Алексей Будищев «Домик в лесу»

I

Надвигались сумерки. Сырой и пронзительный ветер шумел по лесу, срывал желтеющие листья и внезапно падая с вершин деревьев на землю, испускал жалобные стоны. Полуобнаженные деревья, казалось, совершенно отдавались во власть ветра и только беспомощно помахивали ветками. Все лесное царство уныло шелестело, возилось и поскрипывало. Все это, вместе взятое, составляло своеобразное пение. Низкие и гулкие звуки внезапно сменялись высокими и полными тревоги, когда ветер с вершины могучих дубов переходил на мягколистые поросли орешника и гулял по ним как по речным волнам. И в этой лесной лесенке слышалось что-то хилое, беспомощное, умирающее. Только высокий ствол березы, совершенно высохший от старости, непоколебимо стоял под ветром, и его сквозное дупло то негодующе гудело, как труба, то напоминало отдаленный рев морского прибоя. Старая береза, казалось, призывала лесную армию к битве, но армия эта уже была разбита наголову и совершенно не годилась к делу. Порою ветру надоедало озорничать над деревьями, и он устремлялся вперед на продолговатую поляну, где стояла ветхая усадьба с небольшим деревянным домиком и несколькими сараями, накренившимися набок, соломенные крыши которых почернели от непогоды и местами поросли уже травою. На одной из крыш неизвестно каким образом выскочил даже долговязый подсолнечник, болтавший под ветром головою, листьями и всем своим стеблем.

Весь двор этой полуразрушенной усадьбы был беспорядочно завален хворостом, берестою, сеном, соломой и куделью, и ветру было чем здесь позабавиться и над чем поозорничать. Он носился по всей усадьбе, заглядывал во все ее углы и закоулки, обшаривал все ее норы и проникал даже через слуховые окна на чердаки и сеновалы. Но особенным вниманием озорного ветра пользовалась только что выстиранная красная рубашка, повешенная для просушки прямо под дождь возле покосившегося крыльца на протянутой между двумя ветлами веревке. Рубашка эта по воле ветра принимала самые разнообразные и довольно характерные позы. Она то широко разводила болтающиеся рукава, как бы приглашая кого-то в свои объятья, то, подогнув один рукав кренделем, поводила другим над расстегнутым воротом, точно собираясь пуститься вприсядку. Все это выходило довольно комично, так что человек, бродивший в это время по двору, иногда улыбался и говорил себе под усы:

— Ишь ты, как ее разбирает!

И человек присаживался на крылечко, изгибая свою длинную фигуру так нескладно, что его колени едва не достигали подбородка. Ему было лет пятьдесят. Он был худ, и его обветренное непогодою лицо напоминало своим цветом дубовую кору. От этого глаза его казались еще светлее. Одет он был в короткую кожаную куртку, грубого сукна шаровары и высокие сапоги. Это и был владелец лесного хутора, Сергей Евграфович Панкратов, тот самый, которого соседи звали человеком-кремень или волкодавом. Родом он был из мелкопоместных дворян, образования по бедности почти не получил никакого и всю свою жизнь прожил в лесу, который так густо положил на нем свои краски, что один из соседей Панкратова, Вершаутов, говаривал про него:

— Если Панкратова жечь на медленном огне, то из него потечет деготь.

Панкратов был женат, но овдовел рано, двадцать лет тому назад. После смерти жены у него на руках осталась дочь, прехорошенькая девочка с голубыми глазами и темными бровками; отец звал ее Аленушкой и не чаял в ней души. Когда Аленушка подросла, Панкратов стал учить ее читать и писать; в школу отдавать ее он не думал: жаль было расставаться, да и средства его были более чем скудные. Его маленький лесной участок почти не приносил дохода. Панкратов учил дочь сам, и когда девочка подросла, стал изредка покупать ей в городе книжки, какие подвертывались ему под руки у подворотного букиниста. Таким образом у Аленушки составилась библиотека, где вместе с Тургеневскими «Певцами» и «Вечерами на хуторе близ Диканьки» Гоголя красовались: «Тайны испанской инквизиции», «Фома Дятел — рязанский разбойник», «Кровавое ожерелье» и «Синее домино». Кроме этого у Аленушки была еще одна книга совершенно без заглавия. Она начиналась прямо с двадцать седьмой страницы и открывалась картинкой, на которой, взамен стертой гравюры, синим и красным карандашами были изображены: голова подпоручика, колесо и сани с кадушкой. Между тем уцелевшая под картиной надпись поясняла: «Отдайте мне мое ожерелье, — сказала креолка Розетте».

Эта книга была наиболее любима Аленушкой, которая, сказать по правде, читать не любила и предпочитала бегать по лесу и обшаривать птичьи гнезда.

II

Однако, время шло, и потихоньку да полегоньку из долгошеей и несколько несуразной, как все подростки-девочки, выросла прехорошенькая девушка. Это был такой милый лесной цветок, такой остроглазый и грациозный зверок, что Вершаутов, приезжая поохотиться к Панкратову, не сводил глаз с русой головки хорошенькой девушки. Нужно прибавить, что Панкратов жил замкнуто, и кроме Вершаутова к нему заезжал еще только прасол Кудашев, рыжий кривоглазый и, вследствие этого, вертлявый, так как его здоровый глаз пытался нести службу и за себя, и за больного. Прасол, впрочем, заезжал всегда на минутку, чтобы приторговать себе смолы, льняного семени или кудельки. Да и Вершаутов бывал у Панкратова не более двух или трех раз в месяц. Большую часть времени отец и дочь проводили один на один в своей полуразрушенной усадьбе. И вдруг Аленушка внезапно умерла, повергнув отца в неописуемое горе. Это случилось три года тому назад.

Панкратов, припоминая все это, по-прежнему сидел на крыльце и прислушивался к шуму ветра. Он точно кого-то поджидал. Порою в его прозрачных глазах, так же мало выражающих, как знойное небо, загорались веселые и лукавые огоньки, точно он придумал весьма остроумную шутку и заранее хохотал, предвкушая ее исполнение. Панкратов даже потирал себе руки, постукивал каблук о каблук и беззвучно хохотал, встряхивая плечами и коленами, в то время как беззвучный смех зажимал его горло, стесняя дыхание. Но иногда его лицо принимало беспокойное выражение, и его прозрачные глаза делались сосредоточенными. И тогда он начинал прислушиваться, вытянув жилистую шею, повернув к лесу левое ухо и окаменев без звука и движения в этой позе. Между тем становилось темнее. Серые тучи, бродившие по небу, стали черными, и остовы деревьев слились в одну непроницаемую стену, гудевшую и стонавшую под ветром. Невысокие кусты орешника, разбросанные на поляне перед стеною леса, темнели как пасущиеся на лугах животные или огромные муравьиные кучи. Уже в окне лесного домика засветился огонь, а Панкратов все сидел на крыльце и упрямо прислушивался к шуму ветра, вытянув жилистую шею.

И вдруг из лесу донесся медный звук дорожного колокольчика. Панкратов встал и вытянулся как столб. Его прозрачные глаза опять стали веселыми. Он прислушался. Несколько ударов прозвучало опять, только в противоположном направлении, где-то в темной куще деревьев. Затем колокольчик зазвонил в усадьбе под крышей людской избенки и наконец на чердаке лесного домика. Панкратов не сомневался более. Это едет вызванный им на охоту Вершаутов. Он неторопливо двинулся к воротам, и в то же время тройка взмыленных лошадей шагом въехала на его двор. На поднятом верхе тарантаса и на застегнутом фартуке светились целые лужи воды. Колокольчик звенел теперь сразу и на чердаке дома, и под крышей людской избенки, и даже в собачьей конуре, откуда с неистовым лаем выскочила косматая собачонка с очень кургузым хвостом. Между тем собака как бы не замечала своего недостатка и бросалась на въехавший экипаж с таким ожесточением и злобой, точно у нее был самый настоящий собачий хвост, а не какой-то огрызок, торчавший как указательный палец на вывеске в бакалейной лавке.

Панкратов устремился на собаку крича: «цыц, долой и атрыш», все те слова, которые означают на собачьем языке: «проваливайте подобру-поздорову»! Но собака не унималась и отчаянно прыгала у самых морд пристяжных, пытаясь поймать какую-нибудь из них за губу. Затем с крыльца лесного домика сбежала крупная женщина с лицом горничной или кухарки; она бросилась на помощь к Панкратову, пытаясь по дороге схватить с земли камень или хворостину и попадая рукою в грязь или хватая то, что обыкновенно оставляют у крыльца хорошо выкормленные кони. Панкратов бегал вокруг осаждаемого собакой тарантаса и кричал женщине:

— Матрена, забегай справа!

— Хорошенько ее, подлую!

— А ты бы ее кочергой!

— Цыц, чтоб тебе подавиться!

В конце концов собака унялась и как ни в чем не бывало направилась к своей конуре, обнюхивая по дороге все те предметы, которыми пускала в нее Матрена. Тарантас после этого остановился, и из него вылез человек в темном пальто с надетым на голову башлыком. Это был Вершаутов. Он сбросил с головы башлык и направился к Панкратову, отдувавшемуся после битвы с собакой. Они пожали друг другу руки, обнялись и даже поцеловались. Потом Вершаутов попросил Матрену вынести из экипажа его ружье и дорожный сак, а Панкратов рассказал кучеру где поставить лошадей, куда задвинуть тарантас и у кого спросить фонарь, чтобы задать лошадям корму. Затем все трое — и гость, и хозяин, и кухарка — направились в дом, очищая на крыльце ноги и продолжая разговаривать о своей битве с собакой.

III

Вскоре Вершаутов и Панкратов сидели в маленьком кабинете Сергея Евграфовича на продавленном диванчике и говорили об охоте, о ценах на хлеб, о падеже скота в соседней волости. Небольшая лампочка заливала тусклым светом стены кабинета, увешенные отечественными одностволками и двустволками, арапниками, патронташами, тетеревиными чучелами и сетями для ловли куропаток. Между сетями красовался даже обыкновенный солдатский тесак с медным эфесом. Панкратов попыхивал коротенькой трубочкой, Вершаутов курил сигару. Это был совсем молодой человек лет двадцати восьми или тридцати, тонкий, но широкоплечий брюнет с модной бородкой и грустными глазами. Во время разговора он устало щурил глаза и, отваливаясь к спинке дивана, вытягивал обутые в высокие сапоги ноги. Одет он был в серую с зелеными отворотами куртку и темно-зеленого сукна шаровары.

— А у вас все по-старому, — заметил он, когда разговор несколько иссяк, — даже тетеревиные чучела те же самые.

Он хотел добавить: «Только вот Аленушки нет».

Но промолчал из деликатности, чтобы не огорчать воспоминанием Сергея Евграфовича.

Панкратов ходил по кабинету, потирая свои громадные руки.

— Все по-старому, — отвечал он, останавливаясь против гостя. И добавил за него: — Только вот Аленушки нет.

Он провел коричневой рукой по длинной бороде.

— Аленушка моя, — продолжал он, — душеньку свою Господу Богу отдала. Один я, старый пенек, остался!

Он вздохнул и внезапно спросил Вершаутова:

— А почему вы так долго не ехали ко мне, Григорий Николаевич? Ведь я вызвал вас на охоту ровно неделю тому назад. Ждал я вас как не знаю кого.

Он снова вздохнул и опустился рядом с гостем на потертый диванчик, заскрипевший под его тяжестью. Вершаутов положил на его колено свою выхоленную как у женщины руку.

— Драгоценный, мне ужасно как было некогда. Ведь я только вот две недели как вернулся из-за границы.

— Весело там? — опросил Панкратов.

— Тоска, — отвечал Вершаутов, устало потянулся, поморщился и добавил: — А у вас я был бы непременно. Понимаете ли, я считаю это за долг чести. — Он взглянул на Панкратова, и его глаза внезапно стали дерзкими. «Если ты знаешь все, — подумал он, — так мне на это наплевать; я тебя не боюсь!»

Он еще раз взглянул на Панкратова, но тот отвел от него свои глаза и съежился как бы озябнув.

— Я был уверен, что вы завернете ко мне, — проговорил он.

Вершаутов продолжал:

— А у меня все неприятности, Сергей Евграфович: тяжба с братом. Мы никак не можем поделить с ним Алтуевский остров: а ведь там пятьсот десятин наилучшего леса. А почему вы узнали, что я вернулся из-за границы? — внезапно добавил он.

Панкратов как бы не расслышал этого вопроса и отвечал:

— Ваш братец — человек без всяких правил. Он прямо, можно сказать, человек бесчестный.

Вершаутов развел руками.

— Что делать! Я бы уступил ему весь этот остров, если бы он выплатил мне десять тысяч чистыми деньгами, но братец предлагает мне векселя, между тем как мне известно, что все его имущество переведено на имя жены. Меня возмущает именно то, что он считает всех за дураков, которых он призван облапошивать и нагревать. Покорно благодарю, дураком я быть не желаю!

Панкратов повторил:

— Ваш братец — человек бесчестный.

Вершаутов вздохнул.

— Ах, Бог с ним. У каждого свои мысли. Если он хочет судиться, пусть судится. Я умываю руки. Ах, да, — снова добавил он, — почему вы узнали, что я вернулся из-за границы?

Панкратов встал с дивана и даже всплеснул руками.

— Господи, Боже мой, почему я узнал, что вы вернулись из-за границы? Да ведь я каждый месяц после смерти Аленушки справлялся в усадьбе, когда вы приедете! Да ведь вы нужны мне вот как! — Панкратов чиркнул себя по горлу, и его глаза снова повеселели. — Да ведь я умер бы с тоски, — продолжал он, — если бы вы не вернулись из-за границы.

— Это почему? — спросил Вершаутов.

— Почему? — переспросил Панкратов, и его глаза и губы прыгали и хохотали так неприятно, что Вершаутов снова недовольно поморщился.

— Почему? — повторял Панкратов, продолжая смеяться всем лицом. Да ведь вы одни остались у меня после смерти Аленушки. Ведь вы одни бывали у нас как у равных себе. А вы богач, вы человек образованный, и я всегда почитал за честь наше близкое знакомство с вами. Ах, Григорий Николаевич, не могу сказать, сколь много вы осчастливили меня, старую лисицу! Не говоря уже о ваших почти родственных отношениях ко мне и к моей Аленушке, помните — пять лет тому назад вы дали мне три четверти великолепного американского овса на семена и до сих пор их у меня не спрашиваете. Я ведь понимаю вашу деликатность! Ведь вы бедность мою жалеете! Я ведь все понимаю, все, все!

— Ах, полноте, — перебил его Вершаутов, устало потягиваясь. Он хотел еще что-то сказать и вдруг замолчал, потому что Панкратов стоял против него, уже совершенно преображенный, закусив губы и измеряя с ног до головы Вершаутова, между тем как его прозрачные глаза глядели холодно и жестоко. На одну минуту Вершаутову даже стало страшно, точно он встретился с глазу на глаз с бешеным волком.

«А, этот волкодав знает о моих отношениях к Аленушке!» — подумал он и старался, не моргнув бровью, смотреть в глаза Панкратова.

IV

В комнате стало тихо. Слышно было как все еще возился, воюя с лесом, ветер да в соседней комнатке постукивала посудой прислуга. У огня лампы кружилась Бог знает каким образом ожившая бабочка, и ее увеличенная тень порхала как летучая мышь и по стенам, и по потолку, и по медному эфесу солдатского тесака. Собеседники молча смотрели друг на друга. Наконец Вершаутов хотел было что-то сказать Панкратову, но в эту минуту дверь комнаты скрипнула, и на пороге появилась кухарка Панкратова.

— Чай готов, — доложила она и, грузно повернувшись, снова исчезла за дверью.

Панкратов вздохнул и пригласил гостя:

— Пожалте-с к чаю.

Через темный коридорчик они прошли в соседнюю комнату, где на покрытом грубой скатертью столе уже кипел самовар. Тут же были приготовлены: крынка молока, масло, копченая колбаса на тарелке, каравай ситника и связка базарных кренделей. Вершаутов и Панкратов молча разместились друг против друга. Комната была небольшая, обставленная по стенам дубовыми стульями. Единственное кресло, чрезвычайно высокое, возвышалось в углу. На одной из стен висела дешевенькая картинка с изображением дамы в купальном костюме, ведущей за руки двух ребят по направлению к лиловому морю, между тем как надпись под картиной гласила:

Страшно воды разлилися,
Все готовы поглотить,
И торопится с детями
Молодая мать уйтить!

А на другой стене висел портрет белокурой девушки с прекрасными задумчивыми глазами и тонким профилем. Вершаутов увидел этот портрет и побледнел. Его глаза стали еще грустнее. В этой белокурой девушке он сразу узнал Аленушку. Панкратов молча налил два стакана чаю. Вершаутов принялся за чай. Он пил стакан за стаканом молча и устало щуря глаза и припоминал. Аленушка встала перед ним как живая: тоненькая, задумчивая, с странным выражением в синих глазах. Он вспоминал ее сказочные рассказы о ведьмах, о нечистых, о проклятых, ее ласки, порывистые и пламенные. Он вспомнил все встречи с нею в лесу вечером, когда он приезжал, радостный и влюбленный, верхом, на заранее условленное место, в то время как старый ничего не подозревающий волкодав гнал с работником деготь или жег уголья. Боже, что это были за встречи! Девушка была его рабой, его куклой и подчинялась ему беспрекословно, как хорошо вышколенная собака. И когда он, приехав под видом охоты, ночевал в лесном домике, она приходила к нему лишь только отец засыпал в своем кабинете. Она приходила бледная и трепещущая, вся взволнованная сознанием своего греха, вся полная детской веры в нечистых и проклятых. И это придавало особенную жгучесть ее поцелуям. Но тем не менее через год она уже надоела Вершаутову. Ему стало скучно с нею. Кроме страсти да веры в проклятых, — всего того, над чем он смеялся, — из нее ничего нельзя было выжать. И он бросил ее и уехал за границу. Вернувшись оттуда, он узнал, что она умерла. Кто знает? Быть может, она умерла от любви к нему. Эти первобытные люди, все эти цельные дикари, воспитанные лесом и степью, могут заряжаться только одним чувством, которое подчас убивает их самих. Они дьявольски прямолинейны. Лесные староверческие скиты были наполнены изуверами, а степи воспитали Разиных и Ермаков. Но страсти присущи и животным, и Вершаутов весьма насмешливо относился ко всякого рода чувствованиям. По его мнению, одно лишь размышление заслуживает серьезного одобрения. Ибо размышление — это и есть та Божья стрела, которая залетает выше облака, наповал убивает страсти и делает человека похожим на кое-что сносное. Но Аленушка не понимала этого.

Так думал Вершаутов.

V

Между тем Панкратов, так же молча, как бы окаменев, сидел на своем стуле, вперив в пространство свои прозрачные, ничего не выражающие глаза. Громадная Матрена несколько раз заглядывала в комнату, спрашивая не пора ли прибрать совершенно остывший самовар, но не получала никакого ответа. Панкратов оглядывал ее с ног до головы как бы ничего не понимая и упорно молчал. А Вершаутов с испугом косился на ее громадные руки, недовольно морщился и, пыхнув потухшей сигарой, глядел в угол комнаты, где на гвозде висела казачья нагайка и несколько грубого холста полотенцев. Тогда Матрена ушла в свою каморку и завалилась спать на промасленной перине, заняв своим громадным телом чуть не полкомнаты. В домике стало тихо. Портрет белокурой девушки задумчиво смотрел на двух когда-то ей близких людей и на их изуродованные отражения на выпуклой поверхности самовара. Даже ветер стихал в лесу и только порою протяжно гудел на чердаке лесного домика; но в этом гуденьи уже не было ни прежней мощи ни удали, а одна безнадежная тоска да беспомощное старческое брюзжание. Однако Вершаутов очнулся первый. Он устало потянулся на своем стуле, повел затуманенными глазами и опять увидел портрет Аленушки, а дальше казачью нагайку и полотенца.

«И везде нагайки, — подумал он с гримасой, — дичь, невежество и пламенные страсти. И даже не пламенные, а звериные. Любовь до полного уничтожения собственной личности, удаль до безрассудства, ненависть величиною с горы Кавказа, неповоротливая и прямолинейная при своем падении как каменная глыба. Ах, как все это скучно!»

Он снова устало потянулся.

— Расскажите мне что-нибудь о смерти Аленушки! — внезапно обратился он к Панкратову. Тот как будто испугался вопроса и поднял на Вершаутова глаза. Затем он встал и заходил по комнате, тяжело ступая громадными ногами.

— Она умерла три года тому назад, — заговорил он, — ровно через десять месяцев после вашего отъезда. Между прочим нужно сказать вам, отъезду вашему она долго не верила: думала, что вы вернетесь скоро. Это я заключил по ее разговорам со мною. А потом она увидеть вас более не надеялась и стала часто на почту ездить. Мне говорила, что книгу какую-то из Москвы выписала, и книгу эту ей что-то не высылали. В одну из этих поездок она простудилась: ее по дороге прохватило ливнем, и она слегла в тот же вечер. А через двенадцать дней отдала Богу душу. Но я думаю, что она занемогла гораздо раньше, простуда только окончательно силушки ее подкосила. Она и до болезни белее снега была: краше в гроб кладут. Изводило ее что-то, но о чем тосковала она, того не сказывала ни раньше ни перед смертью своею, потому что все Панкратовы скрытны, людям жаловаться не любят, но сердцем неотходчивы. И что к ним в сердце запало, то там и лежит и растет себе понемножку. И только когда с гору ростом вырастет, тогда наружу просится.

Панкратов подошел к столу и вздохнул.

— О чем тосковала, того не сказывала, — повторил он.

И снова удалившись от стола продолжал:

— Но только, Григорий Николаевич, не забыть мне вовек ту ночку, когда душенька ее с телом расставалася. Ведь Аленушка одна у меня была. Каждое сердце человеческое солнышка просит, и она солнышком моим была. И я одною ею жив был. Закатилось мое солнышко и нету меня. Много я после ее смерти в ночи темные дум разных передумал. В другом лесе и деревьев меньше! Думал и все вас поджидал. Увижу его, про себя думаю, и отойдет тоска. Все-таки он ближе мне, чем другие прочие. Вот и увидел.

Вершаутов заглянул в лицо Панкратова. Тот продолжал медленно бродить из угла в угол по комнате. И его громадная тень преследовала его шаг за шагом, то внезапно скатываясь со стены на пол, то заслоняя собой всю стену и даже перегибаясь на потолок.

— Вот и увидел я вас, привел Бог свидеться, — продолжал Панкратов как бы разговаривая с самим собой. — Увидел вас и Аленушку сейчас как живую вижу. Вижу как она по лесу бегает, резвится, из цветов венки на головку себе плетет. Вижу как она вечером у лампы рукодельничает, песенки поет, вижу как ко мне ластится, ласковые слова выговаривает. Вижу как в тоске предсмертной она по постелюшке мечется, губками запекшимися все одно и то же имечко шепчет!

Панкратов замолчал и обернулся к Вершаутову, потому что тот завозился на своем стуле переменяя позу. Он смотрел на Панкратова во все глаза, бледный, с тоскующим лицом.

— Это она мое имя, Сергей Евграфович, шептала умирая? — проговорил он, продолжая смотреть в глаза Панкратова.

И он увидел, что лицо Панкратова внезапно преобразилось: оно как будто засмеялось все, до последнего мускула. Даже его глаза и губы словно запрыгали. Он уперся обеими руками в бока.

VI

— Да, ваше, — проговорил он, хохоча всем лицом, и его голос показался Вершаутову совершенно незнакомым. Ему снова стало страшно.

— Да, ваше, — повторил Панкратов.

И прежде чем Вершаутов мог что-либо предпринять, он быстро подошел к столу, наклонился над лампой и сильно дунул в ее стекло. Комната погрузилась во мрак. Потом Вершаутов услышал осторожные шаги Панкратова. Слышно было как он подошел к двери и дважды повернул ключ. Затем Панкратов вернулся и, вероятно, опять подошел к столу. Его гость не видел его и только услышал его теперь уже ровный и спокойный голос.

— Григорий Николаевич, после смерти Аленушки остались ваши к ней письма, и мне известно, что вы поступали со мной как вор и мошенник. За это я намерен разделаться с вами сейчас же. Вы мне простите, что я вынужден был прибегнуть к уловке и пригласил вас под видом охоты. В этом случае я только плачу вам долг вашею же монетой. Ведь вы тоже ездили ко мне под видом охоты. И теперь я намерен жестоко оскорбить вас, точно так же, как вы оскорбили меня. Три года тому назад я уже обдумал все до мельчайших подробностей. Я жил этим и теперь готов заплатить за свою попытку жизнью. Ведь кроме этого у меня ничего не осталось. Сдаетесь ли вы мне?

Вершаутов молчал. Панкратов не видел его лица. Только чайник белел на самоварной камфорке, выделяясь несколько во мраке.

Панкратов подождал ответа.

— Сдаетесь ли вы мне? — повторил он, и ему показалось, что его гость шарит по столу рукою.

Он даже столкнул стакан, с дребезгом разлетевшийся на полу.

«Он ищет ножик», — подумал Панкратов и сейчас же вспомнил, что нож вместе с маслом и колбасою был уже прибран Матреною. Очевидно то же самое припомнил и его гость, потому что рука его перестала шарить по столу. В то же время Вершаутов услышал, что Панкратов задвигал стулом, и в минуту сообразил, что тот хочет воспользоваться стулом как оружием.

— Я не сдамся живым, Сергей Евграфович, — сказал он. — Образумьтесь. Отворите дверь и осветите комнату. Иначе, если вы подойдете ко мне, я положу вас на месте. Вспомните, я чуть не вдвое моложе вас и сильнее. Образумьтесь же, Бог с вами.

Панкратов молчал.

Вершаутов пошарил руками, отыскал стул и, взяв его за спинку, поставил перед грудью все его четыре ножки. После этого он начал тихо пятиться назад, боясь на что-нибудь споткнуться и отыскивая стену, чтобы прислониться к ней и защитить таким образом спину. Вскоре он нашел ее и прислонился к ней всею спиною. И тогда он услышал шаги Панкратова. Тот шел к нему, пытаясь неслышно ступать своими громадными ногами. Но это ему плохо удавалось. Вершаутов тотчас же услышал его приближение и повел перед собой стулом. Перед самой грудью его стул стукнул о что-то деревянное. Он понял, что Панкратов так же, как и он, воспользовался стулом и желает припереть его к стене, чтобы, ошеломив внезапным ударом, повалить на пол. Вершаутов заработал стулом как саблей.

Ножки стульев переплелись и застучали. Каждый из них старался выбить стул из рук противника. Слышно было как Панкратов быстро переменял положения, заходил то справа, то слева, то бросался прямо перед собою. Но его стул везде натыкался на стул его противника. Вершаутов не мог видеть Панкратова точно так же, как и Панкратов не видел Вершаутова, но, вероятно, каждый из них угадывал малейшее движение противника будто чутьем животного. И они тщетно пытались захватить друг друга врасплох.

Каждый раз стул натыкался на стул, и ножка стучала о ножку. Вершаутов начинал беситься. Внезапно он прыгнул в сторону и, высоко подняв свой стул, пошел очертя голову вперед, намереваясь, лишь только он наткнется на Панкратова, опустить свой стул ему на голову изо всех сил. Однако, сделав несколько шагов, он изменил план и снова осторожно попятился к стене. Затем он повел своим стулом вокруг себя, но не встретил более стула своего противника. Панкратова совсем не было слышно в комнате.

Вершаутов напрасно напрягал зрение и слух. Тогда он передохнул и ощупал спинку и ножки своего стула, чтобы узнать достаточно ли они крепки и способны ли выдержать еще несколько нападений. После этого он стал поджидать к себе врага.

VII

Между тем в комнате по-прежнему было темно и тихо. Только отдаленное гуденье ветра достигало порою до напряженного слуха Вершаутова да кусты бузины, росшие под самым закрытым ставнем окошком, беспокойно лепетали своими мокрыми листьями. Тот все стоял и ждал. На минуту ему пришло было в голову: не крикнуть ли ему о помощи? Может быть, сонная Матрена услышит его крик. Но сейчас же он отбросил эту мысль, уязвлявшую всю его гордость. Потом ему показалось, что для него будет удобнее переменить место. Если он не знает о местопребывании своего врага, так пусть и тот не знает где он находится. Осторожно, с напряженным вниманием, он прошел поперек комнаты, стукнул там стулом, чтобы обмануть противника, и тотчас же на цыпочках вернулся на прежнее место к стене, неподалеку от окошка. Здесь он уже замер без звука, стараясь даже как можно тише дышать и боясь пошевельнуться, чтобы не скрипеть сапогами. И он продолжал ждать врага. Мышцы его рук были напряжены и каждый момент были готовы произвести то или другое движение, какое потребуют обстоятельства.

Однако Панкратова все еще не было слышно: ни малейший звук не выдавал его присутствия в комнате. Вершаутову даже на минуту пришло в голову, не умер ли его враг где-нибудь в углу этой темной комнаты от разрыва сердца, не выдержавшего сильных ощущений этой дикой охоты. Он уже хотел было опустить свой стул, чтобы дать передохнуть утомленным рукам. Но тут он услышал где-то неподалеку шорох, как бы производимый снимаемыми с ног сапогами. И он понял, что Панкратов жив и здоров и все время молчал, обдумывая план нового нападения. И теперь он снимает сапоги, чтобы идти босиком. Таким способом он рассчитывает скорее захватить врасплох своего осторожного соперника. Вершаутов удвоил внимание и приготовился к упорной обороне.

Он мог рассчитывать, что Панкратов не знает где он находится, и он таким образом, если только ему будут благоприятствовать обстоятельства, может перейти из оборонительного положения в наступательное. Он ждал. Но тут он услышал шорох у самых своих ног. В одну минуту он сообразил, что Панкратов подкрадывается к нему ползком на животе. Но прежде чем он мог что-либо предпринять, его схватили за ноги, и он, стукнувшись затылком о стену и выпустив из рук стул, полетел на пол.

Панкратов навалился на него всею своею тяжестью. Он тяжело дышал и сопел. Вершаутов терял сознание и как в бреду чувствовал, что его руки и ноги больно перетягивают скрученными жгутом полотенцами. Он рванулся изо всех сил, покатился по полу и задел за что-то ногою. Что-то с грохотом и звоном повалилось на пол у самых его ног. Он сообразил, что это упал стол с самоваром и со всею посудою. Он хотел было рвануться еще раз, но его ухватили за шиворот, поволокли по полу и перевернули затем на бок. Костистое колено Панкратова больно придавило его спину. В глазах Вершаутова помутилось. Он услышал как над его головой свистнула нагайка.

Между тем Матрена все также сладко спала в своей комнатке и видела во сне будто она сидит на крыльце и шелушит подсолнухи. Ее громадное тело занимало чуть ли не полкомнаты. И вдруг она вскочила и, скрестив ноги калачом, уселась на просаленной перине. Ей почудилось, что в соседней комнате что-то с грохотом рухнуло, с дребезгом покатилось, простонало, стукнуло и вдруг засвистело, как разрезываемый плетью воздух. Она поняла, что в соседней комнате творится что-то неладное, что там кого-то бьют или даже убивают. Одну минуту она хотела было идти туда на помощь, но однако не шла, и все продолжала сидеть на своей перине, почесывая голые локти, красные и бугорчатые как подзобок индюшки. Ее рот был полураскрыт, а нижняя челюсть все больше и больше оттягивалась книзу. Она издала носом свист и в последний раз напрягла свое внимание. И тут она увидела рябого работника Архипку: он пробежал мимо нее размахивая руками, смел из ее подола все подсолнухи и, захохотав ей в лицо, толкнул в грудь. Она повернулась к стенке, повалилась на бок и захрапела как зарезанная.

VIII

В то же время Панкратов развязывал скрученные полотенцем руки Вершаутова и говорил ему:

— Я оскорбил вас точно так же, как оскорбляли меня вы. Я постарался воздать вам букву в букву. Об этом оскорблении не узнает никто в целом мире, но воспоминание о нем вы не вынете из себя никакими средствами и протаскаете его до самой могилы.

Панкратов вышел из комнаты и прошел к себе в кабинет, где по-прежнему горела на столе лампа. Однако он потушил ее и заходил из угла в угол, осторожно ступая босыми ногами по скрипевшим половицам.

Порою он останавливался посреди комнаты и начинал слушать. Кроме шума ветра он слышал как возился в соседней комнате Вершаутов, развязывая себе ноги, как он на цыпочках, поскрипывая сапогами, вышел оттуда и долго возился, ощупывая руками стены, натыкаясь на стулья и, очевидно, разыскивая что-то. Потом он слышал, как скрипнула выходная дверь отворившись и затворившись снова.

Вершаутов, очевидно, вышел из дому и споткнулся на крыльце. Потом, после продолжительной паузы, наполненной только шумом ветра, где-то на дворе хлопнула дверь. Кто-то прошел мимо окна кабинета и сказал:

— Попадешь к нечистому в лапы, а не домой!

Вскоре после этого на дворе звякнул колокольчик. Потом колокольчик зазвенел на чердаке дома и где-то в сенях. Собачонка залилась неистовым лаем. Наконец все смолкло.

Панкратов понял, что его гость уехал, и вышел на крыльцо как был, с босыми ногами. На дворе было темно, хоть выколи глаз. Ветер шумел как падающая вода, и сплошь затянувшие небо тучи моросили редким, но крупным дождем. Эти дождевые капли походили на слезы. Панкратов зевнул. Сквозь шум ветра до его слуха долетел из лесу дребезжащий и плаксивый звон колокольчика, но он уже не нашел себе отклика на чердаке дома и замер тут же в сырой мгле пахнувшего могилой двора. Даже собака не решилась выглянуть из своей конуры. Только забытая рубашка по-прежнему выплясывала на веревке как канатный плясун.

Панкратов круто повернулся и пошел к себе в дом.

«Попадешь к нечистому в лапы, а не домой», — пришло ему на память.

В кабинете он зажег свечу и со свечой в руке пошел в ту комнату, где пил с Вершаутовым чай. Его шерстяные носки были мокры и оставляли на половицах следы громадные и косолапые, вроде тех, которые оставляет на снегу медведь. Со свечой в руках он подошел к портрету Аленушки. Дочь внезапно глянула из рамы в самые глаза отца. Отец не сморгнул глазом и продолжал смотреть на нее. Потом он отступил два шага назад, зашел справа и смотрел отсюда на лицо дочери. Затем он разглядывал ее слева и опять прямо. Лицо его было сосредоточено и спокойно. Он вышел из комнаты, прошел в кабинет и потушил свечку. Не раздеваясь и укрывшись каким-то рваным халатом, он лег на облезлый диванчик и долго глядел в потолок.

— Попадешь к нечистому в лапы, а не домой, — внезапно прошептал он и, укрывшись с головой, стал считать сколько мер конопляного семени ссыпано в его амбаре…

До его слуха долетал монотонный шум ветра и дождя.

Вскоре он заснул.

IX

Через два дня Панкратов был на базаре в Никольском с двумя возами конопляного семени. День был хмурый и ненастный. На грязной базарной площади стояли грязные телеги с грязными мужиками. Панкратов с недовольным лицом похаживал у своих возов, потому что кривоглазый прасол Кудашев давал ему за семя несообразно дешево. Впрочем, прасол постепенно набавлял по копейке, хотя после каждой копейки божился, что больше не даст.

— Ослепи меня Создатель, больше не дам, — говорил он.

А Панкратов каждый раз отвечал ему на это:

— Смотри, и другой глаз проткнут!

Кудашев хохотал, юлил всем телом и всплескивал руками, между тем как его единственный глаз выглядывал совершенным мошенником. Иногда глаз этот весь выкатывался на собеседника, лукаво блестел и как бы говорил: «Я и сам знаю, что мошенник».

И после этого поспешно улепетывал куда-то под веку, и на собеседника глядел уже ровно ничего не выражающий белок.

Наконец Кудашев накинул сразу две копейки, и Панкратов ударил с ним по рукам.

— У Вершаутова небось за эти деньги не купишь, — сказал между прочим Панкратов, когда прасол, вертясь около купленных возов, пробовал семя на вкус и даже обнюхивал его носом.

— У какого Вершаутова? — спросил тот, оборачиваясь к Панкратову.

— Известно у какого, у Григория Николаевича.

Прасол посвистел губами.

— Ишь про кого вспомнил. Да он вот уже второй день как застрелился. Завтра и хоронить будут.

И прасол, снова пробуя семя зубами, добавил:

— Застрелился из левальера!