Анатолий Каменский «Мебель»

I

Когда Моисеев был еще студентом первого курса, его дед, военный портной, положил на его имя в банк все свои сбережения, ровно десять тысяч рублей, с тем, чтобы внук мог получить эти деньги «в момент окончания им полного курса военно-медицинской академии». Вскоре после этого старик умер, и все четыре года дальнейшего пребывания в академии Моисеев сознательно и бессознательно жил мечтой об этих десяти тысячах, которые должны были сразу обеспечить ему «твердую почву». Родители умерли давно, и со смертью деда он лишился единственной материальной поддержки. До получения стипендии он жил уроками и при этом, из боязни не кончить курса и лишиться вожделенных десяти тысяч, работал в академии, не покладая рук, благодаря чему прекрасно выдерживал экзамены.

На четвертом курсе Моисеев женился, и это удвоило его расходы, так как за женой он не взял ничего. Пришлось жить в долг под те же десять тысяч. Жизнь протекала монотонная, размеренная, как на корабле, и притом какая-то не настоящая, а вынужденная, ибо ничего как следует не хотелось и все как-то невольно откладывалось на будущее. И частенько разгулявшееся воображение сдерживалось формулой: «теперь не стоит, — вот получим десять тысяч, тогда…» О том, что будет тогда, Моисеевы любили помечтать подробно, и мечты эти составляли единственную радость и праздник их урезанной, половинчатой жизни. Уже за год до выпускных экзаменов деньги были распределены с великой точностью: часть на уплату долгов, часть на обзаведение и мебель (временно Моисеевы жили в меблированных комнатах), а остальное в банк на текущий счет. Так как жизнь целиком была отложена на будущее, Моисеев невольно ушел в занятия и лекции, совсем не читал посторонних книг, не посещал театров, не заводил лишних знакомств, и получилось как-то само собою, что он окончил курс одним из первых и был оставлен при академии.

Экзамены происходили осенью, и, пока Моисеев готовился и выдерживал, его жена, Конкордия Михайловна, Корочка, не сомневавшаяся в его успехе, присматривала на Выборгской стороне квартиру поближе к клиникам. В промежутках между экзаменами в редкие минуты отдыха, муж с женой обсуждали предстоящие покупки, и у обоих настроение было радостное, весеннее, несмотря на глубокую осень. Последние экзамены по второстепенным предметам, поспешная горячечная зубрежка переплелись для Моисеева с соображениями о том, нужно ли покупать рояль, и стоит ли, например, обзаводиться для кабинета настоящей кожаной мебелью, когда существует великолепная имитация кожи под названием «дерматоид». А вместе с учебниками и конспектами всюду валялись карточки мебельных магазинов, каталоги хозяйственных предметов, столового и постельного белья, вырезанные из газет адреса обойщиков, столяров и проч.

Накануне самого последнего экзамена жена затащила Моисеева ради прогулки в какую-то мебельную лавку, где они смотрели, так называемые «образцовые» комнаты. И потом всю неделю снились Моисееву анфилады роскошных будуаров, столовых и кабинетов, снились полы, потолки и стены, обтянутые разноцветным плюшем, шкапы, диваны и кресла невиданных размеров и стилей.

II

В тот же день, когда из банка была получена толстая пачка новеньких, волшебно пахнущих сторублевок, хозяин мебельного магазина водил Моисеевых из одного помещения в другое, заставлял подниматься по винтовым лестницам из первого этажа во второй, а из второго в третий, и на ходу говорил:

— Не извольте беспокоиться, господин доктор, товар своеобразный, выдержанный. Это не какое-нибудь охтенское производство, которого и перевезти не успеете, как покоробится и потрескается. Сами видите, какая работа. Так кабинетик позволите кожаный?.. А цвет я вам откровенно посоветовал бы оливковый: серьезный цвет и ужасно весел для глаз. Конечно, вы сами знаете, это дело вкуса, берут и бордовые и коричневые, всякие. Я рекомендую от чистого сердца. Вот гостиную я вам прямо отсоветовал бы, которая вам понравилась. Только и славы, что «птичий глаз», а между нами сказать, и дорого и никакого вида. Возьмите лучше буковую декадентскую — и прочно и места лишнего не займет. А то, хотите, эту розового дерева, с фарфором. Случайная и совсем дешево: всего 500 рублей.

— Так-то оно так, — задумчиво соглашался Моисеев, — только за кабинет вы должны уступить. Триста пятьдесят дорого.

— Будьте покойны. С общего счета скинем обязательно. Буфетик я вам осмелюсь вот этот порекомендовать. Старинная вещь, вечность. Сам покупал на аукционе, большую цену дал. Есть, знаете, предметы, которых отнюдь не следует покупать новыми. Вы, господин доктор, нынче изволили окончить курс? Где думаете служить — здесь или в провинции?

— Я оставлен при академии, — небрежным баском уронил Моисеев.

— Тэк-с, профессором, значит будете. Подавай Бог. Тогда позвольте вам окончательно предложить вот этот письменный стол.

— Он как будто великоват, — попытался возразить Моисеев.

— Вот именно нисколько не велик, напротив, — покупают еще больше столы. Да иначе и нельзя: наука требует, чтобы было пространство, свобода. А то что же это за наука если и повернуться негде.

Часа три ходили Моисеевы по магазину, а затем, когда уже все было отобрано, долго проверяли по своему списку и приготовленному хозяином счету, не позабыта ли какая-нибудь мелочь, вроде вешалки или зеркала в переднюю. Счет превысил две тысячи, и жена Моисеева все настаивала на уступках.

— Помилуйте, сударыня, вы хотите совсем даром. И так продаю за бесценок. Мертвый сезон-с.

Моисеев торопливо вынул новенький бумажник из красного сафьяна и отсчитал в задаток пятьсот рублей. Потом протянул мебельщику визитную карточку с отпечатанным адресом новой квартиры и сказал деланно-внушительным голосом, стараясь подавить беспокойную ребяческую радость:

— Так завтра с утра и перевозите.

III

Вечером в последний раз пили чай на старой квартире, причем от волнения Моисеев поминутно вскакивал из-за стола и ходил взад и вперед по комнате. Поворачивая и приподнимая с места чужую просиженную и скрипучую мебель, он авторитетно говорил:

— Вот видишь, Корочка, это, должно быть, и есть охтенское производство. Собакевичи какие-то, а не мебель. Припомни-ка наш кабинет или столовую. Однако ты что-то равнодушна к нашим приобретениям. Даже обидно, как это ты можешь спокойно сидеть и пить чай. Батюшки, так и знал, что забудем! Ведь надо же распланировать, куда что ставить.

— Завтра привезут, тогда и распланируем, — усталым тоном говорила жена.

— Ты ничего не понимаешь, — сердился Моисеев, — никакой хозяйственной сметки, — нельзя же взять и свалить хорошие вещи в кучу.

Вооружившись линейкой, черным, красным и синим карандашами, Моисеев долго вычерчивал на большом листе бумаги подробнейший план квартиры, а затем наносил на него квадратиками и кружочками мебель. И при этом все время обращался к жене:

— Корочка, а ведь зеркальный шкаф, пожалуй, не уставится в простенок… Послушай, Корочка, припомни, пожалуйста, печка в столовой в каком углу от входа — в переднем или дальнем?

— В дальнем, — равнодушно от утомления отвечала жена.

— Ты наверное это знаешь? Ну, тогда клеенчатый диван не поместится рядом с буфетом. Какая жалость!

Корочка легла спать, а Моисеев чуть не до рассвета провозился с своим чертежом, на котором в конце концов не было упущено ни одной мелочи. Посреди гостиной пестрым четырехугольником был изображен большой «декадентский» ковер, а в кабинете из-под письменного стола выглядывала шкура какого-то чудовища, похожего одновременно и на тигра и на акулу.

Несколько дней ушло на устройство квартиры, расстановку мебели, приколачивание драпировок и штор, оборудование кухни, прилаживание арматуры для электрического освещения и бесчисленное множество мелких покупок, о которых трудно было догадаться сразу. На белье, посуду, ковры, лампы и проч. пришлось истратить еще 700 рублей. От чувства томительного сладкого беспокойства Моисееву не спалось по ночам, не хотелось умываться, обедать, читать газету, и время проходило, как в полусне.

В комнатах пахло полированным деревом, клеенкой и кожей, было шумно и тесно, и всюду были расставлены новенькие, гладкие и блестящие предметы, к которым Моисеев чувствовал необъяснимую нежность. С особым вниманием и тщательностью он устраивал свой кабинет, распределял между полками дубового шкафа бесконечный энциклопедический словарь и книги, расстанавливал на письменном столе новенькие бронзовые принадлежности, а среди них великолепно препарированный череп с белыми сверкающими зубами, трубочку для выслушивания из настоящей слоновой кости и серебряный 84 пробы молоточек. В ящиках стола разместились брошюры, начатые и неоконченные рефераты и часть заготовленного еще летом материала для будущей диссертации. Один из углов кабинета был отгорожен темно-оливковыми, под цвет мебели, ширмами, за которыми скрывались специально-докторские умывальник и широкая кушетка для осмотра пациентов.

Прислали от гравировщика по металлу две больших медных доски — одну для парадной двери, другую к подъезду, на которых значилось: «Доктор Иван Порфирьевич Моисеев. Прием ежедневно от 6 — 8 час. Вечера». Были развешены по стенам купленные в эстампном магазине цветные гравюры в плоских декадентских рамах, полированных и матовых, с полочками и без полочек. В столовой — «Тайная Вечеря» Леонардо да Винчи и «Свадебный пир» Маковского, в гостиной — женские головки и беклиновские пейзажи с наклонившимися от ветра верхушками кипарисов, в спальне — любовные и пастушеские сцены времен директории и Людовика XIV. Только в кабинете для внушительности и «строгой простоты» не было ничего, кроме приобретенных пять лет тому назад фотографий хирурга Пирогова и доктора Гааза, группы врачей медицинской академии последнего выпуска, да приютившегося в уголку небольшого масляного портрета деда Моисеева, военного портного, оставившего внуку десять тысяч.

В один прекрасный день все было готово, — выметены и, по обычаю, сожжены последние остатки мусора. Моисеев со всех порогов и позиций осмотрел мебель, сдвинул на минутку портьеры и попробовал осветить электричеством всю квартиру, по какому-то внезапному вдохновению перетащил ковер из одного конца гостиной в другой и наконец, для полноты впечатления, заглянул в кухню. Молодая горничная в переднике и чепчике и толстая кухарка с перекошенной на сторону усатой физиономией сидели за безукоризненно белым некрашеным столом на безукоризненно белых табуретках.

Едва сдерживая волнение, Моисеев прошел к жене и предложил ей взять по часам извозчика, чтобы до обеда прокатиться по Петербургу.

IV

Знакомых у Моисеевых было очень немного, и на новоселье собралось человек восемь. Еще задолго до первого раздавшегося звонка, в столовой, на длинном столе, покрытом новой светло-голубой скатертью, был сервирован чай, симметрично расставлены вазочки с вареньем и графинчики с ромом и коньяком, а посреди стола возвышалась нарядная плетеная корзинка с фруктами.

Моисеев, в новеньком докторском сюртуке с выпуклым значком тонкой ювелирной работы, ходил по комнатам и в двадцатый раз пытался сесть за письменный стол, чтобы развернуть и пробежать газету. Но, кроме заголовков, ничто не задевало его напряженно застывшей памяти, а глаза поминутно отрывались от строчек и с неустанным любопытством переходили с предмета на предмет. Ярко горело электричество, с педантическою правильностью висели портреты Пирогова и Гааза, и стояла чистенькая, вылощенная до последней пылинки мебель. От соблазнительного желания лишний раз пройтись по рыхлому самаркандскому ковру, испробовать, так ли прекрасно, как раньше, распахиваются дверцы книжного шкафа с матовыми узорчатыми стеклами и так ли звонко щелкает дорогой английский замок, — от этих и других соблазнов Моисеев не мог усидеть на месте. И в нескольких зеркалах, стоявших и висевших в разных концах квартиры, десятки раз отразилась его суетливая, сладостно-озабоченная фигура с черной окладистой бородкой и в золотых новеньких очках. Убийственно-медленно двигались стрелки часов, и все томительнее ныли у Моисеева колени.

Когда раздался звонок, Моисеев, в полной уверенности, что приехал кто-нибудь из приглашенных, быстрыми и, как ему казалось, приветливыми шагами проскользнул через все комнаты в переднюю — и вдруг разочаровался. На пороге кабинета стоял студент-математик Малаховский, его гимназический товарищ, которого он уже два года как потерял из виду. На студенте была серая заношенная тужурка и неуклюжие, мокрые от дождя сапоги.

— Здравствуй, медикус, здравствуй, — говорил он своим обычным иронически-беззаботным голосом, — читал, брат, в газетах. Как же, как же: «при академии», это хорошо. И разыскал я тебя со специальною целью: раскошеливайся, посылай за пивом.

Малаховский смеялся близорукими, вытаращенными глазами, а высоко приподнятая верхняя губа, из-под которой выглядывали длинные зубы, придавала ему какой-то задирающий ехидный вид. Не дожидаясь приглашения, он шагнул из передней в кабинет, оставляя каблуками влажные и грязные следы. По дороге он спотыкнулся и широко отвернул угол ковра, который тотчас же был водворен Моисеевым на прежнее место, затем бухнулся с ногами на диван и сказал:

— Приятно, черт перебери, размять старые кости. И далеконько же ты забрался: идешь, идешь — конца не видать… Это что же, медикус, — продолжал он, насмешливо оглядывая комнату, — знаменитое дедушкино наследство? Весьма удовлетворительно. За это — отдельные спрыски.

— Видишь ли, Роман Ильич, — растерянно начал Моисеев и вдруг увидал на кожаной обивке, как раз под каблуками студента, два мокрых пятна. — Ай! — невольно вскрикнул он, делая движение к дивану.

— Ты что? — спросил Малаховский и спокойно опустил ноги на пол. — А, вот в чем дело: обивочку запачкали. Ничего, высохнет обивочка, а потом можно обивочку и тряпочкой. Черт ее перебери, вода-то, оказывается, мокрая.

— Конечно, это пустяки, — внутренне закипая от досады, пробормотал Моисеев, — извини меня, я на секунду насчет пива.

В столовой он торопливым шепотом говорил жене:

— Корочка! Мы пропали. Явился Малаховский… Помнишь, этот, забулдыга. Вот нелегкая занесла. Ну, что мы теперь будем делать? Научи, ради Бога.

— Скажи, что ты собираешься в театр.

— Легко сказать, а сейчас явятся гости. Квартира освещена, стол сервирован… Нет, это не вывезет. Ужасно, ужасно… На полу наследил, диван испачкал, требует пива…

— Вот еще глупости какие! Предложи ему чаю, а пива может и подождать. Придется его оставить, ничего не поделаешь.

— Э, да у медикуса все, как у истинно-порядочного буржуа, — раздалось по соседству в гостиной, — шик маньифик! Послушай, ты куда же это, черт перебери, запропастился?

Корочка замахала руками, сделала испуганные глаза, а Моисеев крикнул:

— Сейчас, сейчас, сию минуту.

И побежал к Малаховскому навстречу.

V

Малаховский расхаживал по гостиной крупными непринужденными шагами, останавливался перед гравюрами, щупал занавески, поглаживал рукою шелковую обивку мебели, и все время, из разных концов комнаты, слышался его снисходительно-иронический голос:

— А ведь молодец дедушка-то? А? Остроумный старикан! И дипломчик благодаря ему, и обстановочка, и денежки. Зато тебе теперь капут. Вечная память! Недаром сказано у Берне, что человек, купивший фарфоровую чашку, навсегда утратил свободу. Да, брат, теперь ты собственник, раб. Ну, а как же насчет пива?

У Моисеева было такое чувство, как будто в его кокетливую, чистенькую квартиру ввели грязную ломовую лошадь. Опасаясь за участь хрупких золоченых стульев, дорогих стекол в книжном шкафу, новеньких вещиц на письменном столе, где Малаховский уже успел сунуть в пустую чернильницу несколько окурков, Моисеев суетливо ходил по пятам студента, заглядывал ему через плечо и все не мог найти темы для разговора. И у него было растерянное, мученическое лицо, и во все стороны бегали глаза.

Гости съехались сразу. Родители Корочки, Михаил Михайлович, в наглухо застегнутом черном сюртуке, и Анна Адольфовна, в шелковом платье и лиловой наколке, долго возились в передней, причем тесть смущенно и торопливо расчесывал перед зеркалом длинные седые баки, а теща с недоброжелательным любопытством заглядывала в коридор. Старики привезли микроскопический торт в высокой белой картонке, которую Анна Адольфовна побоялась оставить на столике в передней и собственноручно отнесла к дочери в спальню. Через несколько минут приехал знаменитый профессор, покровительствующий Моисееву в академии и готовивший его себе в ассистенты, затем приятель Моисеева, медик 5-го курса Сердюков, с женой, и наконец двое товарищей-врачей одного с Моисеевым выпуска.

Сидели за чайным столом. У гостей был такой же неестественно-любезный вид, как и у хозяев, у старого профессора и у отца Корочки Михаила Михайловича с одинаковой тщательностью были расчесаны бакенбарды, двое молодых врачей в новеньких сюртуках со значками сидели одинаково прямо и старались неслышно прихлебывать из стаканов чай. А Сердюков и его жена, нарочно поместившиеся рядом, все время переглядывались, как бы спрашивая друг друга, не делают ли они ошибок против хорошего тона. Медик вслушивался в каждое слово профессора и Моисеева, поддерживавших за столом главный, руководящий разговор, а его жена, некрасивая, беременная, с огромным ртом и широким носом, благожелательно моргала глазами. И у обоих были внимательные, подтянутые, преувеличенно-заинтересованные лица. В тоже время было видно, что у гостей и хозяев сверлит одна и та же навязчивая мысль о новеньких стульях, на которых они сидят, и новеньких серебряных ложках, которыми размешивают чай. И каждый ловил себя на излишнем мелком любопытстве и, разглядывая сервировку и мебель, старался делать это незаметно от других.

— Клавдия, — тихонько шептал Сердюков, — обрати внимание на самовар: мельхиоровый и в новом стиле.

— Вот бы нам с тобой, Костенька! — печально говорила жена.

— А какой крупный виноград! Посмотри, вон та крайняя ветка.

— Никогда мы с тобой не ели такого, Костенька!

И совершенно непохожие друг на друга, Сердюков, худой с длинным носом и подбородком, и его жена, широколицая и полная, в эту минуту вдруг сделались похожими особым внутренним сходством двух заголодавшихся и завистливых людей.

Только одному Малаховскому неизмеримо интереснее всего остального были графинчики с ромом и коньяком, и сидел он, стягивая локтями скатерть и откровенно презирая окружающее своими вытаращенными глазами. А верхняя губа, из-под которой выглядывали длинные и острые зубы, по-прежнему придавала ему ехидный, задирающий вид. И теще Моисеева Анне Адольфовне все время казалось, что, прислушиваясь к разговору, Малаховский соображает, к кому бы ему придраться и кого раньше всех поднять на смех. Поэтому она боялась встретиться с ним взором, ее пышная лиловая наколка вздрагивала от гнева, и, улучив минуту, она даже шепнула дочери:

— Удивительно антипатичный молодой человек.

Между тем Моисеева не покидало прежнее педантически-беспокойное чувство. Опасливо поглядывая на Малаховского, он то и дело просительно кивал ему головой, точно хотел сказать: «Уж ты, Роман Ильич, пощади, не смейся над нашими китайскими церемониями…» Кроме того он ужасно боялся потерять нить разговора с профессором, проводившим длинную теорию о значении для организма щитовидной железы, и в то же время его озабочивала мысль, обратит ли профессор наконец внимание на высокое качество стоящего перед ним рома. Но старик так и не прикоснулся к графинчику, и бледно-гранатовая жидкость незаметно перешла в стаканы Малаховского, Сердюкова и отца Корочки, Михаила Михайловича. А когда Моисеев увидал, что Малаховский совсем лежит с локтями на столе и сует четвертый окурок папиросы вместо пепельницы в блюдечко с вареньем, то нить ученого разговора была потеряна окончательно.

VI

После чаю профессор тотчас же уехал, и гости почувствовали себя гораздо легче. Двое молодых врачей, как сговорившись, вынули по портсигару и задымили папиросами. Анна Адольфовна и Михаил Михайлович увлекли Корочку в уголок гостиной и завели длинный семейный разговор. Малаховский какими-то судьбами раздобыл себе бутылку пива и одиноко распивал ее в столовой. Сердюков водил свою беременную жену из комнаты в комнату, щупал портьеры, стучал пальцем по зеркалам, останавливался перед картинами, и все время слышалось его угрюмое и сдавленное: «Смотри, Клавдия! Обрати внимание, Клавдия!»

И целый вечер, вплоть до ужина, разговор во всех концах квартиры вертелся на мебели, убранстве и всевозможных мелочах. Оценивались покупки, и записывались в записные книжки адреса. Сердюков и двое молодых врачей осмотрели во всех деталях кабинет, попробовали за ширмами педаль умывальника, поочередно прилегли на кушетку для пациентов, а в заключение перевернули все вещицы на письменном столе, причем роскошно отполированный, сверкавший белыми зубами череп имел особый успех. Несмотря на то, что гостей было немного, до ужина так и не составилось общей группы, все ходили вразбивку и, чем больше осматривали и щупали, тем сильнее недоумевали перед неожиданным богатством обстановки. И всем было странно видеть Моисеева, недавнего бедняка-студента, носившего потрепанный сюртук, отказывавшего себе в лишнем извозчике, — видеть его в собственной квартире с дорогой мебелью и электрическим освещением. А у самого Моисеева было обновленно-радостное чувство, точно эту мебель перевезли полчаса тому назад. И его нисколько не задевали слова Анны Адольфовны, которая одна была как будто недовольна и, глядя куда-то вбок рысьими недоброжелательными глазами говорила:

— Конечно, может быть, это в нынешний век и необходимо, только мы в свое время так не начинали. Шутка сказать, ухлопали чуть не половину капитала. Много ли останется про запас… Слава Богу, мебель не здоровье, — вещь наживная. Вот мы, с Михаилом Михайловичем устраивались иначе: стол, стул, кровать да умывальник, и все тут.

Сыграли три роббера в винт за новеньким ломберным столом, и при этом записывали свежими мелками и стирали двумя новенькими щетками, на которых разноцветной эмалью были изображены король бубен и дама треф. У партнеров — Михаила Михайловича, двух врачей и Сердюкова — был преувеличенно-серьезный, напыщенный вид, сдавая карты, каждый старался придать изысканное движение рукам, а объявляя игру, почему-то неестественно возвышал голоса. Верный себе, Сердюков и за игрой успел два раза подозвать жену, чтобы обратить ее внимание на оригинальные подсвечники и щетки.

Моисеев беспрестанно переходил из кабинета, где играли в винт, в гостиную, где сидели Адольфовна, Корочка и жена Сердюкова, а отсюда в столовую, где Малаховский допивал новую бутылку пива и горничная расставляла приборы к ужину. И беспредметно-хлопотливое томительное чувство не покидало его ни на минуту. Тарелки с консервами, пикулями, грибками и прочим в конце концов были расставлены им собственноручно, промежутки между приборами оказались математически равны между собою, а бутылки посреди стола образовали правильную геометрическую фигуру.

VII

В двенадцать часов все двинулись к столу, и оттого, что прошло достаточно времени, что уехал стеснявший всех в начале вечера профессор, а главное — что все проголодались, за ужином было естественнее и веселее, чем за чаем. Сразу было видно, как все семь человек гостей выбирают места поближе к излюбленным напиткам и закускам, и с какою нерешительностью у каждого бегают глаза между вазочкой с зернистой икрой и громадным жирным сигом, стоящими в противоположных концах. Тем не менее первые рюмки были выпиты как бы начерно, а закуски брались без разбора, какие попадались под руку. Затем начали пить и есть каждый по своей системе, оставляя без внимания одни тарелки и поспешно разыскивая другие. Только Сердюков, снова сидевший рядом с женой и пивший вперемежку разные водки, не вдавался в тонкости, ел за десятерых и, уже не стесняясь, угощал жену, говоря:

— Клавдия, ешь!.. Да возьми же побольше, Клавдия, я тебя серьезно прошу, попробуй макрель: ведь ты этой рыбы никогда не ела.

Лица гостей, жадные, жующие, выискивающие среди закусок что-нибудь неиспробованное, новенькое, внезапно напомнили Моисееву о той исполненной особого телесного довольства и сытой жизни, которая столько лет пряталась где-то за стеной от него. Сверкали мельхиоровые ручки ножей и вилок, в разноцветных рюмках переливалось разноцветное, дорогое и отныне доступное Моисееву вино, а по соседству в зеркале отражалась красная шелковая бахрома висячей лампы и оживленные розоватым отблеском, сытые, смеющиеся лица. И все это сделал он, добрый старичок, военный портной, создавший Моисееву и диплом, и эту квартиру, и всю его блестящую и почетную будущность. С гордым удовлетворением смотрел Моисеев, как опустошались тарелки, и ему хотелось, чтобы никогда не кончался ужин, чтобы все хвалили и закуски, и сервировку, и мебель, и скатерть, и лампу, и его самого. И говорил он с гостями разнеженным, сладким и утомленным голосом, как бы отклоняя лившуюся отовсюду благодарность.

Подали кофе в низеньких чашках, и Моисеев сам разлил по рюмкам ликер. Но гости не сразу принялись за десерт, а Малаховский, успевший выпить с Сердюковым на брудершафт, продолжал уговаривать его и Михаила Михайловича «хватить по самой что ни на есть последней». Старик совершенно расчувствовался, пил стаканами портвейн и, чокаясь с молодыми врачами, Сердюковым и зятем, превозносил медицину до небес.

— Господи, Боже мой, — говорил он, захлебываясь от восторга, — конечно, я простой конторский бухгалтер и всю жизнь имел дело только с цифрами, но, клянусь вам Богом, я всегда благоговел перед медициной. Господи, Боже мой!.. Трепанация черепа… Ампутация… Я горжусь, что моя дочь за врачом, за будущим профессором. Да-с, — продолжал он, пытаясь выдержать кривой и насмешливый взгляд Анны Адольфовны, — я желаю высказать свое самостоятельное мнение. За здоровье хозяина, ура!

Неожиданно закончившаяся тостом речь Михаила Михайловича, поданный кофе, ликеры и фрукты, высокая температура столовой — все это наконец настроило гостей на благодарственно-сантиментальный лад. По очереди и страшно длинно говорили молодые врачи, а после них Малаховский. Налив себе одному большую рюмку водки, он выпил, закусил яблоком, обвел присутствующих снисходительным взором и сказал:

— Господа! Требую внимания. Буду краток, милостив и беспристрастен. Я, да будет вам известно, враг оседлости, собственности, законного брака и прочей чертовщины, закабаляющей тело и душу. И недаром сказал Берне про фарфоровую чашку… А если к чашке присоединить диван, да к дивану клавикорды… Могила!.. Виноват, сударыня, я еще не кончил, — с презрительной галантностью продолжал он, увидав, что Анна Адольфовна открыла рот. — Но… Вся суть и заключается в этом «но». Ведь это я про себя говорю, что я враг фарфоровой чашки. А наш глубокоуважаемый Иван Порфирьевич не враг, а друг. Посмотрите, какое у него счастливое лицо. Он счастлив, что и требовалось доказать. А посему я, враг фарфоровой чашки, дивана и клавикорд, предлагаю выпить еще раз водки за здоровье счастливого обладателя сих великолепных вещей, Ивана Порфирьевича.

И Махаловский полез к Моисееву целоваться.

Посмеялись. В заключение пытался произнести спич Сердюков, но от опьянения и тяжести в желудке не мог подняться с места, причем жена смотрела на него такими умоляющими глазами, что он покорно кивнул ей своим длинным носом и взял для нее и для себя из плетеной корзинки две самых больших ветки винограда.

VIII

Несмотря на то, что разошлись очень поздно, Моисеев не чувствовал ни малейшей усталости, и когда жена и прислуга уже спали, он все еще ходил из комнаты в комнату, как бы прислушиваясь к воспоминанию о замолкнувших шагах и голосах. В беспорядке стояли стулья, раскрытый, исчерченный мелом ломберный стол, в пепельницах и прямо на полу валялись окурки, вещицы на письменном столе были перевернуты вверх дном. Но Моисеева уже не пугало нарушение порядка и симметрии, так как самые мысли, бродившие у него в голове, были такие же беспорядочные и несимметричные, как мебель. И все что-то хотелось сказать самому себе, подвести какие-то итоги.

Кончилось… Ну вот, теперь он устроился, вступил в новую жизнь. Надо будет приниматься и за работу. Диссертация… Профессор говорил, прощаясь: «Темочка у вас хорошая, редкая — при желании из нее можно очень много сделать»… Конечно, он и сделает, только надо распределить время. Днем в академии, вечерами, на приеме, дома. Потом — чай, а ночью работать, писать… Какой чудак в конце концов Махаловский. А тестюшка-то расчувствовался…

Моисеев ходил по комнатам, натыкался на мебель, в которой теперь, вместо прежней волнующей нежности, испытывал какую-то спокойную привычку, ложился на диван то в гостиной, то в кабинете, останавливался перед письменным столос. И вдруг, в первый раз за сегодняшний день и за две недели после экзаменов, Моисеев как будто проснулся, пришел в себя. Кругом теснилось множество каких-то непонятных предметов, тех самых, которые тогда, ночью, он рисовал на плане с таким наивным увлечением. Что случилось?.. Годы работы… экзамены… диплом… Потом, ни с того ни с сего, без всякой связи с предыдущим, — мебель, квартира, электричество… Вина и закусок на 80 рублей… С середины письменного стола вопросительно глядел череп с белыми сверкающими зубами, а рядом с ним стояла чернильница, наполненная окурками. Машинально Моисеев приподнял череп за глазные впадины и, с минутным сокрушением в сердце, увидал, что нижняя челюсть, отломанная и только подложенная под верхнюю, преспокойно осталась на месте.

Моисеев присел к столу и вдруг почему-то вспомнил про диссертацию, выдвинул несколько ящиков и достал кипу недоконченных рефератов и тетрадей с материалами и выписками. Спать совершенно не хотелось, и что-то похожее на вдохновение охватило Моисеева грустным и целомудренным порывом. Неужели все эти страницы исписаны его рукою? И неужели это было за тем ветхим, качающимся, покрытым простой газетой столом, когда у него еще не было этих удобных, вместительных и уютных ящиков и этой этажерки, где теперь так наглядно и систематично сгруппирован весь нужный ему материал?

Раскладывая по столу тетради, Моисеев нечаянно заметил, что в верхней и нижней челюстях черепа не хватает по одному зубу. Он лениво поискал кругом на столе, потом уже с тревогой заглянул на пол и, на поверхности черной медвежьей шкуры сразу увидал две блестящих костяшки. Поднимая их, он ощутил щекочущее прикосновение выхоленной и расчесанной шерсти, отрывая глава от пола, он увидал сначала один, два, а затем множество предметов, массивных и легких, пахнущих кожей и лаком, составляющих правильные линии и углы, отсвечивающих мягкими однообразными тонами. И снова в мыслях Моисеева поселилось странное беспокойство, горделивое и радостное и в то же время досадливое, тупое похожее на испуг.

И через минуту Моисеев бегал по комнатам, переставлял мебель, торопливо стирал щеткой мел с ломберного стола, подбирал окурки, поправлял покривившиеся гравюры. И, бегая по комнатам, он со стыдом и болью гнал мысль о диссертации, и ему казалось, что он заблудился в своей мебели, как в лесу.