Андрей Зарин «Наш уважаемый»

Был август. Стоял жаркий солнечный день. В открытые окна кабинета врывался порывами теплый душистый воздух; сквозь чащу листьев сверкало солнце и дрожало светлыми пятнами на полу и стенах.

Павел Семенович Верстовский был немного поэт в душе, и в такой день ему особенно были ненавистны его обычные занятия.

Ужасен закон борьбы за существование. Но к чему упоминают о нем, говоря о преступности? Отравляют, поджигают, насилуют… разве это в борьбе за существование?

Это какая-то страшная, неистребимая болезнь общества, какое-то чудовищное уродство, и с постепенным ходом прогресса оно растет и охватывает все большие и большие круги общества, становясь неуловимым.

Верстовского при его занятиях иногда охватывал ужас. Перед ним проходили одно за другим преступления, мерзкие, страшные и вместе с тем пошлые по своей рутине; в его кабинете перебывали сотни преступников, отвратительных, но вместе с тем глупых до наивности. Законный процент, который установила статистика и который рос с каждым годом.

И вникать во все мерзости человеческого падения год от году становилось тяжелее Верстовскому.

В этот день было особенно тяжело. Жертву гнусного преступления он видел каких-нибудь две-три недели назад. Невидимые нити начинали переплетаться между ними, и он испытал ужас и мучительную боль, увидев ее бездыханное тело. Вспоминалась она ему и живой, и мертвой.

Ненависть и омерзение он чувствовал к преступнику и с трудом должен был подавлять их в течение допроса.

Перед столом, за которым он сидел, стоял высокий, лохматый мужик в калошах на босую ногу, в рваных брюках и заплатанной ватной кофте, надетой поверх грязной ситцевой рубахи.

Верстовский, избегая смотреть на него, спрашивал и сейчас же быстро записывал его показания.

— Приписанный к здешнему мещанству Семен Гвоздев?

— Так точно. Гвоздев, — повторил оборванец.

— Православный… 34 лет… Холостой?

— Холостой.

— Лишен жительства в столице? Три раза судился и отбывал наказание? В последний раз за кражу со взломом сидел два года. Вышел в этом апреле?

— Так точно. В апреле, — подтвердил Гвоздев сиплым голосом, переступая с ноги на ногу.

Верстовский быстро писал, окончил, отложил перо, закурил папиросу и спросил:

— Ну, что вы скажете по этому делу? Может, сознаетесь. Это — скорее и для вас лучше.

Гвоздев встряхнул головою, двинулся к столу ближе и заговорил:

— Невиновен. И в уме не было. Это точно. Судился три раза. Ледник обокрал, белье с чердака. Теперь у хозяина сундук разбил. Это точно. А тут невиновен. Видит Бог!

— Бога оставим, — резко перебил Верстовский, — а как же часы с цепочкой в твоей берлоге оказались?

Он говорил ему и ты, и вы.

Гвоздев вздернул плечами.

— Не пойму. Этого не пойму. Не иначе, как подбросили.

— Кто?

— Надо быть, Сергей Никанорыч. Кому больше.

— Верстовский вздрогнул и в первый раз взглянул на Гвоздева. Его лицо было взволновано. Отекшее, красное, оно заметно побледнело, а глаза быстро моргали.

— Сергей Никанорович? Клокчин? — с изумлением повторил Верстовский.

— Не иначе. Позвольте, я вам по порядку. Как на духу.

Верстовский кивнул, и его лицо приняло усталый вид. Знает он эти исповеди! Наглое, скучное и глупо сплетенное вранье.

Гвоздев встряхнул головой, переступил с ноги на ногу, глубоко вздохнул и начал:

— Лежу это я однова. Этак к вечеру; солнце закатывалось. Гляжу, а в кустах — господин Клокчин стоит и на меня смотрит…

— Где лежите?

— A y себя в шалаше. Вот, где часы нашли. Я его еще в мае приспособил.

Верстовский кивнул и закурил папиросу.

— Значит, Сергей Никанорович вышел из кустов и вас увидел?

— Вот! Он на меня смотрит, а я лежу — на него смотрю.

— Откуда вы узнали, что это он?

— Господин-то Клокчин! Сергей Никанорыч! Я его очень отлично знаю и упокойницу Марию Петровну тоже. Потому, я по бедности по дачам хожу и, коли что сделать, всегда с удовольствием. У них раз забор красил, в другой раз дорожки в саду полол. И так тоже. Подойдешь к балкону, Мария Петровна сейчас — пятачок.

Верстовский нетерпеливо махнул рукой. Ему было невыносимо слышать ее имя из уст бродяги, убийцы.

— Ну, смотрите друг на друга…

Гвоздев оживился.

— Я это встал, а он говорит: «Вот твое логово!» и смеется. «Так точно, говорю, это мое жилище. Милости просим!» «В другой раз, говорит, а теперь, как я заблудившись, то проводи меня до дороги». С нашим удовольствием! А дорога тут и сейчас. Проводил. Он мне двугривенный. Потом заходил ко мне. Посидит, покурит, уйдет. Раз водки принес.

— Для чего же он ходил? О чем говорил?

Гвоздев встряхнул головою.

— Для чего, не могу знать. А говорил так… Больше все о моей жизни расспрашивал.

— Ну, дальше…

— Тут грибы пошли. Мы, высельные, больше от этих грибов живем. Пойду это, насбираю и на вокзал, или по дачам. 30-40 копеек очень просто даже.

— К делу, к делу…

— Я к тому, что к себе в шалаш только ночевать приходил и то не каждую ночь, — сказал Гвоздев, и продолжал:

— Вот это в четверг на прошлой неделе иду к себе пораньше. Часов этак семь было. Через овраг и кусты. Вдруг голоса слышу. Выглянул, а тут от моего шалаша недалеко, на полянке, Сергей Никонорыч и Марья Петровна, и оба с корзинками: по грибы, значит. Он ей говорит что-то, а она смеется.

Верстовский с волнением перевел дух. Он помнил ее смех, который вырывался сразу и звенел. Только редко она смеялась. Он чаще видел ее грустной, а Гвоздев продолжал говорить, и его рассказ превращался в чудовищный вымысел.

— Потом он обнял ее, и они сели. Корзинки — в сторону, и он к ней. Обнял и целует, а она смеется. Что ж, на то господа… место тихое… Только в скорости он встал, оглянулся и отошел, а она лежит. Оглянулся он еще раз, да как побежит и — в кусты! А она все лежит. Тут меня страх разобрал. Я к ней. Лежит она, руку откинула, голову кверху запрокинула… Я нагнулся, а у ей рот раскрыт, глаза выкатились, и вся синяя. Померши. Тут меня словно безумие охватило. Я назад, в кусты, через овраг и  в город, прямо к Митричу. Было у меня рубь шесть гривен. Я их пропил. Одежу тоже пропил. В пятницу вечером пошел в свой шалаш. Тут меня и взяли. А не в чем. Вот как Истинный!

Гвоздев торопливо перекрестился и замолчал.

Наступила жуткая тишина, а за окном и гудел, и пел, и шелестел листьями сад.

Верстовского словно ошеломил рассказ и он не сразу собрался с мыслями. Что-то кошмарное. Муж жену! Для чего? Наглая выдумка…

— Отчего же ты сразу не рассказал всего этого?

— Пьян был очень и с толку сбился. Спервоначалу думал: кто поверит?..

— А теперь поверят?

— Это как вам угодно…

Верстовский обмакнул перо в чернила и начал быстро записывать его показания. В воображении его оживал образ Марии Петровны. Бледное мертвое лицо с выражением усталости; черные грустные глаза; улыбка, которая сразу озаряла лицо, словно сиянием. Выплывала и его фигура. Высокий, стройный, полный блондин с плавными манерами холеного барина. Изящные руки с отполированными ногтями. Кажется, жили они дружно. Что за нелепая выдумка!

Перо его со скрипом двигалось по бумаге. Гвоздев стоял и томился, переминаясь с ноги на ногу.

Верстовский окончил.

— Ну, слушайте, и что не так, скажите.

Он вслух прочел записанное им показание.

— Все как есть, — сказал, вздохнув, Гвоздев, — так и было.

— Подпиши.

Верстовский протянул бумагу с пером и встал. Гвоздев почтительно взял перо, аккуратно обмакнул его и медленно вывел свою подпись.

Верстовский позвонил. Вошел рассыльный.

— Можете идти, — сказал Гвоздеву Верстовский.

Рассыльный открыл дверь, за которой показались стражники с ружьями.

Гвоздев поклонился и, стараясь не шуметь, тихо пошел к двери.


Вечером Верстовский по привычке прошел на железнодорожный вокзал. Там, в комнатке за буфетом, обычно собиралась вся местная интеллигенция. Потребность общения и отсутствие какого-либо собрания создали это место, где они, судача, сплетничая и споря, проводили скучные вечера за водкой, вином и пивом. Изредка ходили в гостиницу «Дудки» и там играли в карты и на биллиарде.

На столе, уставленном бутылками водки и пива, красовалась гора вареных раков, которых с жадностью истребляли — исправник, городской голова, податной инспектор и земский врач.

— Криминалист! — воскликнул податной, торопливо вытирая салфеткой руки. — Ну, что ваш злодей?

Жители и дачники, в городе и окрестностях только и говорили, что о страшном убийстве Клокчиной. Преступление совершилось в самый, разгар грибного сезона и наполнило всех ужасом. Берега «Теплых ключей» стали проклятым местом.

Верстовский поздоровался со всеми, сел и ответил:

— Не сознается.

— Ни на черта не нужно его сознание, — пробасил исправник, вывертывая у рака клешню.

— Улики на лицо, — сказал доктор.

— Ну, это еще не улики, — уклончиво возразил Верстовский и спросил: — А где теперь Сергей Никанорович?

— Довольно того, что он Спиридон, — с жаром сказал голова, — они все способны на что угодно. Будь они прокляты! — и его красное круглое лицо выразило искреннюю ненависть. — Позор нашего города!

— Сидит у себя, как пришибленный, — ответил податной и прибавил, — ну, да, верно скоро встряхнется и в Питер укатит.

— Я бы дня здесь не прожил, — сказал врач, высасывая нутро из рака.

— Положим, тяжело, — проговорил податной, — но в результате он будет доволен.

— Ты циник, — сказал врач, — тут, братец, драма, ужас!

— Пусть, — возразил податной, — но она была старше его; он скучал и имеет в Петербурге чуть не семью. Наконец, теперь «Широкое» — его!

— Я не знал этого, — с оживлением сказал Верстовский, — разве «Широкое» не его?

— Понятно, было ее. У него оставался только дом здесь. Тысяч восемь — красная цена.

— А бабенку его все знают, — сказал исправник, — акцизный там в Питере у него обедал.

— Рыженькая, — подтвердил податной.

— Тем ужаснее, — повторял опьяневший врач, — судите.

И он обратился к Верстовскому.

— Идут вместе за грибами. Он оставляет ее одну и — вот она убита, так сказать, у него на глазах.

— Вздор, — остановил исправник, — я с женой хожу, так она гонит меня, если найдет грибное место. Что же, стеречь ее?

— А что не вздор, — заговорил голова, — так эти Спиридоны. Что ни день, то кража. Ходят чуть не голые. Из-за них к нам ни один дачник не приедет. Вы бы вошли с предложением, Димитрий Иванович.

— Что же, я могу? — возразил исправник. — Это — ваше дело.

— Мы свое сделаем. Экстренное собрание и петиция всех граждан будет! Мало, разве, городов для высылки?..


Верстовский возвращался с вокзала и думал обо всем слышанном. Пожалуй, рассказ Гвоздева уже и не так невероятен.

При этой мелькнувшей мысли он даже остановился. Слишком чудовищно преступление. Но разве невозможно?

Верстовский представил себе Клокчина, и вспомнил, что им всегда овладевало неприятное чувство, которое каждый раз он насильно подавлял в себе при встречах с Клокчиным.

И, однако, он к ним ходил. Последнее, время даже часто. Что-то влекло его к покойной Марии Петровне и она всегда была рада его приходу. Между ними устанавливалось теплое дружеское отношение.

Он видел ее чаще грустной, чем веселой. Вот, значит, отгадка. У этого барина на стороне семья. И сам — нищий. Как полагается настоящему барину. Да, да! Рассказ Гвоздева, может быть, и не вымысел!

Верстовский шел, ускоряя шаги и делая жесты. Он был возбужден.

Все может быть! Шесть лет он состоит судебным следователем и пришел к выводу, что интеллигент способен на большую мерзость, чем простой полутемный бродяга. Бродяга, правда, способен зарезать за двугривенный или пару крепких сапог, но чаще всего он — безвольный алкоголик. Интеллигентный человек вынашивает преступление и выполняет его с старательной обдуманностью. Вор, пойманный за взломом, убивает стамеской открывшего его больше от страха. Разве его можно сравнить с каким-нибудь О’Бриеном-де-Ласси или ловким Мировичем?..

Почему нет? И Верстовский лег в постель под впечатлением рассказа Гвоздева и разговоров на вокзале.

Утром он распорядился, чтобы вызвать к допросу всю прислугу Клокчиных, и уехал в Петербург.

Он был у прокурора и рассказал о возникшем у него подозрении.

Прокурор покачал головою.

— Наглая бестия этот Гвоздев, — сказал он, — подозревать вы, Павел Семенович, можете, только бойтесь удариться в пинкертоновщину. Это самое опасное. Главное — трезвый взгляд. Мотивы? У каждого, дорогой мой, есть основательные мотивы устранить с дороги кого-нибудь из ближних, но не всякий это может сделать. И почему? — прокурор закурил папиросу. — Не потому, чтобы у интеллигента была чувствительнее совесть. Иногда я думаю, что у нас-то она и попридушена. А потому, что он развитее. Он видит больше шансов неудачи и знает, чем он рискует. Слишком много он теряет от неудачи. Современная совесть — страх! Да! Птица прячет голову под крыло и думает — спряталась. Мужик удерет из города в свою деревню, и думает — не найдут. А интеллигентный видит почти все случаи неудачи, и — боится.

— Вы, значит, думаете, что этот Гвоздев выдумал свою историю?

— И неудачно. Наглости много, но выдумки нет. Я встречался с такими типами.

Верстовский поднялся.

— Бойтесь увлечений, — сказал на прощание прокурор.

На другое утро он допрашивал прислугу Клокчиных: горничную, кухарку, судомойку, кучера и дворника.

Что они могли показать? И с первых же ответов Верстовский понял, что они не могут пролить света на это дело. Податной рассказал о Клокчиных больше, чем они. Горничная, правда, показала, что несколько раз видела, как барыня плакала. Один раз в именье она просила барина не ехать в Петербург, а он все-таки уехал и неделю не возвращался.

В тот страшный день и перед ним, они были очень дружны; барыня много смеялась. Сперва они хотели ехать за грибами на лошади, потом решили пойти пешком.

Вся прислуга знала Гвоздева. Он, действительно, полол в саду дорожки, колол дрова и не раз приходил за милостыней. Барыня посылала его на кухню и его кормили. Барин иногда давал ему на водку.

Верстовский отпустил их.

Может быть, прав прокурор, и он увлекся.

Окончив занятия он пошел завтракать. Терраска его домика выходила в сад; он выпил водки, поел и сидел за кофе, когда рассыльный, он же и лакей, сказал, что его кто-то спрашивает.

— Зови сюда, — сказал Верстовский.

На террасу вышел горбатый телеграфист. Тот самый, который с сыном прибежал на крик Клочкина и первый услыхал об убийстве.

— Что скажете? — спросил Верстовский.

— А вот, — сказал, кланяясь, телеграфист, — нашли и подумали, может, вам нужно.

Он подал Верстовскому серебряную спичечницу. Она сразу показалась ему знакомой.

— Где вы нашли ее?

— А в этом логове… у убийцы…

— Как вы туда попали?

Телеграфист замялся.

— Я с сыном еще раз все обыскали. Везде были.

— И нашли это?

— Да. У него в сене. Он украл ее, верно, раньше.

— У кого?

— Да ведь это спичечница господина Клокчина. Ее все знают, — сказал телеграфист.

Верстовский кивнул и отпустил его.

Он стал допивать кофе. Перед ним лежала спичечница, и он задумался.

Разве это улика?

Если, действительно, Клокчин совершил преступление, то он выполнил его артистически.

Главное, он сам шел навстречу всем опасностям и уликам. Он первый открыл труп и побежал с криком на дорогу. Там он, встретив этого телеграфиста и его сына, побежал в город. На логово наткнулись во время осмотра местности, в нем нашли часы и сделали засаду.

На второй день попался Гвоздев.

Спичечница разве улика? Гвоздев ходил к ним и мог украсть.

Но надо дать знать Клокчину, что спичечница у него, и тогда он придет, и по лицу можно будет узнать истину.


Верстовский вечером нарочно пошел на вокзал.

Доктор и податной уже сидели за столом; вместо городского головы был председатель земской управы, а вместо исправника — акцизный контролер.

На блюде лежали грудой наваленные раки, на столе стояли вода и пиво.

— Криминалист! Лекок! Милости просим! — раздались голоса.

— А где ваш приятель? — спросил податной.

— Сейчас проводил, — ответил Верстовский, садясь к столу? — Какие новости?

— Ничего. Клокчин сидит у себя, никому не показываясь. Дамы горят от нетерпения увидеть его и ходят под его окнами, будто бы на купанье.

— Между прочим, господа, — равнодушно сказал Верстовский, — не знаете ли вы, чья это спичечница?

Он вынул спичечницу, найденную Кровных, и показал.

— Сергей Никаноровича, — тотчас воскликнул податной, — сразу узнал. Где нашли? — и он с жадным любопытством посмотрел на Верстовского.

— Здесь, на вокзале, — равнодушно ответил Верстовский, — думал, кто из дачников.

— Его, — сказал доктор, повертев в руках спичечницу, — раньше у него тут фитиль был; потом он вынул его.

— Красивая штучка, — сказал акцизный.

— Чисто сделана! — добавил председатель.

Верстовский положил спичечницу назад в карман и улыбнулся.

«Завтра же Клокчин будет осведомлен о ней и, наверное, сам зайдет».

Верстовский простился с компанией и ушел.


Предположения Верстовского оправдались. Едва он кончил завтрак, как на террасе показался Клокчин. Верстовский взглянул на его холеное, спокойное лицо, на его полную, здоровую фигуру, и ему он сразу стал омерзительно противен. Клокчин словно заметил это впечатление, и его, исполненное благожелательности лицо, вдруг стало непроницаемо холодным.

В их рукопожатии не было искренности.

— Шел мимо, думаю: дай загляну! — сказал садясь Клокчин, кладя подле себя трость и шляпу.

— Очень рад, — ответил Верстовский, — собираетесь в именье?

— Да! Как ни тяжело, а дело требует. Теперь у меня идет уборка. Нужен глаз да глаз.

Он помолчал мгновенье и затем проговорил:

— Кстати. Мне тут сказывали, что вы нашли мою спичечницу. Признаться, я о ней очень скучал.

И при этом голос его был ровен, глаза глядели спокойно. Верстовский впился в него взглядом.

— А вы давно уже потеряли ее?

— Не могу даже точно определить. Недели две, — ответил Клокчин и прибавил, — я, признаться, удивился, что вы нашли ее на вокзале.

Одно мгновение они боролись взглядами и Верстовский заставил Клокчина потупиться.

— Вы правы, — сказал он намеренно спокойно, — я нашел ее не на вокзале…

Клокчин спокойно выдержал его взгляд ожидая дальнейшей фразы.

— Ее нашли в жилище Гвоздева, в его логове.

— А! — воскликнул Клокчин, — вероятно, он украл ее в один из своих визитов.

— Вы могли обронить и сами…

В первый раз Клокчин как будто смутился, но только на мгновенье. Он слегка поднял брови и сказал:

— Я сам? Каким образом?

— В одно из посещений его логова, — ответил Верстовский и почувствовал торжество, видя во второй раз его смущение.

— Я? У него? — повторил Клокчин.

Обычная манера, когда человек не может найти быстрого ответа.

— По крайней мере, Гвоздев показал, что вы посещали его в его логове!

— А! — протянул Клокчин и деланно улыбнулся. — Действительно, я однажды набрел на его жилище и попросил показать мне дорогу.

— И после этого наведывались.

— Ну, уж этого не упомню, — с явной враждебностью ответил Клокчин и взялся за шляпу, — все-таки я рад, что моя спичечница отыскалась. Вы позволите?..

Верстовский встал.

— К сожалению, я не могу вам ее возвратить…

Клокчин выпрямился.

— Почему?

— Потому что я приложил ее к делу…

Лицо Клокчина дрогнуло; глаза сверкнули, но он только холодно улыбнулся.

— Ваше право, — сказал он, — хотя недоумеваю, в качестве какого доказательства оно будет фигурировать в деле? — Он пожал плечами и поклонился. В одной руке у него была шляпа, в другой — палка.

Верстовский заложил руки за спину и ответил поклоном, сделав едва заметный шаг к двери.

Клокчин вышел. Верстовский опустился в плетеное кресло.

«Он! Иначе бы так не менялось его лицо и он не пришел бы в такую ярость! Но что делать дальше? Как обличить его», и Верстовский в злобном отчаянье чувствовал, что стоит словно перед каменной стеной.


Клокчин уехал в Петербург, а оттуда в имение, но Верстовский чувствовал в нем врага, готового во всякое время дать отпор и перейти в нападение.

Верстовский, пытаясь найти хоть слабый след, несколько раз передопрашивал Гвоздева и тот повторял свой рассказ почти, как заученный.

— А эту вещь ты когда украл? — спросил Верстовский, показывая спичечницу.

Гвоздев совершенно искренно изумился.

— Никогда не крал.

— А знаешь чья?

— Господина Клокчина. Раньше у них был фитиль высунут. Шнурком. Очень знаю.

— А знаешь, что ее я нашел у тебя же в шалаше.

Лицо Гвоздева вдруг осветилось.

— Не иначе, как обронил. Подбрасывал часы эти, торопился и вот.

Верстовский был убежден в том же, но сказал:

— Недаром ты по тюрьмам учился.

— Как вам будет угодно, — уставшим голосом проговорил Гвоздев.

Верстовский почувствовал, что никогда он не будет в силах предать его суду.


В тот же день он получил запрос от прокурора о положении дела.

Долго подготовлявшееся решение сразу сложилось в уме Верстовского.

Наблюдение человеческой преступности утомило его душу. Год от году он все более тяготился должностью следователя, и теперь это дело переполнило меру его терпения.

Обличить истинного преступника он не умеет, предать суду невинного выше его сил.

Он послал на другое утро заявление о болезни с просьбою назначить заместителя и словно успокоился.

Два дня спустя на его место приехал молодой человек, кандидат на судебную должность.

Принимая дела от Верстовского, он с юношеским оживлением говорил ему:

— Я считаю должность судебного следователя одной из самых благородных в служении обществу. Раскрывать преступление, обличать преступника и предавать его во власть правосудия.

— Я так же думал, — сказал Верстовский, — но преступления, раскрываемые нами, и раскрывать не надо, — они так просты и явны. Обличать преступника в том, что он всыпал полфунта мышьяка в похлебку ближнего или ограбил на реке, или поджог лавку, увезя из нее товар, — просто до пошлости. Те же преступления, которые должны бы поразить ужасом, которые выполнены не жалким вором или нечаянным убийцей, а хорошо обдумавшим свое дело, — те никогда не откроются нами. И, поверьте, нераскрытых преступлений неизмеримо большее количество, чем открытых; наказанных и обличенных преступников неизмеримо меньшее количество, нежели гуляющих на свободе и издевающихся над правосудием.

— Я другого мнения, — возразил юный кандидат прав, — преступления раскрываются всегда, хотя бы через 10 — 15 — 20 лет. Раскрываются самые обдуманные, так сказать, артистические. Возьмите Гилевича, О‘Бриена де-Ласси… Как ни будь тонко задумано преступление, нельзя предвидеть все случайности, и на них преступник всегда попадается.

— Это потому, что мы знаем только раскрытые преступления. Сколько, я уверен, схоронено жен и мужей, отравленных мужьями и женами. Сколько сожжено домов ради страховой премии, сколько пропавших без вести людей в действительности убитых и ограбленных! И то, что попадается нам, это — только отбросы общественной преступности.

На другой день он уехал, а спустя месяц подал в отставку и записался в присяжные поверенные.

Полгода спустя он прочел в газете отчет судебного разбирательства дела об убийстве и изнасилований Клокчиной.

Присяжными заседателями были мещане, а старшиною оказался Образинов, местный домовладелец и лавочник. Все эти мещане заведомо ненавидели насильно приписываемых к их обществу бродяг, от которых они пытались всячески избавиться. Корреспондент описывал, как были возмущены все присутствующие, когда подсудимый прибегнул для защиты к оговору «всеми уважаемого и пораженного несчастьем супруга убитой».

Раздраженные присяжные почти без совещания вынесли обвинение, и суд назначил 15 лет каторжных работ. «Так восторжествовало правосудие», — заканчивалась корреспонденция.

Верстовский горько усмехнулся.

Так торжествует правосудие и так составляется общественное мнение.

Прошло лет пять. В фойе театра Верстовский случайно встретился с земским врачом, с которым выпивал когда-то в комнате за буфетом.

— Приехал проветриться, — объяснил врач.

Верстовский позвал его ужинать и, сидя за столиком в ярко освещенном зале, под грохот музыки врач рассказывал новости и сплетни своего маленького городка.

— А что Клокчин? — спросил Верстовский.

— Уважаемый Сергей Никанорович, — воскликнул врач, — первое у нас лицо. В прошлом году выбран в уезде предводителем дворянства. Живет открыто. Хлебосол. Жена его немного в руках держит.

— Он женат?

— Э, батенька! Через год после той катастрофы. Отменная барынька. У них уже двое детей. Податной наш говорит, что он и раньше жил с нею.

Верстовский кивнул головою.

— Так! А как отнеслись к рассказу Гвоздева на суде?

— Гвоздева? Ах, это убийцы-то! Возмутились, батенька. Наглость непомерная.

Доктор отпил из бокала и проговорил:

— Всеми уважаемый человек. Таких мало. Нужный человек.

Верстовский не возражал и перевел разговор на другие темы.

А. Е. Зарин
«Огонек» № 34, 1911 г.