Аркадий Селиванов «Соболья муфта»

I.

— В своем каракуле ты сейчас похожа на супругу спекулянта… Недостает только тысячных серег и автомобиля… Мне даже неловко идти рядом с тобой.

Шурочка в ответ весело рассмеялась.

— Ничего… Теперь ведь равенство. Но если я похожа на даму, то бедного студентика могут принять за репетитора моих детей.

— Merci, madame!

Черняев с ироническим поклоном дотронулся до козырька выгоревшей старенькой фуражки и прищурился навстречу солнышку.

— А все-таки пахнет весной!

— Чуть-чуть, — улыбнулась Шурочка и, помолчав, тихонько вздохнула.

— Я считаю минутки… Если бы не ты, я уже давно была бы в деревне. Все равно — влезла бы на крышу вагона, на трубу паровоза, и addio bella болото!.. В каждом своем письме тетушка увеличивает порцию соблазнов. Сирень — это уже старо, и яблоня уже в трех письмах цветет… Теперь она решила, что курсистку следует брать на модную приманку: зовет на агитацию. Мужички, мол, ждут и жаждут просвещённого слова.

— Гм… Дело доброе. А ты когда-нибудь пробовала?

— Нет, то есть… — Шурочка порозовела и, со смущенной улыбкой, призналась:

— Однажды… На улице. Тогда все говорили… Солдаты и бабы в платочках… Мне тоже захотелось. Вскарабкалась я на тумбу, крикнула: «Товарищи!..» и поперхнулась. Взглянула: все головы, головы, сотни глаз. Тишина такая. Все ждут, а я все свои слова потеряла. Махнула муфтой и слезла. А в толпе смех: «Тю-тю!.. Скисла мамзель». А я горю, пылаю. Красная должно быть, как лента на шляпке. Нет, я не гожусь…

Шурочка умолкла и указала на скамейку под черным голым деревом.

— Сядем?

— Можно, — согласился Черняев. Закурил папиросу, поглядел по сторонам, оглянулся на широкую пустую аллею и склонился к Шурочкину плечу.

— Потерпи, мой зверенышек. Недельки через полторы, много две, я развяжусь со всеми своими делами и вместе поедем. Ладно?

Шурочка молча взяла его руку, холодную и красную, и спрятала в своей муфте.

Апрельское солнце неумело высунулось из-за серой тучки, нерешительно скользнуло по желтому песку аллеи и снова спряталось. Одинокая черная галка покосилась на Шурочку и перелетела на соседнее дерево.

— Теплая штука! — промолвил Черняев, пошевеливая в муфте озябшими пальцами. — При Екатерине с муфтами офицеры ходили.

— Это ты к чему?

— Так… Соболья, гм… На одну такую муфту можно год прожить. Даже военный…

Шурочка чуть-чуть сдвинула узенькие тёмные брови.

— И даже революционный… Ну?

Черняев высвободил руку, достал портсигар и снова спрятал его в карман.

— Гм… Ну, напрямки, пожалуй, лучше. Шурик, милый, ты не сердись. А только мне страшновато. Я — ты знаешь, гол, как сокол. Уроками, да корректурой — едва сыт. Житьишко — интеллигентское. А ты привыкла в соболях. Вот, поедешь к тетке, в усадьбу, а там, сама говорила, — рай земной, экипажи, лакеи, повара… Музыка всякая, поэзия, пикники, обеды в восемь блюд, а осенью… вместе с мужем на пятый этаж, черную корочку глодать, и то еще, если сама под дождиком в очереди постоишь.

Шурочка засмеялась, негромко, суховатым смешком.

— Так… «Он был титулярный советник, она — генеральская дочь»… Только… Увы, мой нареченный, я беднее вас. Я выросла в семье, где пять душ живут на жалованье почтового чиновника. Мой старичок-отец по утрам чистит себе ваксой сапоги, и они у него с заплатками, а моя великолепная maman — варит борщ, вкусный борщ, хотя и не всегда с сосисками, и по субботам моет полы. Ах! Виновата ли я, что сестра моей матери, тетя Липа родилась в сорочке? Вышла за купца, прожила с ним пятнадцать лет и благополучно проводила на кладбище. При жизни мужа она и сама не знала, бедны они, или богаты. Покойничек откладывал каждую копейку, жену одевал в ситцы, сам ходил в ватном картузе, держал деревенскую стряпуху, а умер и оставил жене два имения, три баржи и денег уйму. А тетя Липа собак боится, кошек не держит и в целом свете у неё только две слабости: племянница Александра, да еще домашняя настойка на вишневых косточках. В прошлом году, когда мама была больна и думали, что придется везти ее в город делать операцию, написали тетушке Олимпиаде Петровне и получили от неё сорок рублей и собственноручную приписку на бланке перевода: «Все, что могу». А меня она засыпает подарками, шубку, вот эту и муфту, которая вам жизнь портит. И за пансион мой платит, и на курсах, и за абонемент в оперу. И ждет не дождется, когда я приеду, чтобы нянчиться со мной, наряжать меня, как принцессу и, в минуты откровенности, после ужинов с вишневкой, мечтать вслух о светлейших князьях, которые из-за моей руки друг друга на дуэли протыкают шпагами. Да, тетушка моя — факт, и вам придется с ним примириться, или…

Шурочка умолкла, перевела дух и закусила губку.

— Или? — повторил студент, заглядывая в карие опущенные глаза.

— Или… «ступай себе налево, — ему сказала дева»…

Черняев молча усмехнулся в усы.

Солнце прочно спряталось в тучах. Сбоку, с лужайки потянуло сыростью, и с глухим шумом качнулись черные, кривые ветви берез.

Шурочка зябко повела плечами.

— Мне холодно, — сказала она вставая.

Молча пошли к выходу из сада. Шурочка шла, опустив голову и полуотвернувшись от своего спутника. На её ресницах дрожали первые слезинки.

— Господи! — заговорила она срывающимся голосом, безжалостно крутя пуговку жакета. — В такое время… Послушать вас всех… Сколько слов! Сколько слов! «Равноправие… Дорогу женщине! Женщина такой же человек»… А стоит только этому человеку иметь свой кусок… Стоит только не нуждаться в вашей поддержке… и уже… Готово! Мужское самолюбьишко закусило удила и вот, трагедия. Твое, мое, я бедняк… Что же ты хочешь, наконец? Чтобы я поссорилась с доброй старухой, наотрез отказалась от её помощи и, в угоду вашему мелкому… Да, да! Забыть старуху, чтобы она спилась от тоски, окружила себя приживалками, богомолками и все свои капиталы рассовала по монастырям? А отец? Через год ему отставка с пенсией в тридцать два рубля. Ты думаешь, что я только о себе хлопочу, и все мои планы, мечты не идут дальше этих тряпок. Ах! Соболья муфта. Да, а раньше была скунсовая, великолепная, но ее недавно разрезали там, дома, и вышел воротник для сестренки и шапка для Петьки.

Шурочка подняла вуалетку и прижала к глазам маленький, скомканный платочек.

— Ну, вот… — развел руками Черняев. — Разве это — моя мысль? Бог с ней, с твоей взбалмошной тетушкой, мне она не мешает, но ведь ясно же, что, узнав о нашей… свадьбе, она тебя и знать не захочет. Вместо княгини, вдруг — гражданская жена нищего студента.

Ласково улыбнувшись он заглянул под шляпку своей спутницы.

— Я уверен, что она и муфту потребует обратно.

— А мы не отдадим! — ответила улыбкой Шурочка. — Вот, затем-то я и зову тебя к ней. Приедешь и как это? «vеni, vidi»… Сыграешь с ней в преферанс, придешь в восторг от наливки, а тетя Липа — от тебя и… остальное я уже беру на себя и увидишь: к осени она сама начнет нас сватать.

Кстати, теперь и предлог для твоего приезда — великолепный. Скажем ей, что ты агитатор, приехал о земле рассказывать. Хорошо?

Шурочка подняла голову и, как ласковый котенок, прижалась к руке Черняева.

— Милый Дима, не нужно больше об этом. Мне нельзя ссориться с моей деревенской старушкой. Она все мои секреты знает и до сих пор хранит, как могила.

— А много их? — улыбнулся Черняев.

— Не смейся. Благодаря ей, мне удалось скрыть от своих старичков и свой арест тогда… и высылку из города под надзор все той же тети Липы.

— Да, помню, я что-то слышал. И долго тебя держали в узилище?

— Около месяца. Ах, все это было точно в оперетке… и жандармы и тюрьма… смешно и глупо. Забрали сначала мою подругу по курсам, Олечку Вурст, нашли у неё мои письма, записки и решили, что я тоже политическая преступница. Дима, посмотри на меня, — похоже?

— Гм… Маловато.

— Впрочем, — добавила Шурочка, звонко рассмеявшись. — Я тогда была стриженая, после тифа. И книжки у меня были разные… рядышком с «Ключами счастья» — лежал Каутский.

Шурочка умолкла и отодвинулась от своего спутника. Они уже выходили из парка, и порыв холодного ветра встретил их на улице облаком пыли.

— А что сталось с этой? с твоей подругой? — спросил Черняев.

— Ах, ее, кажется, судили… Но меня уже не было здесь. Я уже была на Волге и упивалась парным молоком, сиренью и тетушкиной любовью. А подруга эта… Бог с ней! Она вообще… оказалась хуже, чем я думала.

Шурочка остановилась и заглянула в глаза Черняева.

— Дима значит — до вторника? Раньше не придешь?

— Едва ли удастся.

— Ну, ладно. Я весь вечер буду дома. Приди пораньше! Хорошо?

II.

Шурочка проснулась поздно, с тяжелой головой, и долго валялась в постели. Старалась вспомнить свой сон, и её маленький, слегка вздернутый, носик, смешно морщился.

Снилась ей сначала дорога, длинная, длинная и совсем без конца, потом чья-то черная кошка с зелеными круглыми глазами, а под конец, белобрысенькая Олечка Вурст, вся в веснушках.

Шурочка улыбнулась и пожалела, что нет здесь тети Липы. Знаменитая отгадчица снов была тетушка, самому фараону угодила бы.

А бывшую подругу и вспомнить неприятно: ласкалась, как котенок, умница была, над своей кроватью развесила портретную галерею великих социалистов, а на прощанье оказалась воровкой.

Уехала неожиданно, не предупредив Шурочки и, без её разрешения взяла из комода восемьдесят три рубля с мелочью… Это бы еще ничего, но пропали и все документы Шурочки: и паспорт, и метрика, и квитанция с курсов, и даже билет в оперу.

Шурочке пришлось хлопотать около месяца, публиковать о пропаже документов на имя Александры Павловны Зверковой, бегать по участкам, телеграфировать тетке… А Олечка эта точно в Америку сбежала. Никаких следов.

После этой «науки» Шурочка решила жить одна. Вдвое дороже обходится и скучней, но зато уже спокойней. Научилась запирать комоды и носить с собой ключи.

А теперь, после объяснения с Дмитрием, Шурочка очень довольна своим одиночеством. Никто не мешает. Ничей любопытно-сочувствующий нос не суется в её маленькую тайну.

Вот можно и сейчас, на свободе, подумать о нем и обо всем, «что ждет впереди». Ну, хорошо. С тетей Липой она справится, а своих стариков можно пока и не посвящать в эту «тайну». Осенью будет свадьба. Гм… То есть, свадьбы-то, фаты, цветов, подруг, «Исаия ликуй…» и прочего не будет. Снимут комнату побольше, или маленькую квартирку, где-нибудь на острове, и… И начнется всяческая проза. Дима будет бегать по урокам, а она варить обед на керосинке. А Шурочка ничего не умеет… Прощайте, значит, книжки, и музыка, и портрет, милый портрет лорда в Эрмитаже, к которому Шурочка ходит каждую неделю, и шелковые чулки, вот эти, что сейчас так ласково обнимают её ногу. Да, а все-таки Шурочка влюблена. И все это пустяки. И нет такой жертвы, которую бы она не принесла за одну его улыбку, добрую и в то же время ироническую. За ласковый взгляд его серых, слегка близоруких глаз…

И, вот, сегодня уже пропал весь день. Шурочка встанет, напьется кофе и будет долго-долго возиться с прической. Мягкие, послушные локоны лягут так, как она захочет, но, ведь, сегодня придет Дмитрий и, значит, возня с прической будет бесконечной, и в зеркало будут глядеть сердитые, ничем недовольные глаза Шурочки. Потом она начнет перебирать свои блузки. Бледно-желтая ей к лицу, но у неё слишком глубокий вырез… и Шурочка еще побаивается иронической улыбки. Белая — подарок тети Липы и слишком нарядна, на воротничке настоящий «брюссель». Возможно, что он и не разберет, но довольно с неё уже и тех разговоров о собольей муфте.

Когда же со всем этим будет покончено, тогда начнется самое страшное: потянутся пустые часы ожидания. Маленькая стрелка на золотых часиках остановится совсем. В мыслях будет милая и противная путаница, в книгах — только слова без смысла. И вся эта болезнь называется любовью. Ох! уехать разве? Поискать лекарства под крылышком у тети Липы?

Шурочке грустно. Опустив руки, она ходит по комнате от коврика у кровати к окну и обратно, вынимает из-за пояса часики и ловит себя на смешном вздохе.

III.

Черняев приходит поздно. В руках у него небольшой пакет в желтой бумаге и пучок ландышей, почти еще зеленых, полу распустившихся.

— Однако! — встречает его Шурочка. Голос её суховат, но в глазах уже улыбка.

— Прости! — говорит Черняев, целуя тонкие, холодные пальцы Шурочки. — Сегодня опять остановились трамваи. Я всюду пешком и всюду с опозданием. Устал страшно!

Он бледен и кажется больным.

Шурочка заглядывает в его глаза. Из-под слегка припухших, обветренных век на нее поднимается чей-то незнакомый, хмурый взор.

— Ты болен, Дима? Простудился?

— Нет, только устал. Я принес вина, — говорит он, указывая глазами на свой пакет. — Вот выпью стакан и оживу. И дай мне чаю, горячего.

Шурочка хлопочет у стола, а гость сидит молча, не поднимая головы.

В руке Шурочки звякает блюдце.

— Нет, ты должен сказать, что с тобой? Что случилось?

Знакомая, милая улыбка трогает его губы.

— Не обращай внимания… Просто нервы… весна…

Шурочка молча и тихо целует его лоб и прядку смятых фуражкой волос.

— Бежать, скорей бежать отсюда, — шепчет она. — Здесь и весна — мученье… И любовь — пытка.

— Пытка! — повторяет новый, незнакомый голос.

— Дима!

— Эх!.. — Черняев встает и подходит к столу. — Выпьем-ка лучше за эту, нашу… пытку. Повторяю, милый зверенышек, не обращай на меня внимания. Я сегодня был на… одних похоронах. Товарища одного хоронил… Славный был парень… но умер и в землю зарыт. Ну, бери же стакан и до дна!

— Кто умер?

— Все равно… Уже не встанет.

Шурочка молчит. Медленно пьет вино и смотрит, смотрит, не отрываясь, на бледное осунувшееся лицо, на лихорадочно-горящие глаза своего любимого. В её груди уже тревога. Черная когтистая лапа сжимает сердце… И Шурочка ничего не может понять. «Экзамены… Переутомился» — пробует она объяснить и снова заглядываете в чужие, пугающие глаза.

А Черняев курит, не переставая, и молча улыбается своим думам.

Шурочка не выдерживает больше.

— Дмитрий, — говорит она и в её голосе тоже нет ласки. — Уходи! Я не понимаю тебя сегодня… хуже — я боюсь тебя, такого. Тебе необходимо лечь, выспаться. Завтра я приду к тебе. Завтра ты скажешь мне все… А теперь уйди! Я ждала тебя. Я считала минуты… Одно из двух: или сейчас же все, на чистоту, всю душу… или — прощай!

— Не гони меня, — говорит он и медленно подходит к Шурочке. Берет её голову в обе руки и целует свою невесту неожиданно-горячим, полубезумным поцелуем.

— Прости меня!.. Я не должен был сегодня приходить к тебе. Налей мне вина еще… и себе. И расскажи мне что-нибудь о своей тете Липе… О том, какой у неё рай земной и как мы, взявшись за руки, будем бродить «под кущами райских садов».

Черняев отходит к окну и закуривает папиросу.

Шурочка молчит. Смотрит на свои руки, внимательно, не отрываясь.

— Мы не годимся для рая… — говорит она.

— Гм… Ну, что же? Яблоки растут везде. И каждая Ева умней своего Адама.

— Да? Мне скучно, — отвечает Шурочка и медленно допивает вино.

— А мне уже весело! Ты подумай только, какая это чудесная стальная броня — твои глаза, глаза любимой, зеркало её души. Вот, я смотрю в них… Ясное небо, хрусталь…

— Продолжай, ты увидишь и слезы.

— Нет, такие, как ты, не плачут. И вообще слезы эти — ваши женские, пора кончить… Вы уже во всем сравнялись с нами, и в труде, и в лени, и в доблести, и… в подлости. Не сердись, детка, есть и такие… Осталось вам только одному научиться: нашему уменью глотать слезы.

— И тогда?

— Тогда начнется великая битва, и мы победим. Ну, расскажи мне, что ты делала сегодня? Читала газеты? Да?

Черняев близко заглядывает в глаза Шурочки, в самые зрачки.

— Нет, я даже не выходила из дому.

— Жаль, сегодня есть кое-что интересное… Впрочем, уходя, я оставлю тебе свою газету. Прежде, чем заснуть — просмотри!

— Чтобы заснуть?

— Нет, чтобы… проснуться, как я.

Шурочка сдвигает брови.

— Дай сейчас! — говорить она.

— После, успеешь — улыбается Черняев. — Сначала дай мне твои руки… И губы… И глаза твои, ясные… И ничего нет. Ты слышишь? Ничего, кроме моей любви к тебе… Ты моя сегодня!..

IV.

Рано встает весеннее солнце, но еще раньше уходит Черняев. Тихонько выливает в стакан остатки вина, пьет и долго, задумчиво смотрит на спящую Шурочку. Потом вынимает из кармана смятую газету, медленно, стараясь не шуршать, развертывает ее и кладет на стол, покрывая газетным листом пустые стаканы, корзиночку с хлебом и вазочку с вареньем. С любимым Шурочкиным вареньем из морошки.

Еще один, долгий взгляд на бледное лицо, на опущенный ресницы… и, чуть скрипнув дверью, Черняев выходит.

Шурочка спит. Золотисто-розовые любопытные лучи апрельского солнца обшаривают всю комнатку. Их все интересует: и мягкая соболья муфточка, брошенная на стул у двери, и разорванный кружевной воротничок на Шурочкиной блузке. Они перебирают каждый волосок в расплетенной косе и тихонько целуют розовую руку с ямочкой у локтя…

Нескромные весенние лучи уже проникли в маленькую тайну минувшей коротенькой ночи и теперь они торопливо дочитывают в газете черные строчки, обведённые красным карандашом. Подслеповатые строчки под заголовком: «Девятый список провокаторов». Много их тут… Много слабеньких, свихнувшихся, дешевеньких искариотиков… А в красной рамке — Шурочка, бледная, спящая царевна, тетушкино божество. Полностью она обозначена: «Александра Павловна Зверкова, курсистка, на службе с 1913 г., полезная осведомительница, жалованье 125 руб.»

Бегают по строчкам розовые зайчики, перешептываются и смеются, но не слышит их Шурочка. Крепок сон после ночи весенней. И ровно дышит грудь её, обожженная первой лаской, первым и прощальным поцелуем любимого.

Аркадий Селиванов.
1917 г.
Константин Коровин — Двое в креслах.