую кофту, фартук и уродливую шляпку; но силою обстоятельств принужден был в этом виде командовать своей ротой и, вместо ружья, зонтом выделывать военные артикулы, трепеща от страха перед лицом грозного начальника.

— Не хохочи так, Маша, это неприлично, — останавливает невозмутимая Юлия.

— Ах, Юля, не могу; я и не воображала, что в театре так смешно и весело.

— Дома делай что хочешь, хоть на голове ходи, а при публике надо безукоризненно держать себя, а то Бог знает, что могут о нас подумать, — строго наставляет Юлия. — Маша! Ты опять! За кого нас примут, Боже мой!

Маша сдерживается, но ненадолго: комические сценки, разыгранные живо и удачно, поддерживают в ней неудержимую смешливость.

В антрактах они прохаживались по зале; к Юлии беспрерывно подходили статские, военные, старцы и юноши, все приветствовали ее, а она неизменно всем отвечала гордым кивком головы. «Как ее все уважают! — думает, между тем, Маша. — Надо попросить, не устроит ли она мне свидания с братом. Она, должно быть, все может выхлопотать; сколько у ней знакомых и все важные! Как это она сумела себя так поставить?»

Не досмотрев третьего акта, Юлия поднялась и выразила желание уехать, на что Маша очень неохотно согласилась. Сходя с лестницы, Маша заметила, что за ними по пятам следуют двое мужчин; они выхватили из руки прислуги шубу Юлии и бросились подавать ей. Один из них, еще не старый полковник, подобострастно упрашивал ее ехать ужинать в Стрельну.

— Хочешь, Маша? — спросила Юлия.

Та отрицательно мотнула головой.

— Мы не поедем, — с пренебрежением произнесла Юлия, даже не взглянув на полковника.

— В таком случае позвольте мне иметь счастие проводить вас…

— Я еще в антракте предлагал свои услуги Юлии Кириловне, — перебил статский, необыкновенно высокий и толстый мужчина, с лысиной и широким, рябым лицом.

Оба кавалера тревожно заглядывали в глаза Юлии и с заискивающей улыбкой ожидали ее решения. Она куталась и подбиралась, не обращая на них никакого внимания.

— Можете оба.

Она изрекла это с непоколебимой величавостью, едва удостоив их беглым взглядом. Все четверо благополучно разместились в карете.

— Я нынче очень добра по случаю встречи с подругой, — говорит дорогой Юлия, — а потому позволю вам со мной ужинать.

— Позвольте, в таком случае, распорядиться насчет вина, — сказал статский, — я сию минуту буду у вас.

Он отворил дверцу и карета остановилась.

— Я тоже сейчас, — сказал полковник и выпрыгнул в другую дверцу.

Подруги поехали одни.

— Кто эти господа? — любопытствует Маша.

— Полковник, Егор Егорыч X, а другой Иван Николаевич Т, очень нужный человек; его называют воротилой, и все ищут с ним знакомства.

— A-а! Это не тот ли, которого ты… будто любишь? — нерешительно выговорила Маша.

— О, нет, фи!.. Тот сиятельный, вот увидишь, он нынче будет.

Отужинали. Маша сидела в каком-то упоительном чаду: голова ее приятно кружилась, кровь горячей струей переливалась в жилах; ощущалась потребность резвиться, говорить без умолку, петь, шутить.

На столе цветы, фрукты, конфекты, шампанское льется рекой. Против нее сидит маленький, чистенький, благообразный старичок; он ласково жмурится и растягивает губы в благосклонную улыбку. Это сиятельный. Все говорят разом.

— Хожу ли я, сижу ли я, стою ли я, лежу ли я, все Юлия, да Юлия, да Юлия, да Юлия! — трещит полковник.

— Глупее и пошлее этого решительно ничего нельзя выдумать вы сегодня превзошли себя! — обрывает Юлия и заглушает его резким и быстрым речитативом:

En allant à, son ministère
Il la rencontre rue du Bac!
Il la rencontre rue du Bac!

— Ne forcez pas votre voix, chère17Не напрягайте ваш голос, дорогая (франц.). Юлия Кириловна! — мягко просит сиятельный.

Elle avait Pair un peu sévère,
Il voulut l’aborder, mais crac!
Il voulut l’aborder, mais crac!

— Марья Александровна, за ваше вступление в новую жизнь! — пристает воротило, становясь перед ней на одно колено и поднося полный бокал.

Маша отрицательно качает головой.

— Я до тех пор не встану.

— Ну, стойте, — отвечает Маша, — мне что за дело.

Она живо перепорхнула на другое место, и воротило остался в умоляющей позе перед пустым стулом. Медленно поворотился он и, держа кверху бокал, дотащился до нее ползком на коленях. Заливаясь смехом, Маша проделала над ним туже штуку; но воротило с терпением, достойным лучшего дела, не унывает и опять ползет.

Маша вся дрожит от хохота и готовится перенестись как можно подальше, лишь только он достигнет ее стула.

— Это жестоко, Марья Александровна, — вступается сиятельный, — примите во внимание его комплекцию… ха, ха-ха!

Маша выпивает бокал.

— Позвольте присоединить и мои мольбы, — подскакивает полковник и снова наполняет бокал.

— Уверяю вас, я больше не могу! — отговаривается Маша.

— Пей, Маша, не серди меня, — кричит Юлия, — чем я хуже тебя?

Pour s’amuser, chanter et rirrre,
Il faut boire, il faut boirrrre…

Маша поет и пьет.

Юлия Кириловна! Вы совершенство! Но голос, голос! — вопит полковник.

— Не следует только портить; портить не следует, — благодушно уговаривает сиятельный.

«Какой симпатичный старичок! — думает Маша — Если б у меня был такой… дедушка. Вообще, все они милы; что я для них такое? А они ко мне добры… ко всем они добры… Вот где настоящие-то люди… хорошие, справедливые… Ах! Как хорошо! Если б Вася видел Юлю, как бы он ее полюбил… ах, как кружится голова! Приведем сюда Петю и будем пировать…»

Она мгновенно перескакивает к роялю и всей рукой колотит вальс.

Юлия подхватила полковника и носится с ним по зале; полковник семенит и сбивается.

— Как вы неловки, а еще военный! — говорит Юлия, оставляет его на середине и подходит к Маше.

— Аккомпанируй мне герцогиню Герольштейнскую.

И обе, не слушая друг друга, поют дуэт. Мужчины поместились в противоположный угол и закурили сигары. Горят канделябры, люстра, лампы под цветными шарами и, отражаясь в зеркальных простенках, заливают фантастическим светом лоснящиеся масляные картины, с массивными, золочеными рамами. Лучи отливаются в атласе и позолоте мебели, скользят яркими полосами по навощенному полу, по мраморным колонкам и бюстам, искрятся в хрустале, серебре и бронзе. А в теплом воздухе носятся волнами испарения от растений и фонтана; примешивается тонкий табачный аромат, острый запах фруктов, цветов, вин щекочет ноздри, приятно раздражает, отуманивает. Подруги прервали пение, посмотрели друг другу в глаза, помолчали и вдруг, без всякой причины, громко расхохотались.

— Весело, Юлия! Я и завтра от тебя не уйду.

— Подрыватели основ! Безбожники! — вдруг услыхала Маша роковые слова, произнесенные полковником.

Здесь, в этом храме безоблачного веселья, эти слова с особенной силой поражают ее слух.

— Что с тобой? Тебе дурно, Маша? Я велю сделать чаю, — хлопочет Юлия.

Но она не слышит.

Окружающая обстановка роскоши и неги на мгновение застилается. По спине ее пробежала нервная дрожь. Она старается заглушить то, что подымается из глубины ее сознания, хочет не думать и не чувствовать.

— Пой, Юля, пой скорей что-нибудь веселое, я буду играть.

Клавиши звенят под пальцами, гремит в ушах бравурная шансонетка, а ей слышатся слезы… Она запела сама. Полною грудью берет она высокие ноты, и все покрывает своим серебристым голосом. Но призраки не исчезают, они упорно стучатся в ее сердце… Шансонеты оборвались. Маша встала вся бледная, трепещущая, напряженная. Вытянув шею и, сдерживая прерывистое дыхание, расширенными зрачками глядит она, вслушивается…

— Маша! Выпей сельтерской воды! — ласково предлагает Юлия.

— Не мешай мне, я хочу слышать разговор! — отталкивает она ее.

— Так подойди туда, а я буду петь.

«Бедный конь в поле пал», — разлился по зале свежий, сочный контральто.

Маша подсела к мужчинам и превратилась в слух.

 

Маша задыхалась. Не помня себя, выбежала она в переднюю и стала тянуть с вешалки пальто. Сонный лакей встрепенулся, помог ей одеться и отпер дверь.

— Где Маша? — хватилась Юлия. — Кто смел ее пустить! Как можно одну, она совсем пьяна. Не пускать, не пускать, воротить ее! — кричит она во все горло, и голос ее достигает до Маши, которая сбежала с последней ступеньки и ждет, чтоб швейцар отпер дверь.

Воротило бросился вдогонку. На опустевшей улице поймал ее за талию, молодцевато изогнулся, повел к себе лицом и крепко стиснул. Собрав все силы, Маша стала преисправно работать кулаками, барабаня и отбивая ими почему ни пришлось. Большая часть ударов сыпалась на объемистый живот мастодонта.

— Каково дерется, бесенок! — шепчет он, нагибаясь к самому лицу девушки и вытягивая губы для поцелуя, но кулачок Маши вцепился ему в глаз. — Ай, ехидна! — взвизгнул воротило и оттолкнул ее далеко от себя.

Маша пустилась бежать без оглядки. Она спотыкается, захлестывает шлейфом тумбы, толкает редких прохожих, и все бежит, руководимая инстинктом. Добежала. Никак нельзя достучаться, хозяйка крепко спит и не слышит.

На самом же деле, хозяйка проснулась и, рассмотрев сквозь замерзлое стекло фигуру жилицы, вознамерилась ее наказать.

«Пущай-ка попрыгает на морозе! Ништо ей. Будет знать, как бегать из дому, добрым людям на смех. Так-то. Я ей добром говорю: голову чеши, а она — наткось! Стану я, тебе по ночам вставать, да дверь отпирать… Что выдумала!»

Так ворчит про себя хозяйка, лежа под теплым одеялом.

Маша не понимает, как могла она очутиться на знакомом, грязном дворике. В глазах у ней помутилось, внутри все перевертывается, душно, дурно. Это тошнота. Она берет снег, прикладывает ко лбу, к вискам, глотает его; с ней начинается озноб. Тогда, взяв полено, она стучала им в дверь до тех пор, пока не стала согреваться от движения. Наконец, дверь отворилась и ее впустили; на дворе совсем рассвело.

XII

В полдень проснулась Маша с тяжелой головой и разбитым телом.

— Хозяюшка, — кликнула она, — принесите мне лимон к чаю, там на столе медные.

— С похмелья-то кисленького захотелось! — ядовито фыркнула хозяйка, однако, исполнила требуемое, вошла в комнату и впилась мышиными глазками в девушку, стараясь проникнуть в ее душу.

Непримиримая вражда заползла в старческое сердце. Предполагая, что Маша успела распорядиться своей особой без ее посредства, она увидела в этом посягательство на ее неотъемлемое право: считала себя обделенной, обиженной Машей. Точно также обиделась бы она, если б ее жилица вздумала поручить продажу своих платьев какой-нибудь другой торговке помимо нее.

Маша выпила стакан чаю, зевнула, потянулась и предложила хозяйке.

— Налить вам, хозяюшка?

Старуху взорвало это спокойствие врага.

— Ты где это, бесстыжие твои глаза, день-деньской, да ночь-ноченскую гуляла? А меня перед хорошим человеком что ни на есть хуже выставила, вконец осрамила. Я-то к ней с женихом подъезжаю, думаю путная, а она, наткось, и без меня спроворила! Ну и продувная же ты девка, посмотрю я на тебя!

В руке у Маши задрожал ножик, которым она резала лимон.

— Сказывай, с кем свозжалась? — прошипела старуха и шагнула к Маше, в упор пронизывая ее злобным взглядом.

Стул с шумом опрокинулся на пол, и Маша выпрямилась во весь рост.

— Отстаньте от меня или я вас прибью, — отчеканила она над самым ухом старухи, в волнении не замечая, что крепко сжимает в поднятой руке ножик. Но старуха это отлично приметила, и благоразумно шмыгнула за дверь.

Наступила тишина. Маша подняла стул и села. Вспышка негодования прошла. Она в состоянии размышлять о своем положении, и чем безвыходное представляется оно, тем хладнокровнее и покойнее она обсуждает его. Она ровно ничего не теряет, если сейчас уйдет отсюда, хоть на улицу. Найдутся же, наконец, хорошие люди, должны же они где-нибудь существовать! Во всяком случае, хуже не будет, надо как можно скорее выкарабкаться из этого болота.

«Юлия очень добра ко мне, не остаться ли на время у ней? Какая нелепость! — с негодованием отогнала от себя эту мысль. — Буду ходить по улице. До вечера еще долго; может быть, и найду, где ночевать».

Она стала собираться, унылая, обескураженная, уничтоженная.

«Если б няня могла видеть, до чего дошла ее ягодка, ее беляночка, ее барышня ненаглядная, как ее красно-солнышко топчут в грязь! При Васе этого бы не было… а Петя!.. Право, я несчастнее его теперь!»

В первый раз в ней проснулась невыразимая жалость к себе самой, и слезы хлынули из глаз, когда она нагнулась, чтоб завязать в платок платье Юлии.

Дверь слабо скрипнула и в нее боком продвинулась хозяйка.

— Вы опять! — раздражительно крикнула Маша и топнула ногой.

— Мне самоварчик бы, — кротко произносит старуха, приняв смиренно-обиженный вид. Но на этот раз он не производит обычного действия жалости на ее жилицу. Старуха переминается и тяжко вздыхает.

— Марья Александровна, не сердитесь на меня! Что я вас спрошу.

— Ну?

— Где это вы до сей поры пропадали? Уж я ждала, ждала… приходил ведь барин-то тот, что жениться хочет.

Молчание.

— В гостях, что ль были?

— В гостях.

— У кого ж это такое? — любопытствует старуха.

— У Аннушки, знакомой вашей, кланяется вам.

— Кака-така Аннушка, никакой я Аннушки не знаю!

— А горничная, у которой вы на мое имя Христа-ради милостыню выпросили, когда продали ей мое платье!

Старуха смутилась, но тотчас же и оправилась.

— Эко дело. Ну, попользовалась малую толику, так неужто ж у тебя совести-то хватит с меня взыскивать. Небось я тебя в долг держу, доверяю; должна же я свой процент соблюсти. А может, ты не отдашь и совсем — надо ж мне заручиться как никак. А мало что ль делов-то я упустила из-за тебя?

Почувствовав под собой почву, хозяйка более и более приходила в азарт.

— Опять ты то подумай: окромя меня, кто б тебя стал и на квартире держать? Первое дело, ты братом кругом замарана, да и сама смутьянка не последняя. Правду говорится, что яблочко от яблоньки недалеко падает, знать весь род ваш таков, врожденно это у вас…

— Что такое? — заинтересовалась Маша.

— Тоже вот, за что вас по головке не глядят. Ты думаешь я простая баба, так и не понимаю? Не-ет, милая, я все мысли-то твои вижу наскрозь. Ишь, подумаешь: то нехорошо, другое неладно, третье не по ней, взяла бы да все по-своему переделала — жаль вот руки-то недоросли, коротки больно! Да после этих твоих глупых слов, по-настоящему-то, ты должна бы ноги мои мыть, да воду пить, кабы ты мало-мальски путная-то была, а не то что… Нешто мне долго шепнуть кому следовает… То-то. А ты доброты моей не чувствуешь, ножом меня пырнула под самой сердце… как еще Господь Бог батюшка меня сохранил!

— Вы с ума сошли? — удивилась Маша.

— Ну-у, матушка! Своей судьбы не приминешь, не нынче, так завтра, а уж дождешься. Нарвешься, рано ль, поздно ль, так наскочишь, так наскочишь — и-и-и-и! Помяни мое слово, несдобровать твоей головушке.

И старуха с достоинством угнетенной добродетели, торжественно вынесла самовар.

— Наткось, так по горлу и саданула, насилу убралась! — фантазирует она за дверью. — Уж попадешься, не отвертишься, вспомнишь меня!

Маша задумалась.

«Вот и эта тоже самое; а ведь она лучше других должна меня знать. Это удивительно! Все в один голос делают обо мне одно и тоже заключение. Очевидно, что причина этому должна быть во мне самой. Наверно во мне есть какая-нибудь там злая воля, что ли, чего я, по своей неразвитости, не сознаю. Да, чем-нибудь да заслуживаю я всеобщее обвинение… И генерал угрожал, и купец, и все, все, решительно все. Сколько раз я была в опасности, как еще до сих пор цела, удивляюсь! Какая, однако ж, неприятная роль мне выпала на долю! Что ж делать, не я, так другой кто-нибудь, не все ли равно… Надо покориться. Хороша, однако, будущность, нечего сказать. Меня считают опасною, а я и сама не знаю, что я такое. Ничего, ничего я не знаю!»

Все лицо ее исказилось судорожной улыбкой.

«Нет, надо во что бы то ни стало предотвратить это невыносимое положение неведения!»

В беспокойстве и страхе мечется Маша во все стороны, надевает пальто, сбрасывает его, опять надевает, хватается за чемодан; открыла его, заглянула на дно и захлопнула. Потом постояла несколько секунд в глубоком раздумье, и лицо ее прояснилось; тревога заменилась покойной уверенностью.

«Как это прежде мне в голову не пришло, до чего я была несообразительна! Вася правду сказал, что жизнь лучший учитель — вот она и научила меня. Знаю, что делать…»

В один карман пальто всунула она свернутой трубочкой диплом, в другой гребенку, платок и две пары чулок, и вышла в переднюю.

— Хозяйка, прощайте! Владейте всем моим имуществом, а меня не ждите, я больше сюда не явлюсь.

Хозяйка выползла из своей конурки, и недоверчиво посматривала.

— Вот узел, — говорит Маша, — отнесите его Аннушке, это платье ее барыни; слышите, непременно отнесите, не вздумайте украсть, это будет очень подло.

Старуха хотела огрызнуться, но, поняв созревшую в жилице решимость уйти, попыталась удержать ее.

— Ну, полно, полно, — ласково заговорила она, — прости ты меня окаянную! Согрешила я на старости лет, сироту обидела.

Маша сделала движение к двери, но старуха загородила дорогу и повалилась ей в ноги.

— Встаньте, что за комедии! Вы — продукт среды, вы неответственны за свои поступки, и ни в чем не виноваты. Встаньте, говорят вам, пустите пройти!

— Виновата, сударыня ты моя! Положи гнев на милость! — молила старуха и даже прослезилась.

— Я не сержусь; мне только больно, что подобные вам люди профанируют святость труда…

Старуха не поняла, она встала и разинула рот, стараясь вникнуть. Маша пробует говорить вразумительнее:

— Я верила вам, уважала вас за честность и трудолюбие, а оказалось, что вы носили только маску, под которой прибегали к обману и лжи…

Старуха опять не поняла.

— В вас я видела добрую, преданную, близкую женщину, под кров которой доверчиво шла… и вдруг поняла, что вы для меня хуже чужой… Больно мне это!

Кузьминишна громко всхлипнула.

«Однако, я становлюсь несправедлива и жестока, — упрекнула себя Маша, — я все-таки за многое благодарна этой старухе; ей я обязана некоторыми отрадными впечатлениями: хотя обманом, но она вливала в меня бодрость, веру в труд и в собственные силы… Наконец была, по-своему, добра ко мне…»

Маша обняла хозяйку и поцеловала ее дряблую, мокрую щеку.

— Остаешься что ль? — обрадовалась та.

— Прощайте!

Маша отворила дверь.

— Не пущу, коли так, силком удержу! Ну, куда ты денешься, ведь пропадешь совсем… останься! Полюбила я тебя, как родную!

Старуха вцепилась обеими руками в пальто девушки.

— Никакие силы меня не удержат! — воскликнула Маша с необычайным одушевлением и жаром.

— Куда ж ты, куда? — кричала хозяйка.

— Не знаю, — откликнулась Маша, прыгнув через порог калитки.

* * *

Оставшись одна, старуха вошла в опустевшую комнатку, села и пригорюнилась.

— Жалко, о-ох, жалко, девчонка-то уж очень душевная… пропадет ведь… как есть дите малое… в чьи-то руки теперь попала… живо обчекрыжат…

Она встала и принялась за оставленное ей имущество.

— Подушки-то пуховые, дорогие… и одеяло богатое! — бормотала про себя торговка, все трогала, щупала, стряхивала, разглядывала на свет; всему производила оценку, и мало-помалу утешилась.

А Маша тем временем шла по улице в состоянии крайнего возбуждения. Она ощущала неизведанный прилив энергии, стойкости, силы, отчаянной смелости.

— Наконец-то я узнаю! — твердила она, и сердце ее радостно клокотало.

Девушка ухарски заломила свою войлочную шапочку, заложила фертом руки в карманы, высоко подняла головку, и с вызывающею смелостью глядит на прохожих.

Новый, загадочный мир открывался перед нею…

А. Виницкая
«Отечественные записки» № 5, 1881 г.

Примечания   [ + ]