Борис Лазаревский «Через окно»

В столовой ссорились. Потряхивая своей красивой головкой, Катя старалась говорить тихо, но это не удавалось, и она слегка подвизгивала.

— И пускай расстреливают, и пускай вешают и пускай порят, так им идиотам и нужно! Чего они добиваются? — чтобы все сделались богатыми? Так ведь это же ерунда!.. Поверь, душечка, что никто действительно невинный не пострадал и никогда не пострадает…

Миша, ее родной брат, уже третий год числившийся студентом первого курса, почти не возражал. Он ходил взад и вперед по комнате и, опустив голову, думал, что, если Катя часто произносит слово «душечка» — значит сердится, и убеждать ее в чем бы то ни было — бесполезно.

— Нет, ты мне вот что скажи, с какой это стати я теперь нахожусь каждую минуту под страхом, что Костика могут убить? А ведь мне волноваться вредно, я кормлю ребенка, у меня молоко может пропасть… С какой стати Костяк теперь должен ночевать в казармах?.. Ты думаешь, это легко: целый день пробыть на ногах, в пальто, не снимая (она выговорила: не сымая) ни шашки, ни кобуры с револьвером и потом спать, не раздеваясь, и черт знает где? Ты об этом думал, умная твоя голова? Эта настоящая служба государству, а не то что галдеть вместе с жидами на ваших дурацких митингах… А что, душечка, молчишь?..

Миша не вытерпел и, как только мог, спокойно ответил:

— Послушай, твой муж в сущности семь лет барствовал и получал жалованье. Должен же он, когда-нибудь, если не рискнуть собственной особой, то хоть почувствовать, что он нужен, конечно, с очень условной точки зрения. Это во-первых. Ну-с, а во-вторых, те, которые по твоему «галдят» на митингах — в течение весьма долгого времени почти голодали… Но они и теперь совсем не желают стать богатыми, а хотят только быть сытыми и хотят чтобы их дети учились читать и писать, а не воровать из нужды… Тебе двадцать четыре года, а между тем ты точно дитя, которое видит настоящую ужасную жизнь, только через окно… Ты всю юность веселилась, а они нищенствовали.

— Нищенствовали! А на водку, небойсь, денег хватало…

— На счет водки ты бы лучше помолчала так как неизвестно, кто ее больше выпил, они или…

Из спальни тихо отворилась дверь и старушечий голос полушепотом произнес:

— Барыня, а барыня, Зоечка проснулась, будете кормить, али нет?..

— Сейчас! Вот видишь своими дурацкими проповедями только ребенка разбудил, — всего от тебя и пользы…

Катя поднялась с диванчика, привычным жестом потрогала под пеньюаром свои груди, есть ли в них молоко и, подняв голову, быстро ушла.

В столовую вошел денщик Соломаха, посмотрел на часы и, осторожно переступая сапогами, начал накрывать на стол.

Миша сел на подоконник и задумался. Как-то само собою установилось, что каждое воскресенье он бывал у сестры и здесь обедал. Прежде он не верил, что несходство во взглядах на причины бедствий России может его поссорить с близкими и когда-то горячо любимыми родственниками. Но сегодня и тон и голос Кати были особенно неприятны. Хотелось молча взять фуражку, надеть пальто и уйти: и в то же время казалось, что этим он признает себя побежденным и вообще это выйдет не умно.

«Я сам виноват, плыло в голове у Миши, не нужно было с ней об этом говорить. Катя политически необразована и понимает только, что происходит беспорядок, но не понимает, что причиной этого беспорядка не люди, в которых стреляют, а обстоятельства, в силу которых они не могут жить в самом обыкновенном смысле слова. Если даже великого философа посадить в сундук без воздуха, то он начнет там биться головой о стенки, не думая о том, разобьет ли он ее себе сам, или у него срубит ее, за произведенный шум, — палач»…

«Я уверен, что Костик это понимает; он, не дурак, но боится за свою шкуру. Он даже боится читать газеты, в которых детально разбирается страшная правда. Инстинкт ему подсказывает, что, узнав правду, можно невольно перестать верить неправде, и он ищет спасения в неведении. Должно быть, во времена Нерона умные римляне также боялись разговаривать с христианами и читать евангелие, где сказано, что убивать нельзя. Вот в романе Сенкевича «Quo vadis» Виниций, как только глубоко вникнул в слова Лигии, так уж и не мог вернуться к своим. А Костику, хочешь не хочешь, нужно быть со своими, иначе двадцатого числа жалованья не получишь да еще и под суд угодишь и потеряешь счастье обладать такой женщиной, как Катя. И боится он, несчастный, не только читать, но даже и говорить обо всем том, чему служит»…

— Ваше благородие, дозвольте узять с окна грахвин, — сказал Соломаха.

Миша посмотрел на него, подвинулся и сказал:

— Возьми. Почему ты называешь меня ваше благородие?

— Так что на вас пуговицы…

— А разве благородство в пуговицах?

— Тошно так… Соломоха хитро улыбнулся и понес графин на стол.

— Пожалуйста, ты мне прислугу не развращай… сам ни во что не веришь, так хочешь, чтобы и он ни во что не верил… — визгливо прокричал из спальни голос Кати.

Миша покраснел и опять задумался, а когда оглянулся, то увидел, что возле него уже стоит, с ребенком на руках, Катя. Дома она всегда ходила в мягких туфлях и поэтому шагов ее не было слышно. Лицо у Кати было хмурое, серьезное. Зоечка тянула мать одной ручкой за кружевной воротник пеньюара, а другой размахивала и улыбалась.

— Славная девчурка, что ждет ее впереди? — сказал Миша.

— Все хорошее, — ответила Катя, и вдруг глаза ее посветлели и по губам пробежала улыбка. Она села на стул и начала оправлять на дочери платьице. Ее взгляд внимательно следил за всяким движением маленьких ручек и ножек.

Она уже четыре года была замужем. До Зои родился только мертвый мальчик, после похорон которого Катя долго плакала. А когда, сравнительно легко, явилась девочка здоровая и хорошенькая, то вся до сих пор бессмысленная жизнь вдруг стала интересной и серьезно-радостной.

Кто хвалил Зоечку, тот был другом и тому все прощалось, а у кого не находилось для ребенка ласкового слова, того Катя ненавидела и даже боялась.

Миша любил детей и дети всегда шли к нему на руки и не капризничали. Он отлично умел подражать звукам и кошки, и собаки, и даже козла. Зоечка часто прислушивалась к ним, а потом вдруг откидывала свою русую головку назад и так весело смеялась, что всякому хотелось поцеловать милую девочку. За это Катя прощала брату многое, чего не простила бы никому другому и даже искренне жалела, что он заблуждается и поступил в университет, а не в военное училище.

«Такой способный и так погибает… Повесят когда-нибудь!» — говорила она и печально вздыхала.

Она думала о Мише так же, как Миша о Костике: «он и рад бы говорить и поступать иначе, но тогда ему пришлось бы уйти от товарищей-студентов…»

Часы медленно и мягко пробили три. Слышно было, как на кухне что-то вкусно шипело.

— Ну, что ж. Нет бедного Костика… Опять, как и в прошлое воскресенье, будем обедать только вдвоем. — грустно сказала Катя. — Позвони, Миша, пусть Соломаха дает борщ.

Катя поцеловала Зоечку, передала ее няньке и, застегнув, одним движением, верхнюю пуговицу пеньюара, села за стол. Миша тоже сел и согнулся, как будто ему было холодно. Вошел Соломаха и вопросительно поднял голову.

— Давай борщ, — сказала Катя.

Обедали молча и без аппетита. Миша скоро положил свою ложку. Кате тоже не хотелось есть, но доктор сказал, что от жидкой пищи будет больше молока, и она заставила себя окончить всю тарелку. Потом она вздохнула и, ни к кому не обращаясь, произнесла:

— За всю неделю только и обедал два раза дома…

Катя протянула руку и хотела позвонить, но в это время мимо двери быстро прошел Соломаха.

— Разве был звонок с улицы? — радостно крикнула Катя.

— Тошно так, был.

Она вскочила и сияя глазами, побежала в переднюю. Там уже топали четыре ноги барина и денщика. Застучал по столу ремень портупеи.

Костик прошел прямо в спальню переодеться в тужурку. Слышно было, как он поцеловал сначала нежно дочурку, а потом звонко жену.

Соломаха принес еще прибор и рысью побежал к буфету доставать водку. Миша сидел, нахмурившись. Когда вошел Костик, они молча поздоровались, но Мише показалось, что офицер при этом улыбнулся.

«Вероятно, он меня ненавидит за то, что я студент, и терпит мое присутствие только потому, что не хочет огорчать жену. Но я не буду, не буду у них больше бывать»… думал Миша.

Низенький, коренастый брюнетик, еще очень молодой для чина штабс-капитана, Костик глядел исподлобья. Лицо у него было желтое, как у японца, и озабоченное. Густые волосы были острижены ежиком, небольшие красивые усы шевелились вместе с каждым словом.

Он выпил рюмку водки, закусил вареным мясом с горчицей и сейчас же налил другую.

— Очень устал? — спросила Катя.

— Не так устал, как нездоровится. С утра тошнит и тошнит. Наш доктор говорит, что это от нервов, но конечно врет сукин сын. Просто вчера поужинал плохими сардинками, — вот и причина.

— Если бы ты мне написал, я бы тебе котлет прислала.

— Куда же бы ты прислала, если целый день гоняют из одного конца города в другой.

В словах Костика задрожали обида и злость. Брови его шевелились с каждым глотком. Окончив тарелку, он вытер усы, посмотрел на Мишу и спросил все тем же дрожащим голосом:

— Скажите хоть вы мне, когда же окончится вся эта ерунда? Кому от нее легче? Мне кажется, что всем тяжело и больше ничего. Нет, в самом деле, скажите, когда же можно будет, наконец, вздохнуть свободно?..

Весной 21-го мая, на именины Костика, Миша выпил с ним на брудершафт. Но «ты» они говорили друг другу редко, обыкновенно тогда, когда Костик бывал пьян или находился в особо хорошем расположении духа. Теперь слово «скажите» прозвенело у Миши в ушах, как бранное. Он пожал плечами, покраснел и, немного задыхаясь, ответил.

— Мне кажется, что всякое явление прекращается тогда, когда бывают устранены вызывавшие его причины. В данном случае, я думаю, беспорядки стихнут, как только эксплоатация рабочего труда примет более правильные формы, — не хищнические. Что же касается насилий и вообще бурных проявлений недовольства, то эти неприятности уничтожаются с поднятием общего уровня образования народных масс. Укротители удивляются, почему их, в буквальном смысле страшные усилия, не имеют успеха. Но ответ прост: потому что укрощаемым все равно нечего терять… Вот и все…

— А по-моему не все, — сказал Костик уже более спокойным тоном. — Во всей этой беде виноваты, главным образом, агитаторы…

Миша недоверчиво тряхнул головой, но, почувствовав другой тон Костика, и сам заговорил спокойнее:

— Вы смешиваете следствие с причиной… На этот вопрос хорошо ответил польский писатель Сенкевич. Он сказал, что огонь сразу и быстро может зажечь только хорошо высохшее топливо. А кто в данном случае сушил это топливо, я уж не знаю… Кстати, помните вы героев Сенкевича: христианку Лигию и влюбленного в нее язычника Виниция. Она слабая, нежная, а он сильный смелый и в то же время несчастный, несчастный, как лев в клетке… Да… И счастье пришло к нему тогда, когда он полюбил не только Лигию, но еще и ее веру…

Катя перебила:

— Н-ну уже пошел чепуху городить! Скажите, пожалуйста, какой богомольный христианин нашелся, а сам два года не говел, ведь я же знаю! Нечего мне очки втирать… И причем здесь Сенкевич? Разве ты поляк? — Ведь ты же не поляк! Не слушай его, Костик. Лучше расскажи, как ты провел эти сутки и где был бунт?

Миша замолчал и подумал: «никогда я больше к ним не приду, ни за что и никогда…»

Костик тоже не сразу ответил и всем троим было тяжело. Соломаха принес котлеты и огурцы. Слышно было, как в спальной нянька говорила все одну и ту же прибаутку:

И кувшинчик молочка,
И кусочек пирожка…

а Зоечка смеялась.

Костик съел две котлеты, достал из-за буфета бутылку пива, откупорил ее и налил себе и Мише.

— В самом деле, расскажи, что у вас там было? — повторила Катя.

Почувствовав себя сытым, Костик заговорил уже совсем просто и, видимо, очень сокращая рассказ, чтобы поскорее уйти в кабинет и лечь.

…— Почему-то ночью ожидали каких-то необыкновенных событий, поминутно бегали к телефону и ничего не случилось, а только не спали. В восемь часов утра я задремал, а в десять опять телефон, и меня разбудили. Беглым шагом на фабрику Александрова… На дворе слякоть, мерзость… Толпа под воротами колышется и ничего не разберешь. Орут…

Солдаты топчутся, сколько не командуй «смирно». —Пыхтят, волнуются. Ну, слава Богу разогнали без единого выстрела —собственно не мы, а кавалерия. В два часа было приказано возвратиться в казармы. Тут со мною вдруг случилась рвота. Подполковник и доктор посоветовали идти домой. Меня подсменил капитан Шустов. Вот и все… Перед моим отъездом говорили, что на заводе Гариссона началась та же самая история. Это недалеко от нас, но, вероятно, тоже обойдется, достаточно будет и нагаек… Ох, и надоело же все это, страсть! Спина болит. Слушай, Кэт, я не могу больше сидеть, пойду разденусь по ночному и лягу. Чаю я сейчас не буду пить. Соломаха!

— Чего извольте?

— Слышишь, кто бы ни пришел, — гони. Разве по службе. И вообще не сметь меня будить, ни под каким видом, пока я сам не проснусь.

— Слушаю.

— Ну вот… и когда будешь убирать со стола, не греми посудой.

Костик зевнул, потянулся и начал расстегивать тужурку. По дороге в спальню он взял с буфета принесенную Мишей газету. За ним пошла Катя и все-таки понесла стакан чая с вареньем.

Миша потоптался в передней, подумал постучаться ли ему в дверь кабинета, чтобы попрощаться или нет, потом надел пальто, взял фуражку и молча вышел.

Костик с трудом снял один сапог, затем другой и грузно лег на кровать, так что в матраце застонали пружины. Катя хотела подсесть к нему, но увидев, что места мало и придется попросить мужа подвинуться, — отошла к окну. Ей хотелось приласкаться, но она знала, что усталый Костик не любил никаких выражений нежности. Он долго смотрел в газету, потом бросил ее на пол возле кровати и сказал:

— Такую чепуху пишут, что даже читать тошно! Ну, иди, голубчик, и, ради Бога, не буди меня пока я сам не проснусь. Спина болит…

Катя поцеловала мужа в висок и, хотя была в мягких туфлях, пошла на цыпочках до самой спальни

Нянька держала Зоечку на одном колене. Приподняв на ее спинке сорочку, она рассматривала небольшое красное пятнышко на детском теле.

— Должно, клоп укусил, — сказала она, увидев барыню, — и откуда ему взяться, — еще вчера пересмотрела всю постельку.

Катя ускорила шаги.

— Ай, ай, ай… Почему же вы, Ирина, не сказали мне этого раньше? Так вот отчего она бедненькая сегодня так плохо спала.

Зоечка слегка кряхтела. От неудобной позы личико ее покраснело, но она чувствовала, что все это нужно затем, чтобы ей не было больно, и молчала искоса поглядывая то на няню, то на мать.

Затем ее посадили на Катину постель и дали в ручку костяное кольцо, а сами принялись внимательно пересматривать каждую складочку в детской постельке. Не нашли ничего, но все-таки позвали Соломаху и велели еще раз осмотреть и выбить матрацик на дворе.

Катя распустила волосы и стала причесываться, Зоечка что-то гудела, потом затихла, положила головку на большую мамину подушку и мерно засопела носиком. Катя увидела это в зеркале, обернулась к няньке и прошептала:

— Спит… возьмите сами у Соломахи матрацик, а то войдет — настучит сапогами…

Нянька, чуть шаркая ногами, вышла.

Катя прикрыла Зоечку одеяльцем, зажгла на туалете спиртовую лампочку, положила на нее щипцы и, чуть откинув голову, стала водить гребешком по своим длинным, прекрасным, как у феи Раутенделейн, волосам.

На улице день еще не погас, но уже нельзя было рассмотреть лиц людей идущих по противоположному тротуару, — а их было много и шагали они быстро и непокойно. Катя их не видела. В зеркале отражалась только ее собственная фигура, часть кровати, розовое плюшевое одеяло и спокойное личико Зоечки.

По середине улицы звонко и неприятно, выстукивая подковами лошадей, на рысях, проехал взвод казаков.

Катя задержала гребешок в руке, подошла к окну и отодвинула кисейную занавеску. Но казаков уже не было видно.

Очень быстро прошли по середине мостовой околоточный надзиратель и трое городовых. Околоточный высоко поднял правую руку и непрерывно ею махал, должно быть, что-то объясняя городовым, — крайний из них часто забегал вперед, чтобы лучше слышать.

Когда они прошли, опять долго никого не было видно. Издалека послышался и вдруг стих рев толпы, — будто шум моря.

Лицо Кати стало серьезнее. Одна бровь чуть поднялась и опустилась. Зоечка вдруг тихо застонала, зачмокала губами, а потом громко заплакала. Катя подбежала к ней и поправила подушку. Но девочка уже не спала и тянулась на руки. Прильнув к розовому соску, она деловита задвигала губками, поглядывал вверх на лицо матери. Катя села на кровать у положила ногу на ногу, — так было удобнее.

«Опять на улице скандал, опять, вероятно, рабочие бунтуют. Ах, чтоб им пусто было! Жить не дают…» думала она.

Вошла нянька, сделала сладкую, улыбающуюся физиономию и пропела:

— А барышня наша уж и проснулась, немного же наспала…

Кате эти слова почему-то не понравилось. Она нахмурилась и вместо ответа сказала:

— Готовьте ванночку.

На улице опять прокатился рев и что-то щелкнуло, будто выстрел из револьвера. Потом грубо и настойчиво зазвучали шаги людей, идущих в ногу. Катя много раз слыхала этот звук на смотрах и теперь поняла, что идут солдаты.

На душе что-то испуганно заметалось и сами задрожали ноги. Мелькнула мысль пойти разбудить Костика, но Катя дошла только до дверей, опять вернулась и остановилась у окна. Очень хотелось смотреть на улицу.

О беспорядках она только читала и слыхала от мужа, но сама их никогда не видала. Зоечка оторвалась от груди и капризно потряхивала головкой. Катя машинально пересадила ее на левую сторону и также машинально застегивала дрожавшей правой рукой блузу. А глаза смотрели на улицу.

Под окнами весь тротуар и часть мостовой уже заняли рабочие. Один из них, с жиденькой бородкой и серьезными глазами, постоянно оборачивался, видимо успокаивая товарищей.

Толпа колебалась и все увеличивалась.

Задние выпирали на середину улицы передних. Казалось, что все они вот-вот должны двинуться и пойти также ровно, как и солдаты. Но они стояли и громко о чем-то советовались между собою. Голоса то повышались, то понижались. С левой стороны вдруг кто-то свистнул пронзительно и неприятно.

Возле другого окна стояли няньки, кухарка и Соломаха. Катя не заметила, когда они вошли. Неведомая сила, точно во сне, упрямою, стальною рукою держала ее за шею и не пускала назад. Зоечка вертелась на руке. Катя машинально гладила ее по спинке, машинально прищелкивала пальцами и все-таки не могла отойти. Мысль о том, что солдаты могут причинить ей — жене офицера — какую-нибудь неприятность не приходила в голову. И тем непонятнее было почему так неровно и сильно бьется ее сердце.

Опять послышался мерный топот солдатских ног. Заходя справа, отделениями, люди в серых шинелях развернулись в два ряда, прямо против окна.

По цвету околышей на их фуражках Катя узнала, что это часть полка, в котором служит и Костик. Сердце начало постукивать неровно. Разум ничего не мог предсказать с точностью, но инстинкт говорил, что через несколько минут начнется ужас.

На правом фланге роты стоял с рыжей развевающейся бородой капитан Шустов, которого Катя хорошо знала. За ним виден был молоденький подпоручик. Шустов поднял и потом опустил обнаженную шашку и что-то громко закричал. Слов нельзя было расслышать, но чувствовалось, что капитан очень сердит.

Уже опять шел дождик, мелкий, затяжной, но никто из бывших на улице его не замечал.

«Слава Богу, что Костик дома, Слава Богу…», — думала Катя.

Совершенно неожиданно над головами рабочих, кувыркаясь в воздухе, мелькнул какой-то блестящий точно золотой предмет и, с металлическим звоном упал на грязную мостовую, возле самых ног офицеров. Шустов прыгнул назад и толкнул подпоручика.

Катя увидела, что этим предметом была небольшая, медная, кухонная кастрюля. И Нельзя было понять зачем и откуда ее бросили, из толпы рабочих, или со второго этажа дома. Вслед за кастрюлей на мостовую шлепнулось, хотя и не долетело до солдат, объемистое березовое полено.

Молоденький безусый мастеровой заложил два пальца в рот и пронзительно свиснул, другие оглянулись на него и засмеялись.

Шустов что-то скомандовал.

Солдаты сразу повернулись влево и сделали несколько шагов по направлению к казенной винной лавке, помещавшейся в первом этаже громадного едва видного Кате дома. Капитан опять крикнул и все солдаты, как на учении, опять повернулись кругом. Теперь ей видно было только унтер-офицера и четырех правофланговых. Ружья их сразу поднялись и уже глядели на Катю и рабочих, стоявших слева. Снова промелькнул и отошел в сторону Шустов.

Передние рабочие подались назад и прижали еще плотнее стоявших на тротуаре. Многие бросились в сторону, но опять вернулись, и их глаза стали шире.

«Вероятно, и там солдаты», — подумала Катя.

Длинная рыжая борода Шустова чуть дрогнула. Он произнес только одно слово. Проиграл рожок: та-та-ти… и сейчас же раздался залп, негромкий и нестройный будто железным прутом быстро провели по деревянному частоколу.

Катю удивило, что совсем мало было дыму.

Человек десять стоявших впереди мастеровых грузно повалились. Один в толпе стал на четвереньки, но сейчас же свернулся на сторону и на губах у него показалась кровь.

Удивил Катю еще звук простой и, вместе с тем, непонятный, — точно на лампе стекло лопнуло и со звоном упало. Щелкнуло что-то в стене и слышно было, как по обоям посыпался песок штукатурки. И когда Катя, в полсекунды, сообразила, что это была пуля, пролетевшая возле самой головки Зоечки, — то вдруг, сами собой, подогнулись колени и вся улица и воздух стали бледно-зелеными.

Нянька, кухарка и Соломаха обернулись от странного шума. Барыня грузно опустилась на пол и лицо у нее было белое, как бумага. Зоечка упала у нее с рук, отчетливо стукнулась головкой об угол туалетного столика, вскрикнула и сильно покраснела. Прошло секунды две, пока она набрала воздуху и заплакала опять громко и протяжно. Нянька взвизгнула и подбежала к ним…

Соломаха боялся поверить глазам. У него мелькнуло в голове, что если с барыней дурно, то ей лучше сумеют помочь нянька и кухарка, а пока нужно разбудить барина. Ужас широкими, холодными лапами обнял его, как во сне. Нижняя челюсть сама собой запрыгала. По дороге в кабинет он опрокинул ведро и не услыхал стука.

Костик лежал на спине с открытым ртом и громко храпел. В комнате сильно пахло сапогами и потом. Соломаха взял барина за плечо и потряс. Костик что-то пробормотал и зачмокал губами.

— Ваше… ваше!.. — произнес, задыхаясь, Соломаха и потряс за плечо сильнее.

— Ваше… ваше…

Костик открыл глаза и они сейчас же стали злыми.

— Ваше… ваше… — повторил Соломаха.

— Какого черта нужно? Я же русским языком говорил, чтобы меня не будили!!!

— Ваше… ваше… — опять повторил, с тоскою в голосе, Соломаха и оглянулся, точно ожидая, что стены ему помогут сказать то, что нужно. Но камни, из которых они были сделаны, молчали так же, как и люди, давшие залп из ружей…

 

Борис Александрович Лазаревский.
«Повести и рассказы». Том 3. 1908 г.