Алексей Липецкий «Ведьма»

— Кажется, что-то есть впереди. Смотри, Сазыкин, — промолвил вполголоса поручик, приподымаясь на стременах и зорко всматриваясь в ночную даль.

— Кубыть есть, ваше бродь, а може и нет, попритчилось…

Солдат наклонился с лошади в сторону офицера и просительным тоном добавил:

— Так что, затянуться бы не худо маненько, ваше бродь…

Щелкнул невидимый портсигар, вспыхнула между ладоней спичка и вскоре два веселых огонька заколыхались в синеватом зареве ночи.

— А ты Сазыкин, папиросу-то в рукав. Немецкие бинокли хуже волчьих глаз: сейчас выследят…

— Да его, ваше бродь, в этих местах и духу нет. Утек, колбасная душа…

Лошади, устало пофыркивая, еле-еле трусили. Чувствовалось, что шерсть на них влажная и покрывается инеем.

— Но, но, — понукал поручик своего буланого: — приналяг брат, скоро отдохнешь… — и в душе улыбался этим словам. — Можно ли говорить о каком бы то ни было отдыхе, когда вот уже третий месяц он почти не вылезает из седла, оброс, на подобие Робинзона и чувствует, как постепенно сорочка превращается в кожу, такую же плотную, пропитанную жирной влагой, как и его собственная.

— А как ты думаешь, Сазыкин, разживемся мы, сена?

— Да коли найдем, ваше бродь, так отчего ж. А коли не найдем… Ах, дьявол!..

…Донеслось до поручика уже откуда-то сзади. Он остановил лошадь.

— Ты что, Сазыкин?

— Ах, дьяволы собачьи… в капкану попался… Вот народ, подавиться им гнилой картошкой!..

— Да, что такое?

Поручик подъехал ближе.

В голубоватой полутьме возилась около лошади спешенная фигура солдата. Лошадь, храпя и фыркая, беспомощно топталась в снегу.

С большим трудом, основательно затупив свои шашки, высвободили животное из цепких проволочных колючек и вскочили на седла.

— Что муки мученской примет скотина, не приведи Бог. Сказывают, под Варшавой, когда немец наступал, один конек от разрыва сердца подох. Не выдержал, дюже страшно…

— И не один, а много падает лошадей, не вынося артиллерийской пальбы…

— А на что крепкая животина… Ездить бы, ездить на них, али бы пахать… Разлюбезное дело…

Сазыкин умолк и весь погрузился в воспоминания о деревенском житье-бытье. Порою ему казалось, что лошадь, похрустывая снегом, бежит не вперед, а назад, от этого начинала слегка кружиться голова.

Сбоку, немного впереди, ехал поручик. Его косматая папаха смутно ныряла в синей мгле. По обеим сторонам до самого горизонта тянулось белое, мертвое поле кое-где прорезанное извилистыми трещинами оврагов.

Поручик, засунув правую руку под стеганую шинель силился представить, что теперь могла делать жена.

Спит она или не спит? Да, впрочем, может быть и время-то еще не такое позднее?

Поручик, зябко вздрогнув (лошадь тоже вздрогнула под ним), отвернул полу шинели и достал часы. Фосфорические стрелки показывали половину десятого. Не спит еще. Милая!..

— А который час, ваше бродь? Дозвольте узнать.

— Половина десятого, — ответил со вздохом поручик и тут же воскликнул оживленно:

— Ну, что неправду я говорил? Смотри.

— Точно так, ваше бродь, вижу…

У самого края неба, точно оброненный кем-то окурок, краснел маленький огонек.

— Никак жилье? Оно и есть, — воскликнул Сазыкин.

— Я не ошибся. Вот эти кустики мешали видеть ясно… Э, да тут когда-то был целый поселок. Смотри, Сазыкин, — труба, обгорелые ворота…

Вскоре всадники подъехали к небольшому домику в два окошка, единственному жилищу, уцелевшему от недавнего пожара. Окна домика были занавешены ветошками.

В скважину между колодой окна и занавеской поручик, нагнувшись с лошади, увидел внутренность домика: черные стены, лавку, на лавке, позеленевший от злости на неряшливую хозяйку, самовар; ближе к окну — убогий стол с мигающей на нем жестянкой лампой-коптилкой.

— Ну, что, Сазыкин, стучаться? — спросил поручик.

— Давайте стукнем, вашь бродь… Может что и наклюнется…

Через минуту голубая ветошка слегка отдернулась, и глаза Сазыкина столкнулись с необыкновенной величины черными пронзительными глазами. Солдат даже отшатнулся.

«Ну, и баба», — подумал он и стал знаками показывать, чтобы женщина вышла.

Та махнула в знак согласия рукой.

— Сичас выйдет. Не баба, а ведьма, ваше бродь… Ей-Богу, — сказал Сазыкин.

— А что?

— Да, так. Уж больно глаза нехороши. Чисто уголья…

Шуркнула задвижка. Темная, закутанная в шаль, фигура стройно обрисовалась на снежном фоне. Тотчас же выкатилась из-под калитки лохматая собачонка и кинулась к ногам Сазыкина.

— Пошла ты домовая, — толкнул ее солдат пинком.

— А-яй, Панове, не трогайте бедной собачки. Собачка меня стережет. — послышался нежный, характерно картавящий голос.

Поручик в слове «меня» уловил какой-то особенный кокетливо подчеркнутый смысл. «Должно быть, эта дочь Синая очень красива, если с таким игривым оттенком заявляет о себе» — подумал он и спросил:

— А не можете ли вы, голубушка, указать нам, где бы здесь поблизости раздобыть сена?

— Панове зашли бы сперва погреться немного. У бедной Рахили найдется самоварчик… Панове остались бы очень довольны.

— Спасибо, спасибо. Так как же на счет сена?

— Тогда и скажу. Идемте Панове за мной. Мой мальчик плачет.

— Зайти, я зайду, только на минуту. Сазыкин, подержишь лошадь…

— Слушаю, — ответил солдат.

Поручик, отгоняя ножнами назойливого пса, последовал за еврейкой.

— Как она красива! — воскликнул он про себя, когда при свете жестянки рассмотрел хозяйку домика.

— Что, пан офицер так смотрит? — и при этом такая улыбка, от которой у поручика огненный клинок прошел сквозь сердце.

«Вот дьявольщина, — призывая на помощь легкомысленно-казарменный тон, подумал поручик. Эпизод из тысячи одной ночи. Этакий фрукт да если бы летом!» Но в душе, помимо воли, нарастало что-то большое, властное, и почему-то хотелось, чтобы в плетеной грязной люльке не было плачущего ребенка…

«Нет! Что же это я? Надо ехать. Сазыкин ждет» — урезонивал себя поручик.

Между тем, красавица-еврейка уже хлопотала над чумазым самоваром. Ребенок, пронзительным плачем призывал мать.

— Чай я все равно не буду пить. Укажите нам хутор и вот вам…

Поручик, покраснев, сунул ей в руку шуршащую кредитку. На мгновение мягкая горячая ладонь прикоснулась к его пальцам.

— Пан офицер купит сена и вернется сюда. У пана офицера много денег, а Рахиль бедна…

Дух заняло в груди.

— Ты здесь Сазыкин? — спросил поручик выходя из калитки, и не узнал своего голоса.

— Точно так, ваше бродь…

— Ну, едем.

Через несколько минут всадники остановились у ворот обширного, обсаженного со всех сторон вековыми липами, фольварка. Двухэтажный с острой крышей дом гостеприимно светился всеми своими окнами, точно для него и не существовала военная гроза.

— Свет, как у праздника. Будем стучать, ваше бродь…

— Стучи, да осторожней… не напугай…

— Ну-ка, Господи благослови.

Солдат забарабанил кулаком в ворота.

— Кто там? — спустя несколько минут, с сильным польским акцентом спросил по ту сторону ворот мужской голос.

— Русские… Отворите-ка. Дело есть…

Въехали во двор, привязали лошадей у крыльца и пошли следом за человеком, оказавшимся работником, в ярко освещенный дом.

— Милости просим, Панове! Разделите с нами хлеб-соль. У нас сегодня сочельник. Мы чуть-чуть забегаем вперед, но это ничего. Христос для всех один, — приветливо встретил в дверях нежданных гостей владелец фольварка.

Это был высокий, статный старик, прямой потомок родовитой краковской знати.

— Благодарю вас, — сказал поручик. — Я очень извиняюсь, но прежде всего — служба. Скажите, могу ли я купить у вас для своего эскадрона два воза сена? Эскадрон вскоре нагонит меня…

— Что значит продать? Можно ли в это ужасное время говорить таким образом? Не нынче-завтра нагрянут враги и не только сено, но и меня подымут на вилы…

— Должен признаться, — заметил поручик, — столь праздничный вид вашего дома меня очень удивил…

— Что ж делать. От судьбы не уйдешь, а сочельник — великий день в году… Однако, что же мы тут стоим? Пожалуйте, Панове в столовую… Стася, поди-ка сюда… Проси гостей…

В переднюю вышла маленькая поджатая старушка с личиком величиною с кулачок и такой доброй улыбкой, что молчавший все время Сазыкин набрался храбрости и молодецки отрапортовал: «Здравия желаю. С праздничком».

— Здравствуйте, добрые люди. Храни вас Бог и Святая Цецилия. Покушаете с нами ячменной похлебки. У вас этого не делают…

— Но мы наследим. Как видите, калош военным людям не полагается, — конфузливо осматривая свои оттаявшие сапоги и лужи под ними, сказал поручик.

Старик бесцеремонно взял офицера под руку.

— Постойте, добрый пан. В таком случае разрешите раздеться.

— Ну вот, — усадив вскоре гостей за стол, сказал старик… Не угодно ли рюмочку старого венгерского? Оно хоть и вражеское снадобье, а с дорожки отлично…

За столом, кроме гостей и старика с женой, сидели еще трое. Их сын — бессловесное жалкое существо, с кривой шеей и не сгибающейся правой рукой; дочь — вдова, милолицая, полная женщина — точный портрет отца, и внучка, подросток лет двенадцати с пышными, совершенно белыми кудряшками, делавшими ее похожей на одуванчик.

— Благодарю вас, — принимая тарелку с ячменем сказал поручик. Однако, как же это так вы остаетесь здесь, не понимаю. Кругом — война, ужас, грабежи…

— Умру, а не покину своего гнезда, — ответил с достоинством старик.

— Он у меня иногда очень упрям, заметила старушка.

— Один раз уже судьба спасла меня, — продолжал маститый хозяин. Вы, наверно, проезжали поселком от которого уцелел только один домик корчмарши?..

Поручик покраснел до корней волос и пробормотал в тарелку: «да, оттуда мы и нашли дорогу сюда».

— Ну, так вот. Поселок был разграблен, сожжен, а моего имения не тронули, не успели. Нагрянули ваши отряды и враги убежали врассыпную. В поселке уцелел только одна корчмарша. Это какая-то царица Тамара, должен вам сказать. В ее грязноватых лапках много перебывало людей. Один мой управляющий так и погиб через нее: нашли под окошком корчмы с перерезанным горлом. Враги тоже не устояли против ее волшебства. Всех перекрошили, а она осталась целехонька, хотя мужа и вздернули на воротах. Хороший, смирный был еврейчик… Часто хаживал ко мне за хмелем для пива…

— Да история, — пробурчал поручик.

— Я видеть не могу этой женщины, — вмешалась в разговор доселе молчавшая вдова. — Какая-то подлая, развратная хищница…

Сидевший напротив, уродец — юноша судорожно подергивал своей кривой, шеей. Видно было, что ему неприятно слушать такие вещи.

«Ага, — подумал поручик, вглядываясь в его отечное бескровное лицо. — Ты, микроцефал, должно быть, тоже потаскивал отцовские карбованцы к ногам черноглазой Рахили».

— Владек, шел бы спать. Тебе худо, — заботливо обратилась к сыну старушка.

Между тем, венгерское, незаметно оказывало свое действие.

— Господи, как хорошо! — воскликнул поручик. — Ведь вот не знал вас, господа, а посидел с вами полчаса и точно родные… Вас, добрый пан, с радостью бы назвал своим отцом… Добрая панна Ядвига, — обратился он ко вдове — сыграйте что-нибудь, отведите душу… Колыбельную песню Неруда… для Христа-младенца…

Клавиши старинного фортепиано вздрогнули, и задумчивые, чуть-чуть пугливые, звуки поплыли куда-то, нежно убаюкивая, рождая в душе тихую осеннюю грусть.

— Бесподобно, восхитительно!.. — воскликнул офицер…

— Да, да, — обратился поручик к запротестовавшим хозяевам, — я поеду… Не могу. Понимаете, вспомнилось слишком много… Тесно душе… За гостеприимство сердечно благодарю…

Он поцеловал женщинам руки, расшаркался и, сбивчиво бряцая шпорами, пошел к выходу.

Маститый старик сам помог ему взобраться на лошадь и крикнул вслед:

— Недолго! Скорей возвращайтесь!..

— Через полчаса буду обратно. Может быть, встречу своих…

Кругом было то же самое холодное, мертвое поле, только стало светлей и мороз усилился.

Когда поручик слегка запрокидывал голову, сверху лились на него бесчисленные лучи звезд. И казалось ему, что небо и земля — исполинская голубая елка, убранная огнями и серебряной ватой, а он сам крошечная игрушка — всадник на этой елке. И все те, кто теперь наводят там, впереди пушки, стреляют, бегут в атаку — то же маленькие игрушечные фигурки, созданные для чьей-то забавы. И Нина — тоже игрушка. А ты?..

С поразительной ясностью обрисовалась в воображении гибкая, полногрудая красавица. Два огненно-черных зрачка завертелись перед глазами, вспыхнули, как фейерверк и потухли. Острые шпоры больно впились в исхудалые бока лошади…

— Но ведь я не «туда» еду! Я игрушка на вертящейся елке, и меня несет совсем в другую сторону. Однако, и чепуху же я плету! — сказал он вслух и расхохотался …Что фыркаешь, — обратился он к лошади, — смешно?

Он перегнулся через луку седла и поцеловал лошадь в шею.

Большая, красная, всходила за рощицей луна.

Лошадь, точно загипнотизированная, скакала по направлению к маленькому, затерянному в снежной равнине, домику. Он уже виднелся поодаль. Знакомый дискантовый лай тонко резал холодную настороженную тишину.

— Я только взгляну в окошко и уеду, — затягивая удила, сказал поручик.

Три оседланных лошади у изгороди невольно заставили его вздрогнуть.

В голове сразу просветлело. Он осторожно завел свою лошадь с другой стороны домика, где была глухая стена, привязал и на цыпочках, стараясь не дохнуть, подошел к окошку.

Голубая занавеска по-прежнему оставляла свободный косячок.

Поручик взглянул внутрь домика и замер на месте.

Три здоровенных немецких драгуна сидели за столом и распивали пиво. Один рыжеусый, с пухлыми наплывшими вместо век бровями, очевидно, рассказывал что-то уморительное, потому что, двое других покатывались от хохота. Багровый, с растопыренными огромными пальцами, толстяк — рассказчик напоминал вареного омара. Слушатель, лицо которого было обращено к поручику, имел окладистую черную бороду, длинный с надломом нос и зажившую сеченую рану на щеке.

— А ведь это след моей шашки. Мы с этим молодцем встречались в сентябре месяце. Опять случай свел, — подумал, дрожа от волнения, поручик. — А где ж она? — и лихорадочно заискал глазами.

На полу, за ботфортами жирного рассказчика лежала совершенно нагая Рахиль. Два коричневых соска смотрели вверх, как обожженные утренником бутоны роз…

Поручик не помнил, как выхватил из кобуры револьвер…

Когда он с обнаженной шашкой вбежал внутрь домика, два немца уже были мертвы. Третий — толстый рассказчик, раненый в лопатку, стонал, облокотившись на стол. Из опрокинутой кружки стекало со стола пахучее клейкое пиво прямо на голову одному из убитых.

Раненый выстрелил левой рукой, но промахнулся. Поручик обезоружил его и почему-то первым долгом бросился к люльке.

Маленький человечек, проткнутый насквозь, плавал в крови…

Утром, следуя с эскадроном, поручик, стараясь принять ненавистный вид, говорил Сазыкину:

— Ты вот что, Сазыкин, если останемся живы и, Бог даст, вернемся домой смотри не проболтнись, куда я ездил ночью. Спаси Бог, узнает жена. Хорошо, что немцы постарались предупредить меня. Мог бы я очутиться на их месте…

— Э! С кем грех да беда не случается, ваше бродь… Бабы, они хуже сатаны. Истинно. Глазом не моргнет, окрутит вокруг пальца. А это — ведь сущая ведьма. Клянусь Богом, у ней хвост был.

Солдат крепко затянулся и, бросая окурок, добавил:

— Слава Богу, обошлось.
 

Алексей Липецкий.
«Лукоморье» № 2, 1915 г.