Анатолий Каменский «Игра»
I
В день получки наградных коллежский секретарь Подосенов приехал домой на извозчике, которого взял, не торгуясь. По дороге он завернул в ресторан, где ел бутерброды со свежей икрой и пил заграничное пиво, — и в аптекарский магазин, где купил жене большой флакон духов. С двумя сторублевками в кармане он чувствовал себя точно обновленным, и в голосе его появились солидные нотки, а жестикуляция и походка сделались преувеличенно твердыми. Шумно вошел он в квартиру, размашисто и небрежно сбросил пальто и даже с женой поздоровался с оттенком некоторого покровительства.
За обедом говорили о праздничных расходах, о том, какие долги заплатить раньше других, какой материи подарить на платье няньке, и все время у Подосенова было такое чувство, как будто в его жизни произошла крупная и важная перемена. Двести рублей, ворвавшись в нищенский бюджет, рассчитанный до копейки и едва оплачивавший стены, еду и необходимейшие услуги, — внесли в него небывалый размах и дерзость. Заговорили о елке для маленькой Лидочки и о том, что непременно нужно несколько раз побывать в театре, а на третий день Рождества собрать сослуживцев Подосенова на винт и маленькое макао. Послали прислугу в винную лавку разменять сторублевые бумажки на четвертные и золото. Разложили деньги на столбики и кучки. Подосенов вдохновился, выработал обширную программу увеселений, в которой театры чередовались с поездками на острова, а традиционный рождественский гусь плавал в море «настоящего» шампанского и ликеров. И когда на поверку оказалось, что, за покрытием неизбежных праздничных расходов, а также долгов мебельщику и портному, остается «на удовольствия» всего двенадцать рублей, — Подосенов и его жена спустились с облаков на землю. Снова разложили столбики и кучки, сократили праздничные дворникам, решили подарить няньке вместо шерстяной материи дешевенького ситцу, но тут выплыли мелкие позабытые долги, и в результате получился уже не остаток, а чистый дефицит.
Муж с женой долго смотрели друг на друга и у обоих были мертвенно-скучные глаза, в которых точно пряталась их маленькая жизнь, лишенная неожиданностей, смелых решений и праздничных веселых красок. Невольно вспомнилось, что раньше, когда наградные выдавались по меньшему окладу, не было более трудных, скучных и нерадостных дней, чем Рождество. И стали ненавистны правильные столбики и кучки, эти чужие, давно истраченные деньги; хотелось разметать их по столу, и одна и та же мысль, полная запрета, искушения и риска, кружила голову обоим.
В одиннадцатом часу ночи, когда Подосенов надевал пальто, его жена, стараясь подавить слезы, упрямо махала рукой и говорила:
— Ты прав, Виктор: довольно, надоело, осточертело!.. У меня мутится рассудок от вечного выгадывания грошей, и у меня не меньше твоего связаны крылья. Постылая нищенская жизнь!.. Конки, подержанные платья, рыночная обувь, злосчастные ежедневные котлеты, сахар рассчитанный чуть не по кусочкам… Какое рабство! Не могу я больше… Месяц, неделю, один день свободы!
И вместе с голосом молили ее глаза, мокрые от слез щеки, прядь растрепавшихся волос.
Несмотря на жалость к жене, на взбаламученную скуку жизни, Подосенов вышел из ворот все той же новой, твердой походкой, какой входил сегодня в ресторан. По дороге в клуб, сидя на извозчике, он мчался легковесным взором навстречу желтым и красным огням, сулившим безумный угар удачи. Бежали стены домов, танцевали вывески и окна, а над головой Подосенова неподвижно и низко-низко стояло черное небо. И теперь Подосенов бросал этому небу вызов, и оно представлялось ему нелепым дурацким колпаком, под которым до сих пор, в силу какого-то недоразумения, копошились его маленькие, несмелые, придавленные нуждою желаньица и мысли.
Пять десятирублевых золотых, лежавших в кошельке, ласково нащупывались рукою и, казалось, грели кровь. Они сулили радость, свободу и веселье жизни, и, высоко подняв голову, Подосенов невольно думал, что это его первые минуты беззаветного мальчишеского риска за долгие годы студенчества и службы. Тщетно он пытался припомнить в своей жизни что-нибудь смелое, исключительное, какое-нибудь оригинальное приключение или знакомство, какую-нибудь опасность и риск. Дни, дни, дни, тусклые закаты и рассветы… С горькой усмешкой он признался себе, что до сих пор лучшим его воспоминанием была студенческая попойка, случайно затянувшаяся на несколько суток. Пили, хохотали, сплетали дерзкие, безумно-смешные речи, держали невероятные пари, гурьбой шатались по улицам, спали, где попало, и крик молодой свободы потрясал счастливые сердца.
И, вспомнив об этом, Подосенов вдруг догадался, что он несчастлив, и в то же время ему сделалось страшно весело, и он весь опьянел от дикой, звериной жажды новизны, неожиданности и риска. Казалось, что желтый свет фонарей сошел с ума, хохочет, гримасничает и пляшет, что лошади фыркают, задыхаясь от смеха, и когда Подосенов, подъехав к клубу, выскочил из саней, черный колпак, стоявший над головой все время, уже не посмел перешагнуть освещенного пятна перед подъездом.
Подосенов посмотрел на небо, погрозил кому-то пальцем и засмеялся.
II
На лестнице он увидал женщин в цветных, кричащих нарядах, с обнаженными плечами, услышал музыку модного танца, и потом, начиная с комнаты, где ему пришлось расписаться в книге, во всех гостиных, коридорах, помещениях буфета молодые женские лица с глазами, горящими одной с ним жаждой, плыли ему навстречу.
Был большой танцевальный вечер. Все время ощущая в кармане золото, Подосенов прошел в игорный зал не сразу, а сначала выпил у буфета несколько рюмок коньяку. Рядом с ним закусывали и пили, мимо него сновали пары, и бесшабашный, веселый сон ударил Подосенову в голову, сделал его желанья откровенно-смелыми, а взор прозрачным и острым. Он видел плечи и руки, тающие в нагретой и душистой мгле, и, плохо зная расположение комнат, долго ходил взад и вперед, пока не попал в игорный зал.
Две тонких декорации, поставленных под углом, отделяли этот зал от танцевального, и звуки стонущей музыки, и страстный гул веселья мешались с рассыпчатым звоном золота и серебра.
Играли за множеством круглых столов, охваченных тесными кольцами людей, совершенно чужих друг другу и в то же время страшно близких, хранивших общую и мрачную серьезность. Большинство привыкло встречаться здесь каждый вечер и, не зная даже имен друг друга, обменивались взорами сочувствия или досады, обнажая на минуту душу в странной интимности общего риска, прорвавшихся наружу страстей, делавших людей врагами и друзьями вместе.
Судорожно комкались засовываемые куда попало ассигнации, и глухо звякали в ладонях тяжелые серебряные рубли. Между столами взад и вперед ходили проигравшиеся с безнадежно-рассеянной тенью на лицах. Тут же топтались берегущие последнюю ставку, и по тому, как они смотрели куда-то в сторону и, заложив руки в карманы, небрежно цедили слова, — было видно, что они ведут с самими собой другую тайную игру. И вдруг, не в силах бороться дальше, то один, то другой внезапно вынимал руки из карманов и, протиснувшись к столу, бросал на сукно последний золотой или рубль.
Было душно от дыма, толкотни, торопливого звона денег, ропота сдавленных голосов, и звуки длительного беззаветного вальса врывались контрастом в мелкую напряженную работу ставок, методичных вопросов и счетов.
За столом, в которому подошел Подосенов, метал банк совершенно юный канцелярист военного ведомства с едва заметными нахальными усиками и бил карту за картой, и по мере того, как росла куча денег, неровные бело-розовые пятна все сильнее проступали на щеках около зеленоватых глазок. Тесное кольцо игроков, окружавших стол, и трое сидевших за столом партнеров военного канцеляриста, с упрямой настойчивостью повышали ставки, бросая деньги на сукно, причем всеми одинаково чувствовалось, что ставки будут убиты. Банкомет, не снимавший банка, сделался объектом жгучей и общей ненависти, должно быть, понимал это и боялся поднять глаза. Самый воздух вокруг стола казался молчаливым и хмурым и весь был пронизан тончайшими перекрестными нитями раздражения, зависти, бессильной злобы и того непонятного упорства, с которым деньги бросаются на верный проигрыш.
Розовые пятна на лице канцеляриста, методическое шлепанье карт, открываемых с жестокой уверенностью счастья и точно бьющих партнеров по лицу, — все это внесло в настроение Подосенова какую-то хищную нотку. Отдельно разбросанные по сукну золотые кружочки смотрели ему прямо в глаза, гипнотизируя подобно взгляду змеи, и рука, все время нащупывавшая кошелек невольно потянулась к столу,
Подосенов поставил золотой, потом другой, и проиграл. Потянулся с третьим, но в это время канцелярист с нахальными усиками бросил метать и сгреб деньги под салфетку. Сосущий, едкий холодок пробежал по сердцу Подосенова, и на минуту проигрыш двадцати рублей точно сдунул с его головы веселый, бесшабашный сон, ударивший в нее вместе с звуками бальной музыки, мельканием голых плеч и смешанным запахом духов и молодого женского тела. Но когда за спиной Подосенова решившего немного переждать и освежиться, захлопнулась дверь игорной комнаты, тот же сон внезапно охватил и понес его куда-то.
По гостиным струилась толпа, а в большом театральном зале танцевали модный краковяк. Студенты, в мундирах с шаржировано-высокими воротниками и преувеличенно-жирным золотым шитьем, и молодые люди во фраках, с каплями пота на блаженно улыбающихся лицах, стучали каблуками, выворачивая ноги общим вычурным движением. Казалось, что ногами управляет музыка, а музыкой — ноги, и что танцоры и музыканты одинаково не в силах остановиться. Бесконечной, заколдованной цепью тянулись пары, и с неожиданным любопытством Подосенов ловил тайную игру зовущих, отдающихся взоров, незаметных слияний, порывов откровенной неги, всего того, что люди таят друг от друга в жизни и чего не стыдятся в танцах.
III
Студенты в юмористически расшитых мундирах, танцующие с полузнакомыми и совсем незнакомыми женщинами, эти подсмотренные слияния взоров, оглушительно-веселый гром оркестра показались Подосенову чем-то прекрасным, новым, каким-то откровением. Его толкали, и он с наслаждением принимал толчки, глупые физиономии танцоров приближались к его лицу, и он улыбался им благожелательной улыбкой и делал любовные, одобрительные жесты.
Он стоял у самых дверей в помещение буфета, откуда то и дело выходили мужчины с маленькими остросмеющимися глазками. Многие из них были членами клуба, что как-то странно угадывалось в их покривившихся галстуках и по-домашнему висящих пиджаках. Неподалеку от Подосенова высокий блондин в старенькой технологической тужурке стоял и чему-то улыбался одиноко и хорошо, и смотрел далеко вперед веселым и умным взором. Студент слегка притопывал ногами, жестикулировал, издавал какие-то восклицания, и несмотря на это было видно, что он совершенно трезв, и его веселье передавалось каждому, кто, проходя мимо, обращал на него внимание. Подосенов чувствовал к нему необъяснимую симпатию, старался встретиться с его взглядом, и ему страшно хотелось подойти к технологу и сказать что-нибудь задушевное, товарищеское. Но толпа, вдруг хлынувшая из зала, где кончился краковяк и отрывисто прозвучал ритурнель кадрили, — отделила его от студента.
Подосенов совершенно позабыл о проигрыше, шел вперед, и у него было такое ощущение, как будто его впервые поставили лицом к лицу с какой-то новой житейской правдой, смотревшей на него со всех сторон, звучавшей тысячью ликующих голосов. И снова, как и по дороге в клуб, у него шевельнулась мысль о том, что он несчастлив, что веселье и радость прошли мимо его жизни, обогнув ее за тысячу шагов, и что никогда ему не завоевать их. Толпа, влекущая Подосенова за собою в упругих, тесных и живых объятиях, томная усталость на лицах женщин, смеющиеся самонадеянные искорки в глазах мужчин вдруг показались ему чем-то совершенно посторонним и непохожим на то, чем он жил до сих пор и что оставил дома. Болезненно сжалось сердце при воспоминании о сегодняшних разговорах за обедом, неосуществимых планах, столбиках и кучках денег, о слезах и жалобах другого, одинаково с ним несчастного человека. И на минуту он словно испугался толпы и музыки и общего ликующего шума, и ему захотелось бежать из клуба без оглядки. Но тотчас же знакомый заманчивый и убедительный голос запел у него в душе, выгоняя оттуда мелочные, опасливые, предусмотрительные мысли.
Подосенов прошел в буфет, выпил еще несколько рюмок коньяку и с великой отчетливостью почувствовал, что другой Подосенов, маленький и осторожный, задавленный страхом жизни, улетел от него куда-то вдаль.
Он шел вперед и сам удивлялся тому, что высоко и прямо держит голову, свободно смотрит в толпу и ловит чужие лица жадным, объемлющим, бесстрашным взором. Он показался самому себе выросшим на целый аршин, и его былые застенчивость и робость, боязнь новых знакомств превратились в острую жажду большой, полузнакомой компании, какой-то случайной, втайне лелеянной встречи. Преувеличенно открытые платья женщин, прически с множеством полукруглых гребенок, усеянных фальшивыми камнями, крупные поддельные брильянты, сверкавшие в ушах, напудренные лица, чрезмерный запах духов, струившийся при каждом движении шелковых юбок, — все это фальшивое, искусственное и преднамеренное показалось Подосенову чем-то откровенным и свободным, бросающим кому-то вызов.
Проходя через последнюю комнату буфета. Подосенов увидал за одним из столиков молодого военного канцеляриста с крошечными усиками, того самого, который метал в игорном зале банк. Большая ваза с фруктами и осмоленное горлышко бутылки, косо выглядывавшее из мельхиорового ведра, отделяли его от дамы в черном платье с обнаженными руками, спиной и шеей. Подосенову не было видно ее лица, но в беглом огоньке, который вспыхивал в зеленоватых глазках канцеляриста, в быстром движении пальцев щипавших белесоватые нахальные усики, он прочитал, что это лицо красиво. Странное любопытство к этой женщине вместе с необъяснимым раздражением против канцеляриста вдруг овладело Подосеновым, и он ни с того ни с сего занял соседний столик.
И он увидал, что не только не ошибся, что женщина эта не только молода и красива, но для него, Подосенова, представляет нечто большее.
IV
Из-под нависшей шапки волос, темно-каштановых, видимо покорных и мягких, под крутыми изгибами бровей, поставленных высоко и горделиво, смотрели тоскливые и страстные глаза, те самые, которые в мечтах и во сне Подосенов видел всю жизнь.
Молодая женщина слушала чиновника, прихлебывавшего шампанское, точно квас, оскорбительно ровными и глубокими глотками, не дотрагивалась до своего бокала и рассеянно перебирала рукой ветку мелкого черного винограда. В ее губах змеилась едва заметная насмешка, и губы эти, полные и маленькие, с опущенными вниз углами, влажные и алые губы, казались Подосенову той же знакомой, давно лелеянной мечтой. Он сидел почти за спиной военного канцеляриста, тоже невольно и едва заметно улыбался и слушал.
А канцелярист говорил:
— Вы имеете такую точку зрения, а я иную, и всякий может свободно придерживаться своего мнения. Ежели я родился под счастливой звездой и моя жизнь течет как по маслу, то следовательно нужно пользоваться и благодарить Бога. И я полагаю, что удача приходит не всякому человеку и недаром. И кому приходит удача, тот всегда хороший человек, и все должны ему оказывать уважение и любовь, а в особенности миловидные женщины с голубыми глазами. Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен, ну, например, в качестве золотых вещей или, скажем, по модной части. Пожалуйста, не стесняйтесь и не считайте за одолжение. Мне это все равно, что дунуть. Для счастливого человека деньги самое пустое дело. Хотите, специально для вас поставлю карточку?.. Одна минута, и я здесь, у ваших ног.
В дымчато-голубых тоскующих глазах сверкнул огонь, недоверчивый и любопытный, и в то же мгновение погас. Едва заметная насмешка превратилась в деланную приветливую улыбку, и Подосенов услышал странно-высокий, певучий голос:
— А если вы проиграете?
— Не может этого быть! — уверенно воскликнул канцелярист.
— Ну хорошо, — сказала молодая женщина, — только с условием не засиживаться, — мне неудобно оставаться одной.
— Ручку на счастье!
В изгибе длинной и плоской талии, в игривом росчерке ног и в том, как военный чиновник поцеловал протянутую ему руку, было что-то эгоистическое, самовлюбленное, и в то же время чувствовалась железная воля. И Подосенову почему-то вспомнился шлепающий, беспощадный звук, с каким чиновник во время метки открывал карты.
Молодая женщина осталась одна, и то подмывающее, бесстрашное чувство, которое родилось у Подосенова полчаса тому назад, вдруг удесятерилось, просясь наружу. Громко он позвал лакея и приказал подать себе ликер и кофе. Легким движением вынул портсигар и закурил папироску. И так же внезапно, как многие ощущения сегодняшнего вечера, у него явилось новое чувство, какая-то бессознательная догадка, горделивая и сладострастная. Вспомнил Подосенов, и притом не мыслью, а всем существом своим, что он здоров и молод, что каких-нибудь пять лет тому назад его густые кудри и нежное женственное лицо останавливали на себя внимание.
И он снова почувствовал себя свободным от предусмотрительного и мелочного страха, наполнявшего до сих пор его жизнь, делавшего его ненаходчивым, ординарным и скучным, и вдруг любовно поверил в себя и в то, что пришла его первая и последняя счастливая минута.
Дымчато-голубые, тоскующие и страстные глаза, губы с опущенными углами, уклончиво-покорные линии шеи и подбородка, мечта и несбыточный сон его жизни перестали быть мечтой и сном и так реально томились и скучали в двух шагах от него.
Жадным, стремительным, ненасытным взором впивал Подосенов свою воплощенную мечту, кощунственно срывал покровы и ласкал с жестокостью зверя, и наслаждался радостью сна наяву. Вдохновение небывалое и телесное, похожее на сказочную смелость, вышло из него наружу и невидимыми, огненными нитями соединило его с тоскующими, страстными глазами, с манящею белизною шеи и плеч. И ему сделалось совершенно ясно, что женщина, смотрящая на него, не может им не любоваться, так же, как и он думает о сближении, о том, как скучны избитые слова, условности и подходы, и как хорошо было бы их отбросить. Тогда Подосенов понял, что лучшее, что он может сделать, — это сразу подойти и заговорить, и сделать это с великой искренностью, простотой и свободой.
V
Он встал, почувствовал, что осветилось его лицо и засияли глаза, сделал два шага и поклонился.
— Хотите со мной познакомиться? — сказал он. — Ей-Богу, я недурной человек, и мы можем очень весело провести время.
Подосенов сделал паузу, улыбнулся и выжидательно, лучисто смотрел ей прямо в глаза. Он был изящен, безукоризненно учтив и прост, и скромный, поношенный костюм сидел на нем вдохновенно.
Молодая женщина невольно рассмеялась и спросила своим странно-высоким голосом:
— Как же, например, мы будем проводить время?
— Господи! — сказал Подосенов, продолжая проникновенно смотреть ей в глаза. — На это существуют всевозможные патентованные способы. Мы могли бы потанцевать, но к сожалению, я не танцую. Господин, который ушел поставить карту на ваше счастье, кажется, ужасно скучный дядя. Я мог бы предложить вам сбежать от него совсем и перейти со мною в кабинет. Мы бы поужинали.
Молодая женщина сказала:
— Вы предлагаете возмутительные вещи… Впрочем, отчего вы стоите?
Он отвечал:
— Вы хотите, чтобы я сел за чужой стол? Не лучше ли пройтись немного, посмотреть танцы…
Какое-то беспокойство на секунду мелькнуло в ее глазах, но затем она поднялась с места и сказала:
— Хорошо, пройдемтесь, мой кавалер наверное застрянет, — мы можем вернуться позже.
Подосенов пропустил ее вперед, и она прошла мимо него медленно и совсем близко, так что он почувствовал запах ее волос, а уклончивые линии плеч, шеи и подбородка мелькнули живой, ощутительной и доступной сказкой. Он заметил, что на его спутнице не было никаких украшений, ни золота ни камней, и даже браслеты и кольца отсутствовали на руках. Черное, сильно вырезанное платье, без отделки и кружев, гладкое, наивно и бесстыдно прилегавшее к телу, казалось, приобрело его теплоту и нежность, было неотделимо и создавало иллюзию особенной, чрезмерной наготы.
Подосенов пошел с ней рядом, не чувствуя шагов, не видя и не слыша толпы, и сладкий, безбоязненный сон наяву двинулся за ним, толкая вперед, подсказывая простоту, безнаказанность и краткость. Он наклонился к ее плечу и прошептал:
— Я бы хотел видеть вас голой…
Она не успела ничего ответить, как он взял ее под руку, приблизил к ее глазам свои, взглянул в них уверенно и лучисто и докончил:
— Не сердитесь: я влюблен в вас! Да, да, я влюблен в вас!
Он пил дымчато-голубой огонь удивленья и бессильного протеста, струившийся из ее глаз, и чувствовал, как этот огонь входит в его кровь. Он шел, незаметно ласкал обнаженную, близкую, отдающуюся руку и говорил бесстыдные, причудливые речи, а женщина беззвучно смеялась и ободряла его невидимым наклоном головы. Он верил в себя, в свою молодость, в свой страстный, повелительный голос, был горд проснувшейся в нем смелости зверя, и звуки музыки неслись из зала для него.
VI
У самого входа в зал Подосенов и молодая женщина столкнулись с высоким студентом в старенькой технологической тужурке, который шел с гордо-поднятой головой, по-прежнему жестикулировал и чему-то смеялся одиноко и хорошо. Технолог как будто узнал Подосенова и, увидав, что он не один, сделал круглые, одобрительные глаза.
— Теперь пустите, — проходя в зал, сказала Подосенову его спутница и высвободила руку.
— Вы интересный… — обернувшись назад шепнула она.
— Я люблю тебя, — стоя за ее спиной, твердил Подосенов, — я опьянен тобою, я хочу целовать твое тело.
Молодая женщина обернула к нему лицо, полуоткрыла маленький, сонный ротик с опущенными вниз углами, и Подосенов услышал голос, полный певучей, сдержанной ласки:
— Однако не будем забывать, что мы знакомы не больше десяти минут, и что я… что я…
Она не договаривала; дымчато-голубые глаза смеялись, прекрасные мелкие зубы блестели заманчиво и покорно.
— Что я наконец замужняя женщина.
Подосенов нисколько не смутился и сказал:
— Это не может мне помешать любить вас, а вам меня.
— Сумасшедший!.. — сказала она и отвернулась.
— Послушайте, — немного сдержаннее заговорил Подосенов, наклоняясь к ее плечу, — действительно вы замужем? Кто ваш муж, молодой или старый? Почему вы здесь одна, и кто же тогда военный чиновник, с которым вы пили шампанское?..
Ей стало смешно от его скороговорки, и она ответила тоном ученицы на экзамене:
— Я действительно замужем; мой муж старик, живет на пенсии; я здесь одна, потому что он стар, и мне скучно дома; военный чиновник наш хороший знакомый.
Чувство необъяснимого раздражения против канцеляриста снова шевельнулось у Подосенова, и ему страстно захотелось, не возвращаясь в буфет, уехать с молодой женщиной из клуба.
Он слегка дотронулся до ее локтя и сказал:
— Я мечтал о вас всю жизнь, вы мне снились, и я все не верю тому, что нашел вас. Мне кажется, что, проснувшись завтра, я уже никогда вас не встречу. Молю вас, уедем!
Голос Подосенова был глух, серьезен, и странная торопливость звучала в нем. Молодая женщина обернулась, и он увидал внимательные глаза и строгую складку сомкнутых, не улыбающихся губ.
— Мне непонятно то, что вы говорите. Пока вы были милым, сумасшедшим гимназистом, вы были забавны. А теперь я боюсь вас. Простите, но действительно становится неудобно… Опомнитесь!.. — уже ласково докончила она.
И вместе с ее словами Подосенов вдруг услыхал разноголосый шум толпы и назойливые звуки танца и увидал множество ног, с необъяснимым усердием, вычурно и подробно рисующих на паркете какой-то общий рисунок. Студенты в мундирах и фрачники с блаженно улыбающимися лицами, голые шеи и плечи и тяжелый, грузный топот, и все чуждое, выпуклое и внешнее, что провалилось куда-то с самого начала его знакомства с этой женщиной, — надвинулось на него со всех сторон, объяло странным холодом.
— Ради Бога, — произнес он почти с отчаянием, — не сердитесь… Я действительно… Бывают встречи…
— Глупости, — возразила она, — перестаньте! Ведь вы же меня совсем не знаете… А вы очень милый… — неожиданно заявила она, скользнув по нем каким-то слишком пытливым взором, — я надеюсь, что мы как-нибудь встретимся, только не сегодня… Ну, будьте паинькой, проводите меня назад. Мой кавалер может обидеться.
Она сама взяла Подосенова под руку и повлекла из зала, и гром оркестра остался позади, и чем он становился глуше, тем страшнее вырисовывались в памяти большая ваза с фруктами и косое горлышко бутылки.
— Одна минута… — сказал Подосенов, замедлив шаги, — неужели нет никакой возможности увидеться сегодня?
— Есть, — отвечала она спокойно, почти холодно, и дымчато-голубые глаза на мгновенье сделались стальными. Но линии губ, подбородка и шеи по-прежнему были уклончивы и покорны, манили сонной теплотой и кружили Подосенову голову.
— Какая же? — волнуясь, спросил он.
Она отвечала коротко:
— Выкуп…
Подосенов догадался не сразу.
— Хорошо, требуйте, чего хотите. Для меня не существует жертв…
— Вы, кажется, слишком возвышенно поняли, — иронически произнесла она. — Я поясню: мой знакомый пошел поставить карту на мое счастье. Я знаю, что ему колоссально везет… Теперь вы поняли?
Она стояла перед ним, улыбалась почти цинично, не опускала глаз, и Подосенов наконец догадался, что эта женщина развращена, продажна и ведет с ним открытый торг. Но это не ошеломило его, и, к удивлению своему, он почувствовал, что минутный холодок, пахнувший на него в зале, вдруг превратился в прежний влекущий и безбоязненный дурман. И черное платье, бесстыдно приникшее к телу, страстные голубые глаза, сонные, опущенные, вакхически-наивные губы — все это не только не побледнело, но приобрело особую, разжигающую ценность.
Подосенов нагнулся к ней, почти целуя ее рот, взял за обе руки и, жадно сжимая их, спросил:
— Сколько?
— Сто… — коротко ответила она и высвободив руки, быстро пошла вперед.
Он догнал ее почти у самого буфета и увидал, что столик с мельхиоровым ведром и вазой никем не занят.
— Ваш знакомый еще не возвратился… — нерешительно вымолвил он.
— Это значит, что моя карта обещает вырасти в целый капитал, — шутливо заметила она и села за столик.
— Я тоже иду играть, — сказал он. — Вы даете слово?
Она поднялась с места, очутилась близко-близко, стала оживленной и доброй, и он услышал над самым ухом:
— Мой милый, сумасшедший мальчик, все будет зависеть от вас; я задержу своего кавалера и буду вас ждать до самого закрытия.
— С правом выкупа? — весело спросил Подосенов.
— Да, да, да!
VII
В игорном зале вокруг многочисленных столов теснилась та же толпа людей, разобщенных и близких, хранивших мрачную, озлобленную серьезность. Так же звякали тяжелые серебряные рубли, и только придушенный ропот голосов казался лихорадочней и торопливей, да потолок, утонувший в дыму, как будто опустился ниже. В соседнем зале, отделенном тонкими декорациями, танцевали мазурку, и крикливые, понукающие звуки оркестра мешались с неровным, прыгающим топотом ног.
Подосенов подошел к ближайшему столу и среди игроков увидал военного канцеляриста, а перед ним столбики золота и пышную пачку ассигнаций. Партнер, сидевший от канцеляриста справа, метал банк, и по всему сукну были разбросаны солидные золотые кучки. Переждав несколько минут, Подосенов увидел, что канцелярист ставит деньги то на свои, то на чужие карты, бьет без ошибки, и на лице, вместо взволнованных бело-розовых пятен, лежит жестокая, уверенная тень. Подосенов поставил за ним три раза по золотому и выиграл 30 р. Он удвоил ставку, взял 20, и тогда у него образовалось всего со своими деньгами 80. Но тут банкомет бросил колоду, и она перешла к канцеляристу.
Холодный, хлещущий звук, с которым тот открывал карты, жестокая, насмешливая тень, лежавшая на его лице, почему-то не испугали Подосенова, и острое самолюбивое чувство, близкое к ненависти, протянуло его руку с новой ставкой. Канцелярист метал неровно: то брал, то платил; громадная куча денег, лежавшая перед ним, не увеличивалась и не уменьшалась, и это казалось Подосенову каким-то издевательством и насмешкой.
И потом, когда канцелярист начал бить карту за картой, Подосенов ставил деньги, уже не помня себя. Деньги не возвращались, а игроки все с тем же непонятным упрямством увеличивали ставки, и мрачная, озлобленная тишина прерывалась тонким журчаньем золота и беспощадным хлещущим звуком открываемых банкометом карт.
Подосенов ставил последние 5 рублей, когда канцелярист вдруг бросил колоду. Равнодушно он приплюснул толстую пачку ассигнаций и, расстегнув блестящую пуговицу сюртука, спрятал эту пачку в карман, а затем, вынув небольшой с виду кошелек, подставил его к борту стола, щелкнул застежкой, и кошелек оказался громадным и глубоким, как целая сумка, и золото, сметаемое рукой, посыпалось в него с безнадежным плачущим звоном. Никто не поднял на канцеляриста глаз и, несмотря на то, что уносились общие деньги, никто не почувствовал сожаления, когда тот встал и направился к выходу.
— Место свободное, место! — заученным тоном кричал служитель клуба, расхаживая в проходе между столами.
А Подосенов, зажав в руке единственный золотой, смотрел и не мог оторвать взгляда от длинной и плоской талии форменного сюртука и ног, идущих ровной, эгоистической, самовлюбленной походкой.
Стукнула дверь, а с нею что-то захлопнулось в сознании Подосенова. Он весь сжался от внутреннего холода и вдруг сделался прежним, маленьким и осторожным Подосеновым, задавленным нуждою и мелочным страхом жизни. Что-то огромное, яркое, ослепительно-счастливое оторвалось от его сердца вместе с этим звуком хлопнувшей двери, оставляя крошечную, почти несбыточную надежду. Дымчато-голубые, страстные и тоскующие глаза манили умирающим взглядом и точно пытались вытащить его из пропасти, уже зиявшей под ногами.
В танцевальном зале давно прекратилась музыка, потухли огни, и край декораций, поставленных под углом, рисовался на черном, пустынном фоне каким-то напоминанием.
Подосенов почти подбежал к столу, разменял золотой на 5 серебряных рублей и поставил один из них на первые попавшиеся карты. Он проиграл, поставил еще рубль, и проиграл… Ужас сделал его беспомощным и сиротливым, и Подосенов засуетился между столами, чувствуя, что обливается потом, и что ноги у него сделались слабыми, как тростинки. Бессознательно он поставил куда-то все 3 рубля и выиграл; бросил опять все деньги и снял 12 рублей. Остатки безбоязненного дурмана зашевелились на дне души, вытесняя жалобное, сиротливое чувство. Несколько раз Подосенов поднимался до 40 р. и спускался до рубля, видел, как редеет толпа игроков, и вдруг понял, что ему уже не отыграться.
Мертвенным движением поставил Подосенов все, что у него накопилось, рублей 15, и прежде, чем открылись карты, совершенно отчетливо почувствовал, что ставка будет убита. А затем уже не он, кто-то чужой, бестелесный и мертвый, двинулся от стола.
И только чувство острой брезгливости к себе влекло его вперед, и сам себе он казался отверженным и жалким, и у него не хватило смелости пройти в швейцарскую главным ходом. Узким боковым коридором и полутемными комнатами, с грудами венских стульев, крался Подосенов, слыша и презирая свои шаги. Но и боковой коридор привел его к ярко-освещенной площадке главной лестницы, и, спускаясь вниз, он отворачивался от своего отражения в зеркалах, произносил несуществующие слова, морщился и высовывал язык. У него не было ни копейки денег, чтобы заплатить швейцару, и, быстро надев пальто, он невольно сгорбился, и промежуток, отделявший его от двери, показался ему бесконечным.
Издеваясь, гримасничали желтые фонари, колючие снежинки мстительно хлестали лицо, и ветер с нескрываемой насмешкой гудел в телефонных проволоках.
Подосенов шел неровными, большими и крошечными шагами, бежал бегом и плелся, едва волоча ноги. Ему хотелось визжать и кататься по земле, и он то ненавидел, то жалел себя, то бил и щипал себе лицо, то заливался коротким, жалобным плачем.
И он не заметил, как очутился около своего дома. Только у запертых ворот, жутко определенных и знакомых, он слегка пришел в себя и весь задрожал от страха. Вспомнились ему почему-то бутерброды со свежей икрой и сладковатое заграничное пиво, которое он пил сегодня в ресторане, а затем правильные столбики и кучки денег, слезы и причитания жены…
Дворник распахнул калитку, посторонился, но Подосенов все не мог перешагнуть порога: ноги у него подкашивались, и пустота открытой калитки казалась ему могилой.