Александра Виницкая «Событие»
Арина погасила лампу в кухне и легла спать в угол за печку, на свое короткое ложе, примощенное к сундуку.
Когда она водворилась в этой кухне в качестве кухарки, горничной, судомойки и прачки, она ночей пять плохо спала: как вытянет ноги, достанет ими до печки и упрется в стену головой, — так и проснется. А потом привыкла она спать, согнувшись в три погибели — не раздвигать же угол для нее, а другого места нет. По этой причине, до нее не уживалась тут прислуга, а она уживется везде. Во всю жизнь только три места и переменила она, пешком уходя от хозяев к хозяевам и унося на спине свой сундук, так что, если б она умела по латыни, то могла бы о себе сказать: omnia mea mecum porto1Все мое ношу с собой..
С прижатыми к груди коленками, лежа на боку, она предается покою, глубоко и ровно вздыхает и хочет заснуть. За весь день чего только она ни переделала! Помимо обычных хлопот со стряпней, ей пришлось снаряжать в пансион маленькую барышню, так как завтра кончатся каникулы.
Лето прошло, погода испортилась, учиться пора. А барышня избалованная. Сколько раз по ее милости приходилось связывать и опять развязывать книжки, укладывать да перекладывать сызнова всю шкатулку: то не туда положила, то позабыла, то далеко засунула, что-нибудь да не так. Вынимай все до дна, ах ты, Господи, воля твоя! Вот уедет завтра капризница, хлопот без нее поубавится; зато не с кем будет потолковать, повздорить, потешиться; никто не наполнит квартиру звонкой песней и хохотом. С хлебом-солью надо проводить шалунью, пораньше встать да ватрушек напечь. Небось повиснет на шее и запищит: «Алина, ты доблая».
— Картавая, право, картавая! — ласково усмехнулась кухарка. — И что это барыня ее дома не держит, а после каждого праздника со слезами отвозит в пансион. Книжки можно и дома читать. Жили бы, не расставаясь, зиму и лето, бабушка с внучкой, цветочки из бумаги вырезали бы в ненастные вечера, в лото бы играли за круглым столом — хорошо, приятно, весело. Эх, пожить бы так хоть денек, сидючи в кресле без всякой заботы; прислуга все принесет, сделает, подаст и примет; сиди, покой свою старость, ни о чем не тужи.
«Где-то я буду покоить свою старость? — со вздохом подумала Арина. — Сорок восемь лет стукнуло мне, сорок девятый пошел. Силушки мало осталось, рученьки, ноженьки ломит, уставать начала за работой, и на свет мои глазаньки плохо глядят. В иголку нитку не вдену, и петлю в чулке поднять не могу; много приходится штопать, вязать, да чинить. Одеяло надо составить из собранных за всю жизнь пестрых лоскутьев». Скрипит под Ариной рассохшийся сундучок, бегает таракан по ее открытым губам, а ей все нипочем, потому что она уж не в кухне, а видит себя в большой, длинной палате, уставленной в два ряда койками. И на каждой койке видит она по старухе; а сама она будто лежите на постели; ни голова, ни ноги ее ни во что не упираются, и так ловко ей лежать во весь рост, что шевельнуться не хочется. Это она в богадельню попала. Старухи кругом, как сычи, сидят, каждая на своем месте, и смотрят на нее сквозь очки.
— Чки! Чки!
«Это старуха-барыня в спальне чиркает спичками, — мешая сон с действительностью, говорит себе Арина. — И мне бы надо очки».
— Арина! — явственно слышится барынин голос, но проснуться не хочется; хочется доглядеть, как слепая старуха на койке бумагу мотает с катушки, вдетой на прут, по которому шмыгает чем-то. Тянутся нитки и нет им конца. Это не нитки, а струйки воды падают с неба и гудят под окном, — это дождь. Шутка ли бегать по лавкам в такую погоду; только спится под дождь хорошо. Нежатся, замирают суставы в покое, словно теплой волной охватило все тело, словно в люльке качает, баюкает батюшка-сон, без хмеля пьянит, веселит, кружит голову.
— Арина!
«Так я тебе и встану, держи карман шире. С мягкой густой травки ни встать, ни подняться, так сладко томит яркое солнышко, обжигает горячим лучом босые ступни… Или это от печки так пышет?»
— Арина! Арина!
«Неужто и ночью мне отдыха нет? Уж поскорей бы смерть моя пришла. В гробу тихо, прохладно, век лежи, не тужи, без печали и воздыхания, жизнь бесконечная… За плечо тормошит…»
— Ну, что еще… прикажете, сударыня? — сквозь сон откликнулась Арина, с усилием приподняв голову и чуть видит впотьмах барыню перед собой. — Ни тебе днем, ни тебе ночью покоя, — проговорила она.
— Спички я уронила, Аринушка, никак не найду, а мне нездоровится; что ж делать, жалко было тебя разбудить.
«Пожалеешь ты, как же, — мысленно возражает Арина, — не мытьем, так катаньем доймешь». Проворно надев платье, она спрятала в карман коробку спичек и вежливо сказала:
— Не извольте беспокоиться, сударыня, отправляйтесь в постель, я сейчас. — И только что барыня вышла, она опять прилегла на минутку, потому что слипались глаза, а неугомонная старуха в колокольчик звонит.
— Ах ты, Господи, воля твоя, Создатель батюшка небесный, милосердый, не дадут и полежать! — С этим восклицанием, сорвавшись с сундука, влетела Арина в спальню и захлопнула дверь. Еничка что-то пробормотала во сне, а барыня заохала, застонала.
— Щеку мне больно, так и рвет, так и рвет, надо горчичник поставить, зажигай свечку скорей. «Раздуло бы тебя горой и со щекою, — мысленно возражала раздосадованная кухарка. — За день-то наотдыхаешься, не спится тебе, оглашенной, ты от скуки и мучишь меня, а никакой щеки у тебя не болит».
— Горчица вся вышла-с, и спичек нет в кухне, сударыня.
— Как же мне быть?
— Так и быть уж, усните впотьмах.
— Ищи спички, тебе говорят!
— Я ищу-с.
Арина сунулась вперед и принялась шарить по мебели, и все нащупанное — стакан ли попадает ей в руку, коробка, или подсвечник, — она поднимала и опять ставила с такой досадливой энергией, так шумно и размашисто, что разве чудом вещи оставались в целости. Барыня брюзжала, наконец решилась встать, моля кухарку быть поосторожнее. И обе ходят в темноте, с протянутыми вперед руками, натыкаются на мебель, отыскивая спички, сталкиваются то спинами, то лбами, и в сердцах друг на друга ворчат.
— На комоде была спичечница; ты куда дела?
— Была да сплыла.
— Как же ты с вечера не приготовила, негодная. Пусти пройти; что ты толкаешься?
— Нешто я вижу. Промнись, промнись, — шепчет Арина, — авось и заснешь, о, чтобы тебя распрострелило и со спичками!
— Ой, руку чуть не отдавила! Я на полу ищу, не подходи! Ну, скажи на милость: есть у тебя совесть или нет?
В ответ, кухарка с такой силой стукнула дном графина, что сама удивилась, как он не разлетелся вдребезги. И вслед за тем, торопясь укрыться от нее в постель, барыня опрокинула стул. Еничка проснулась и закричала:
— Что такое? Что такое! Ай, бабушка, боюсь!
— Ничего, — ответила кухарка, в руке которой мигом зажженная спичка разогнала темноту по углам. — Светик мой, барышня милая, почивайте. Испугала я вас; окаянная. Постой, лампадку зажгу, страх-то у вас и пройдет. Потом я вам сказочку расскажу.
Засуетилась, захлопотала Арина, и скоро спальня приняла вид уютной и спокойной комнаты с пестрой ситцевой мебелью и занавесками; розовый щиток загораживал пламя свечей; темный лик в серебре, освещенный лампадой, кротко смотрел из угла. Подняв на него умиленное лицо, Арина начала креститься, крепко прижимая ко лбу пальцы и покачивая головой.
За окнами бушевал дождь. Заспанное лицо Енички, жмурясь, выглядывало из-под одеяла, а рядом на другой кровати высилась на трех подушках голова бабушки в ночном чепце. Бабушка вздыхала, скорчив такую жалкую гримасу, что дряблые губы ее изогнулись дугой, вниз углами, а брови сошлись над переносицей. Ей думалось, под неумолкаемый говор дождя, что для нее уж не будет больше ясных дней, что не дождется она лета, а до зимы, наверное, не дотянет.
Еничка вспомнила о предстоящей поездке в пансион, и стала в уме рассчитывать, через сколько лет она будет большая и бросит учиться.
Между тем Арина увлеклась молитвой. Все усерднее клала она поклоны, все быстрее крестилась и кланялась в землю, поднималась, горько шевеля губами, и опять кланялась, мелькая головой мимо мордочки сидевшей на стуле кошки. Следя лукаво своими яхонтовыми глазами за концами ее головного платка, завязанного на темени узелочком, кошка протянула горсточкой лапку, и давай ловить концы, торчащие, как острые ушки. Вдруг окно шатнуло ветром. Оно распахнулось, и свеча погасла. Девочка и старуха разом вскрикнули и оцепенели на своих кроватях. Дождь зашумел, заструился, падая с подоконника на пол.
Затворяя окно, Арина стучала, словно боролась с невидимой силой, и с выражением таинственного ужаса в голосе шептала:
— Свят, свят, свят!..
Проворно зажгла она свечу, проворно села на пол между кроватями и, с явным намерением отвлечь от происшедшего свои и других мысли, начала говорить сказку:
— Жил был Филюшка-дитятко, и никого у него не было, кроме кота да барана, и пошел он в сад гулять, и влез на яблоньку. Откуда ни возьмись — баба-яга. Филюшка-дитятко, дай мне яблочко, говорит. Протянул он ей яблочко, а баба-яга хвать его за ручку, стащила с яблоньки и понесла. Кричит Филюшка…
— Что это было? Что это было? Кто окно растворил? — с усилием переведя дух, обратилась Еничка к рассказчице. Но та, будто не расслыхав ее вопросов, продолжала нараспев, возвысив голос, и было что-то успокоительное в ее протяжно-однообразном, усыпительном тоне:
— Кот да баран, меня баба мчит, баба-яга, костяная нога, по горам, по долам…
— Унесла она его? — спросила бабушка.
— Унесла! — с неудовольствием, отрывисто произнесла кухарка, — она не любила, чтобы ее перебивали. — По дремучим лесам, по широким долам…
— Ох, Арина! Это не к добру, — вздохнула барыня, — погаснет моя жизнь, как свечка…
— Догнали бабу-ягу. Кот вцепился ей в глаза, а баран ее рогами под бока…
— Постой, Арина, у меня зуб заныл.
— Где у вас зуб-то выискался? Кажись, во рту ни одного не было. Отняли у нее Филюшку-дитятку…
— Ведь это к смерти моей свечку-то задуло. Арина?.. Ведь это за моей душенькой ангел прилетал.
— А, может, и за моей.
— Ох, не поеду я завтра, — слезливым и дрожащим голосом объявила барыня, — я вся больнёхенька. Ты найми извозчика и отвези Женю в пансион.
— Да не извольте, сударыня, беспокоиться, усните ради Христа. Еничка спит уж.
Сказав это, Арина ушла в кухню, взволнованная и задумчивая, полежала немного и, не будучи в состоянии заснуть, принялась ставить опару на ватрушки. Ей было бы приятно отвезти барышню в пансион, потому что редко приходилось ездить на извозчиках, да и то разве с барским добром при переездах, а так, чтобы для своего удовольствия прокатиться, — насколько помнит она, — не случалось ей. Разбивая в горшке тесто, она поматывает годовой и удивляется. Как это она век свой прожила, а не огуляла, не покрасовалась по улицам, ни разу не повеселилась, как другие, — такие же, как она, простые женщины. Нешто она хуже других! Горькие мысли вторгнулись в ее голову. Прожила век на побегушках, с одною лишь заботушкой сберечь копеечку про черный день. А нешто были когда красные-то дни? Стала она припоминать хоть одну большую радость в своей жизни, ни одной не вспомнила, и прослезилась.
Окно прояснилось от утренней зорьки, печка вся выстыла, в кухне стало свежо, а она сидит, расстегнутая у стола, и горько плачет. Никогда не чувствовала она себя несчастной, а счастливой не была, и никогда не замечала этого, — только теперь спохватилась, хочет выплакаться за всю жизнь; все обильней льет слезы, и утирает их посудным полотенцем. Платков даже не припасла себе, проработав столько лет, не покладая рук. Господи, воля твоя, всевышний Создатель!
Впрочем, было что-то похожее на мимолетный проблеск счастья, когда Митроха сватал ее да не поладил с отцом, — так она в девках и свековала, а была не хуже других. Ничем не хуже! Впрочем, закипало сильное чувство в ее девичьем сердце, когда, спустя немного лет после женитьбы, Митроха встретился с нею под воротами. Обрадовалась она ему, хоть и женатому.
Масляница была тогда. Чухонцы в низеньких санках, со звоном бубенчиков, то и дело сновали мимо дома; раздавалось пение на улице, игра на гармонии, веселился православный народ. Она, под разными предлогами, выходила за ворота посмотреть. Вдруг Митроха: «Здравствуй, землячка!» Ни словечка не могла она вымолвить, а сердце так и рвалось из груди. Тут вышел ее хозяин из лавки и прикрикнул, чтобы она не застаивалась с парнями. Только и видела она Митроху. Ждала, ждала она его и на другой день, и на третий, — не дождалась… Все замерло в ней, все застыло понемногу, кроме глубоко затаенной досады на тех, у кого она в постоянной, безвыходной зависимости до конца дней своих. Ах, поскорей бы конец, поскорей бы смерть приходила! Все искреннее сказывается это желание в слабой, истомленной одиночеством, душе ее.
Солнце взглянуло в окно, разгулялась погода и стало в кухне тепло. Мухи словно все ожили разом, носятся над столом, забрались под стеклянную крышку в сахарницу и там жужжат. «Фу, проклятые!» — махает Арина полотенцем в сильной досаде на мух.
Тихонько, держа палец на губах, вошла неодетая Еничка и в недоумении остановилась перед ней.
— Ты плакала, Арина?
— Ничего я не плакала, — грубо сказала Арина, отворачивая к стене свой покрасневший нос.
— Тебе жаль, что я уезжаю?
— И то жаль.
— Отчего же прежде ты никогда не плакала?
И сама не знает Арина, отчего она прежде не плакала, а слезы опять потекли, и она, по-детски всхлипывая, жалостно проговорила:
— Как же мне не плакать, барышня милая: состарилась я, не жимши веку; ни счастья, ни радости не отведала, ни друзей, ни врагов нет у меня, ни родни, ни приятелев.
— Я твой друг и твой враг, и родня, и приятельница! — обняв ее, отвечает девочка. — Я — твое счастье и радость, и ты поедешь со мной в пансион.
— Ой ли? — встрепенулась Арина.
— Бабушка не велела себя беспокоить.
Арина утерла глаза, улыбнулась. Скуластое лицо ее, с черными бровями и кверху торчащим носом, заалелось и с веселым недоверием обратилось к барышне.
— На извозчике поедем? — спросила она и, не дожидаясь ответа, с возбужденной расторопностью принялась суетиться, убирать, подметать, печь ватрушки, за все хвататься разом: то дунет в самовар, то возьмет чайник, то поднимет, вместе с постелью, крышку своего сундука, заглянет в него и сунется к печке. Открыла окно, стряхнула скатерть, увидела дворника и позвала его.
— Емельян, слушка-сь! Я поеду с барышней на извозчике… так уж ты, пожалуйста, того… Иди, иди, после скажу, — и затворила окно.
Одев барышню, она со всех ног побежала в булочную и там крикнула мальчику:
— Сухарей! Скорее! Сейчас я с барышней поеду в пансион. — Потом она зашла в лавку и сказала приказчику: — Сейчас я с барышней поеду на извозчике, так уж ты, пожалуйста, того… Не задержи меня… Что это у тебя заместо творогу-то, ирод, накладено? Горько-прегорько. Тьфу! Пойду, в сливочной возьму. — И в сливочной лавке она рассказала, что поедет нынче на извозчике. Наскоро попив чайку, она вынула из сундука драповую ротонду, всего два раза надёванную, синий шелковый платок и шерстяное клетчатое платье; все это с любовью рассмотрела и показала барышне:
— Моль не поела, слава тебе, Господи!
Давно она так рачительно не умывалась; выскоблила мочалкой руки до локтей, надела самую лучшую юбку с фестонами, на случай, если отогнется подол на извозчике, и ворот платья приколола сердоликовой булавкой. Синий платок она с особенным шиком повязала, не закрыв ушей, и заторопила барышню.
— Ну, Еничка, пора, пора. Христом Богом вас прошу, не разбудите бабушку. Тихонечко, тихонечко, да поскорее на цыпочках к ней подойдите, ручку поцелуйте. Так.
С узелком, с ящиком и с корзинкой очутилась она на дворе и закричала во все горло:
— Емельян, я еду! Ты посматривай на окна, не зевай. Когда барыня проснется, ты подай ей самовар. Вот ключ.
У ворот стоял извозчик.
— Сколько возьмешь до Самсония?
— Полтора рублика пожалуйте.
— О, чтоб тебе…
Еничка молча шла, думая о том, как она встретится с подругами, с кем посадит ее классная дама, и что ей будет за то, что во все лето она не успела вытвердить таблицы умножения. Пасмурное личико ее, при этой мысли, принимало слезливое выражение.
Арина, вертя головой, высматривала извозчика. Против постройки, между грохочущих телег, нагруженных листовым железом и деревянными мостками, запуталась старенькая пролетка, перед которой суетился рассерженный городовой. Чем энергичнее взмахивал он палашом перед растерянной физиономией старика-извозчика, и чем громче кричал: «Пошел отсюда!» — тем беспомощнее дергал тот вожжами, тем упорнее пятилась назад его испуганная лошаденка. Арина поспешила воспользоваться затруднительным положением извозчика и предложила ему пятьдесят копеек.
— Садись на почине, — махнув рукой, ответил старик, и Еничка сейчас же прыгнула в пролетку. Тогда городовой, взяв лошадь под уздцы, вывел ее на просторное место, и все свободно вздохнули. Арина с веселым смехом ступила на подножку, перекрестилась: «Господи благослови!» — и села рядом с барышней.
— Ну вот, — заговорила она с оживлением, — довелось-таки… Арбузы-то можно пересчитать на лотке, с пролетки все видно… Поезжай с Богом… Хорошо как! В окно глядит какой-то человек… Катимся, катимся, барышня, милая; трясет, качает… Не упасть бы грехом!
Она держится за кушак извозчика, с гордостью поглядывая кругом, и кажется ей, что все прохожие только ее и видят. Понемногу она освоилась с ходом пролетки, села прямо, высоко подняв торчащий кверху нос свой, и неумолкаемо говорит.
— Народу сколько вывалило из церкви, знать молебен был Кузьме-Демьяну, и нам бы не грех помолиться… Ух! Дядя, ты не вывали нас. И то сказать, упадем — не пропадем… Ух! Ух! Все живы будем. Не кверху полетим, а книзу… Какой вон у энтого господина нос… Глядите, Еничка!
— Сиди смилно, — заметила ей барышня.
— Картавая, право, картавая, — смеется во весь рот кухарка, и глаза ее искрятся удовольствием.
Едет на встречу коляска. Отлично можно рассмотреть зонтик и шляпку сидящей в ней дамы, ее бледное и печальное лицо.
— Сидит в коляске, а скучает, вот диво! Дядя, ты деревенский или тутошний? Своя лошадка, или от хозяина?.. Да не бей, не стегай ее, — воскликнула Арина молящим голосом, — ведь она твоя кормилица!
Сообразив, что молчаливому извозчику может не понравиться ее вмешательство, она льстиво прибавила:
— А и молодец же ты, дядя, посмотрю я на тебя: правишь ты ловко. Тебя лошадь слушает и без кнута, знает хозяина. У, матушка, — умильно съежив губы, произнесла Арина, заглядывая из-за спины извозчика на спину лошади, — ведь ей больно!
Еничка указала ей на двух китайцев в национальных костюмах, переходивших улицу, и Арина, взявшись рукой за задок пролетки, вся обернулась назад, провожая их глазами, покуда они не скрылись из виду.
— Ишь ты, — сказала она, помотав головой, — словно с цибика сорвались. Косицы-то дли-и-нные, а тухли-то мягкие: живо обшмыгаются об мостовую. Что же это они чай приехали продавать, али так?.. Батюшки мои, да никак это Ульяна? Ульяна и есть. Ульяна, Ульяна!
— Не кричи, — остановила ее Еничка.
— Барышня, это Ульяна.
— Не показывай пальцем.
— До смерти хочется мне с ней поговорить. Позвольте остановиться на одну секундочку.
Арина кинулась на тротуар, вдогонку за какой-то женщиной, и обняла ее.
— Здорова ли, Ульянушка, сколько лет, сколько зим… Куда тебя Бог несет?.. А я с барышней еду на извозчике. Вон моя барышня. Некогда мне, прощай!
— Поддержите меня, Еничка, ручку позвольте. Уф, хорошо уселась. Поезжай. Тоже не сладко живется Ульяне, стиркой поденно немного наживет. Небось удивилась, что я с вами еду, а ничего удивительного нет. Их, ты! Едем, едем, моя барышня хорошая!
Своим бессвязным, возбужденным говором, раскрасневшимся лицом и жестами она, как пьяная, останавливала на себе внимание прохожих, и Еничка строго ей сказала:
— Мне стыдно с тобой ехать. Сиди, как надо, и молчи.
Тогда Арина вытянулась в струнку, поправила пальцами нос, запахнулась и молча, повертывая голову, стала глядеть по сторонам: все кажется ей ново и занимательно. На Гороховой она не вытерпела и закричала во все горла:
— Митрофан Архипыч, здравствуйте!
В ответ ей, стоявший у двери мелочной лавки старик приподнял с головы картуз.
Она кивает на него подбородком, толкая Еничку локтем.
— Это мой прежний хозяин, лавочник. Как постарел! Поклонился мне, и картуз снял: должно быть, не узнал меня. Дядя, ведь по той стороне набережной ближе будет?
— Ничего не ближе, — угрюмо отвечал извозчик, — для кого ближе, а для кого и дальше.
— А мне все равно, хоть бы и дальше, я, жалеючи лошадку, говорю.
На Выборгской стороне она притихла, вспоминая, как поступила маленькой девчонкой на первое место к бедной мещанке, и чего натерпелась тогда. Сколько с тех пор воды утекло, а дома стоят все по-прежнему, и как будто те же люди в них живут; живут, может быть, в них такие же злые женщины, как ее первая хозяйка, и бьют чужих детей.
— Еничка, глядите-ка. Вот табачная лавка, где я иголки покупала, когда с вас была, да раз просыпала в снег всю бумажку, и-их, больно мне досталось! И посейчас к ненастью снится мне… А ведь недаром нынешнюю ночь я видела себя в постели, вот и вышла дорога. А на той неделе мне приснилась покойница-матушка, надо бы за помин ее души подать. А вот батюшку как поминать мне: за здравие или за упокой — уж и не знаю. Без вести пропал давным-давно родимый, — жив или умер, неизвестно. А вдруг это он стоит, глядите-ка, вон лысенький нищий без шапки, а не чует, не гадает, что дочь едет мимо на извозчике. То-то бы сердешный удивился.
Она просительно обратилась к извозчику, тронув его рукой:
— Дядя, приостановись маленько, я хочу милостыньку подать.
— Эй, дедушка, — поманила она нищего и протянула ему две копейки. — Прими Христа ради. Погоди. Как тебя зовут? Антоном? Ну, а моего родителя Матвеем звали, — печально промолвила она. — Молись за рабу Маланью, мою матушку во царствии небесном, и за упокой раба Матвея. Уж, знать, умер он давно.
По мере приближения к пансиону, Еничка становилась задумчивее; мысли и разговор Арины сосредоточились в одном направлении.
— Вы без бабушки не скучайте, — посоветовала она, — учитесь хорошенько и ведите себя пристойно, вас и отпустят на рождество. А плакать не надо, слеза выедает глаза. Вон пансион. К парадному, дядя, подъезжай — налево-то с навесом. Слава тебе, Господи, благополучно… Слезайте, Еничка. Спасибо извозчик попался добрый человек, а добрый человек лучше родного. И дешево взял. Есть у тебя, дядя, сдачи с рубля?
— Прибавить бы надо.
— Уж так и быть, из своих гривенник прибавлю, если барыня заругается. Лошадка-то, матушка, как устала.
Покуда извозчик рылся в кошельке, доставая сдачу, она зашла вперед, умильно поглядела в морду лошади и покачала головой.
— У, голубушка лошадка, как упыхалась, ноздри раздула, надсадилась, желанная! Ты, дядя, дай ей отдохнуть. Слышь, дядя, дай ей постоять, а то грех тебе будет. Ну, пойдемте, Еничка, я вас с рук на руки сдам начальнице. Перекреститесь. А плакать довольно стыдно, уж вы большая теперь.
Подхватив шкатулку, узел и корзинку, веселая, довольная собой и всеми, вошла Арина через хорошо знакомую ей дверь в пансион, куда часто носила барышне гостинцы и письма от барыни к начальнице; тяжелая черная дверь, бесшумно затворясь, как будто проглотила ее вместе с барышней в глазах угрюмого извозчика.
С тех пор у нее вошло в привычку говорить о том, как она ехала с барышней на извозчике и что происходило дорогой: каких китайцев она видела и щеголих в колясках, и нищего старичка; как обрадовалась встрече с Ульяной, и как ее бывший хозяин вежливо ей поклонился, приняв ее, должно быть, за купчиху. Обо всем этом она не пропускает случая сказать соседней прислуге, дворникам, лавочникам и своей одинокой барыне, когда ей не спится в длинные зимние вечера, когда тучи низко ходят по небу и падают снежные хлопья, а в квартире душно и скучно, и царствует невыносимая тишина без Енички, шалуньи и капризницы. И каждый раз к своим рассказам о поездке в пансион прибавляет она в заключение что перед тем ночь не спала, встревоженная страшным предзнаменованием. Свечка у них погасла; словно кто отворил окно настежь и дунул на нее со двора. А это, известно, не к добру. И вот с тех пор все еще, слава Богу, живы и благополучны.
«Наблюдатель» № 1, 1892 г.
Примечания [ + ]