Борис Лазаревский «К. Г. 46»
Измученный ночной ездой, с невынутыми из ладоней занозами, с болью в пояснице, я шел прямо из депо к Соне и через 5 минут вдруг оживал. Она щурилась и, прежде чем позволить себя поцеловать, всегда говорила.
— Иди, еще раз вымой руки.
— Да они не грязные, это царапины от дров.
— Ну, ну иди, тебе говорят.
Я был студентом-практикантом и уже третий месяц ездил в качестве помощника машиниста на паровозе К. Г. 46. А Соня — хорошенькая легкомысленная блондинка, дочь кладбищенского диакона, к слову сказать, большого пьяницы. Познакомился я с ней на вокзале во время домашнего спектакля и в тот же вечер между нами началась любовь.
От паровозного депо до кладбища было две с половиною версты. Пройти это расстояние нельзя было меньше, чем в четверть часа, но Соня этого не понимала и всегда сердилась, если я опаздывал.
За кладбищем белела своими неровными стволами березовая роща. Иногда днем на зеленом фоне травы я, еще издали, замечал розовое платье Сони. Увидев меня, она вставала и помахивала белым платочком. Немного, но зато великолепных, ни с чем несравнимых часов провели мы здесь с ней. По вечерам и ночью она боялась идти в рощу одна и обыкновенно ждала меня или возле своего домика, или на кладбище.
Шатаясь, как пьяный, после поцелуев Сони, я возвращался в наше закоптелое, пропитанное запахом горелого масла, депо. Вся душа, все тело, каждый мускул вопили об отдыхе, хоть небольшом — в два-три часа. Я подходил к расписанию нарядов паровозных бригад и обыкновенно с ужасом видел, что К. Г. 46 назначен к отправлению в самую жару с 2 часа дня с поездом № 68. Проклятый поезд! С ним на каждой станции нужно было делать маневры, т. е. прицепку и отцепку вагонов. Мой машинист Кох, или, как его называли, профессор Кох, всецело возлагал эту обязанность на меня. Я же должен был, сейчас после приезда, отправляться с паровозом на склад для погрузки дров.
Был у нас еще кочегар Иван Ложка, но такой неповоротливый, такой несообразительный хохол, которому ничего нельзя было поручить.
Зацепив бесконечную вереницу груженых товарных вагонов, наш К. Г. 46 сыпал искрами и так мощно охал на десятиверстном подъеме, что вокруг стонал и содрогался весь лес. А потом начинался уклон, и мы летели не тише курьерского. Тормозов Вестингауза на товарных поездах не полагалось, и я напрасно давал по три условных свистка кондукторам — ручным тормозильщикам, эти бессовестные люди, обыкновенно, крепко и беззаботно спали на своих площадках. В дождливые, безлунные ночи бывало страшно, особенно с воинскими поездами: а вдруг впереди мелькнет красный огонь…
На сон и еду в нашем «постоянном» депо полагалось не менее 12-ти часов, но фактически никогда не выходило и 6-ти. Пока наберешь дров, воды, заедешь в депо, сделаешь записи в ремонтной книге и сам вымоешься — 2 часа уже улетело. Вытребуют к поезду рано и продержат до отправления часа 3. Вот и отдых!
В пути профессор Кох часто спал, тогда вместо него у регулятора стоял я. А топил, смазывал машину и наблюдал за уровнем воды в стекле — Ложка.
На станциях нас часто задерживали, чтобы пропустить какой-нибудь пассажирский подъезд, и мы почти всегда выходили из расписания и прибывали в конечный пункт вместо 7-ми вечера в 1 час ночи.
Но Соня не желала всего этого знать.
Однажды, в конце апреля, я получил от нее такую записку: «В четверг буду ожидать тебя на кладбище возле могилы отравившейся Лизы. Буду ожидать хоть до утра. Если не придешь, значит любишь другую и был у нее. Не говори, что я сумасшедшая, я сначала спрошу из кладбищенской конторы по телефону в депо, пришел ли К. Г. 46, и тогда только пойду к могиле Лизы».
Мы прибыли почти без опоздания в десять часов 27 минут, в теплую звездную ночь. Неудержимо хотелось поскорее к Соне. Но оказалось, что в пути у нас в одном из подшипников расплавилась «композиция» и не ладилось в золотниках левого цилиндра. Нужно было кое-что развинтить, разобрать и посмотреть. Профессор Кох долго не отпускал меня. Это несчастье, однако, имело и свои хорошие стороны. Ремонт мог затянуться часов на 12 и производить его должны были рабочие, а я за это время мог не только увидеть Соню, но и выспаться.
Когда я, наконец, вымыл руки и лицо дежурный кочегар сказал:
— А вас уже аж трычи по телехфону гукали.
— Знаю, знаю.
Быстро зашагал я по железнодорожному пути. Был уже первый час и посвежело. В городе перекликались петухи. Усталости как-то не чувствовалось. Для сокращения времени, я перелез через кладбищенский забор и пошел между мерцавшими там и сям лампадками к могиле Лизы.
Соня сидела на скамеечке в черном шерстяном платье, с белым фуляровым платком на плечах. Я хотел ее обнять, но она капризно увернулась.
— Где был?
— В депо.
— Неправда, неправда, ты приехал в 10 часов, а теперь уже больше полуночи, я спрашивала по телефону.
— Да пока дров набрал, а потом еще нужно было осмотреть подшипники…
— Не знаю я никаких подшипников, а вот лучше скажи, отчего от тебя духами пахнет.
— Какими там духами, это у меня мыло — альпийская роза. Не мог же я прийти к тебе неумытым.
— Ну, смотри, а в другой раз не поверю.
Я снова обнял Соню за талию и на свой горячий поцелуй в ответ получил целых два, еще более горячих.
— Погоди, я тебя укутаю своим платком, — сказала она. — Ну, вот, так будет теплее. Теперь хорошо?
Мне, действительно, было хорошо. И десятки тысяч окружавших нас мертвецов не портили настроения. И даже не казалась страшной печальная история Лизы, которая умерла, потому что умела любить так же крепко и так же ревниво, как любили и мы с Соней друг друга. За большой часовней на только что зацветшей вишне пел соловей. Откуда-то, со свежей могилы, тянуло гиацинтами.
Мы говорили о том, как через 2 года, когда я окончу институт и сделаюсь инженером, мы поженимся, где будем жить, и какие у нас будут дети.
Незаметно небо стало перламутровым. Померкли вокруг лампадки, отчетливо выступило посреди далекого лилового города огромное красное здание университета и засиял золотой купол на колокольне Софийского собора.
Расстались нежно в 5-м часу утра.
В депо я осмотрел свой К. Г. 46 и с радостью увидел, что к его ремонту еще и не приступали. Значит, можно было долго и безмятежно выспаться, кажется, в первый раз за целую неделю.
Весь май мы с Соней были счастливы. Она ревновала слегка. Но в июне профессор Кох сначала запьянствовал, а потом заболел. Меня временно перевели на другой паровоз и на другой участок. С Соней можно было только переписываться. Ей все казалось, что этот перевод случился по моему желанию.
Зато в ночь под праздник Петра и Павла мы с профессором Кохом снова выехали по направлению к милому К., да еще с поездом № 12, который вез ягоды и всякий другой скоропортящийся груз. На станциях мы останавливались только на 5 или 10 минут.
Никогда еще не казался мне таким прекрасным рассвет, когда мы подъезжали к оборотному депо. И никогда еще Соня не была такой нежной и милой, как в это утро.
Она принадлежала к числу тех несчастных натур, которые, чем больше любят, тем больше ревнуют. Но в июле мне пришлось выслушать не мало нелепых обвинений и подозрений.
Вскоре, после одного из таких разговоров, я получил от нее следующее письмо:
«Не думай, Андрюшка, что я ничего не понимаю, это ничего, что ты образованный, а я необразованная, а вот тебе честное слово, что, если ты во вторник приедешь 26-м номером и через час не будешь, возле той березы, которую свалило бурей, то я, прямо оттуда, отправляюсь в лагери к вольноопределяющемуся Гусакову. Он уже давно меня любит и с ним поеду в город, прямо в ресторан».
Я только пожал плечами и спрятал письмо в карман.
При помощи всяких хитростей и даже нескольких бутылок настоящего английского эля в буфете первого класса я добился от помощника начальника депо того, что наш К. Г. 46 был назначен во вторник под поезд № 26, отходивший в 11 час. 20 мин. дня. В К. мы должны были прибыть в 7 час. 40 мин. вечера.
Стояла невероятная жара. Я изо всех сил старался, чтобы стрелка на манометре не падала, и не жалел дров. Вся блуза на мне от пота была мокрая, но в чемоданчике я вез чистую сорочку и новенькую летнюю тужурку с блестящими цифрами на плечевых знаках.
За станцией М. начался уклон. Был уже шестой час и солнце грело легче. Мы летели, как сумасшедшие. Профессор Кох закрыл регулятор. Ложка изо всех сил крутил ручной тормоз, но 48 груженых вагонов пихали нас с дьявольской силой вперед и вперед.
Вдруг я почувствовал, что моему затылку и спине снова стало необычайно жарко. Оглянулся и замер от ужаса. Весь тендер пылал. Соскочить или остановить поезд нечего было и думать.
— Разбрасывай дрова, чего смотришь! — гаркнул у меня над ухом голос профессора Коха, — всегда вежливого Коха, который не называл меня иначе, как по имени и отчеству.
Когда, как и почему могли вспыхнуть дрова, я не понимал, и с голыми руками бросился на тендер. От скорости тяга получилась ужасная. Все кругом гудело и трещало. К счастью, дым и пламя тянулись против хода поезда, назад, к первому вагону.
У меня чуть не вытекли глаза, обгорела почти вся голова и блуза. Руки покрылись волдырями. Вода из шланга не помогала. Как мы остановились и при помощи кондукторов отцепили паровоз, и разбросали дрова, — не помню.
От невыносимой боли и волнения я весь дрожал. В К. меня почти отнесли в приемный покой, а оттуда в больницу. Я лежал весь в перевязках и в компрессах и стонал. Заснул только под утро.
На следующий день, после обеда, стало чуть легче.
Дежурный кочегар из депо принес мне письмо такого содержания:
«Андрюшка! Довольно ты посмеялся надо мною. Я знаю, когда пришел твой паровоз, и ждала тебя, глупая, целую ночь. Теперь я посмеюсь над тобою. Когда посыльный принесет тебе эти строки, я буду уже в лагере. Сегодня праздник, Гусаков свободен, и мы с ним проведем время так, как тебе и во сне не снилось…»
Вся правая рука у меня была забинтована, и я не мог даже написать Соне ответа.
1912 г.