Борис Лазаревский «Шарлотта Корде»

Посвящается Куприну

В одном из городков северного Кавказа отсиживался помощник капитана Захаревич. Действительно — ждал у моря погоды. Каждое утро, просыпаясь, он думал о трех вещах: что жена и дети Бог знает где, что деньги кончаются и что ни на одном из пароходов нет вакансий. Затем Захаревич пил чай в накладку, потому что сахар был еще в большом запасе, но с очень маленьким кусочком хлеба, — говорил старухе, хозяйке-польке: dzien dobrzy и пока она убирала комнату, — шел освежиться на высокий скалистый берег. Погода все время была такая, что не разобрать, полдень это, или шесть часов вечера. Круглое солнце на три минуты выкатывалось из-за оловянных облаков, освещало оловянные волны; блестело большой стальной иголкой на горизонте и опять закатывалось.

А затем шел дождь. И так было всю осень проклятого 1919 года.

Но дождя Захаревич не боялся и, подняв воротник старого пальто, прохаживался по каменной дорожке около часа.

Когда он глядел на грязные и грозные валы, то приходило в голову, что такие же грязные и грозные своим бессилием валы человеческой массы плывут с севера на юг, и через полгода, пожалуй, и здесь все будет также безнадежно и страшно, как бывает в море, когда нет ни угля, ни пресной воды, но еще осталась у полусумасшедшей команды водка.

И снова подкатывала тяжкая мысль о семье.

Захаревич в последние годы плавал мало, а дома бывал часто и как будто, только на десятый год женитьбы, увидел, что его кроткая жена Соня действительно необыкновенная мать и действительно по-собачьи преданный друг.

И теперь ходил и думал: «И как это я мог ей изменять? Ей — милой, умнице, все выносящей и все прощающей»….

И бывало стыдно вспоминать свои прошлые похождения в иностранных портах, а прежде не стыдно и весело. Ему шел уже сорок шестой год, но организм даже и не чувствовал приближения старости, только душа притомилась и стала много добрее.

В этот день солнце совсем не выкатывалось и мелкий дождь не переставал ни на четверть часа и потому Захарович вернулся домой раньше.

Похожая на коридор с одним окном, его комната была наполовину занята кроватью с четырьмя, положенными один на другой матрацами. Прежде на них спали два сына хозяйки, оба замученные большевиками, и ее покойный муж — мастер завода, умерший от водянки. Отдавая квартиру, старуха поставила условием, чтобы матрацев не убирать, — кровати она продала, — а на пол их класть не хотела. Был еще маленький столик, зеркальный шкаф замужней дочери и два стула….

Захаревич взял единственную, оставшуюся у него книгу «Навигация», издание 1887 года, вспрыгнул на свое высокое ложе и заставил себя читать давно знакомые страницы.

Дверь в комнату была прямо с крытой галлерейки и, когда замочная клямка несколько раз дрогнула и легонько стукнула, Захаревич подумал, что это ветер, но стук опять повторился.

— Войдите, — машинально крикнул помощник капитана.

И вошла не хозяйка, а очень молоденькая женщинка в мокром плюшевом пальто и черной шляпе. На ногах у нее были совсем непригодные для дождливой погоды «чусты». В руках женщинка держала узелок и полураскисший серый конверт, который и протянула вскочившему Захаревичу.

— От полковника Грушевского… — сказала она и выжидательно подняла длинные ресницы над голубыми точно кукольными глазами.

— А где же он? — спросил Захаревич.

— Остался в Курске, если город еще не занят…

Письмо было такого содержания:

«Голубчик, Саша, может быть Зоечка тебя найдет, — она не настоящая моя жена, но более. Пока уступаю тебе, — делай с ней что хочет, но приюти. Денег мало у нее — две тысячи. Вышлю из Ростова еще. Придержи, чтобы по рукам не пошла. Она говорить не любит, но ты сам увидишь… Вообще поставь на якорь по способности… Она ехала в моей батарее на зарядном ящике. Экипажи мы все бросили. Надеяться не на что, а все же надеемся. Дальше писать невозможно, опять собираемся. О том, что ты на Кавказе узнал случайно от твоего бывшего матроса, Зоечка расскажет. Твой Иван».

Был этот Иван Алексеевич великий женолюбец, храбрый офицер, крепко верующий человек и выпить — не дурак, да еще неплохой музыкант, — из кадровых, — Михайловец.

За последние три года, с тех пор как расстались в Одессе, Захаревич ничего не слыхал о друге и не сомневался, что он убит. Но вдруг вспомнил, что позавчера видел Грушевского во сне, подумал: «Так вот он к чему привиделся», и спросил вслух:

— И давно он в чине полковника?

— Давно… уже пошло представление в генералы, да вот отступление помешало…

— Так… Что ж мы с вами будем делать?

— Не знаю (она выговаривала — «не снаю»).

— И я не знаю. Сколько вам лет?

— Девятнадцать…

— А будто чуть старше.

— Я две ночи не спала…

— Так… Ну вы полезайте на этот катафалк или кровать и ложитесь, а я пойду раздобуду чего-нибудь поесть. Вот здесь, умывальник… Устраивайтесь. Я возвращусь часа через два, а может и три.

— Спасибо…

Зоечка исподлобья осматривала комнату.

Прежде чем отправиться в город, Захаревич, несмотря на дождь, пошел на свой откос и забегал взад и вперед по каменистой тропинке.

Слышно было внизу, как тяжело вздыхает море и плачет крупными слезами, ударяясь о скалы.

И никогда раньше не приходило Захаревичу в голову это сравнение, а теперь он шагал и думал:

«Да… совсем, как будто плачет… О всех нас плачет, о всей России, и обо мне и о моей жене, и вот об этой Зоечке… А ведь, как дважды два, она сделается моей любовницей… А между тем я бы этого не хотел… Значит так нужно…» В городе он сделал необходимые покупки, затем, чтобы убить время, долго сидел в беженской чайной.

Когда возвращался, небо над морем было красное, но не яркое, на горизонте висело точно сырое мясо неправильными кусками, прикрытое сверху огромным грязным полотенцем.

Зоечка все еще крепко спала на четырех матрацах. Щеки ее порозовели, ресницы казались длиннее, а брови чернее. Хороши были и тонкие, породистые пальцы на чисто вымытых руках. Таз и кувшин стояли неубранными и валялось полотенце на полу.

«Кажется неряха — это нехорошо… но она — почти красавица… — подумал Захаревич и сердце его стало биться непокойно. — Будить или не будить? Подожду…» Стараясь не шуметь, он закрыл ставню, зажег свечу, разложил хлеб и закуски и поставил чайник на спиртовку.

Несколько раз прошел взад и вперед, подошел к кровати и неожиданно для самого себя поцеловал Зоечку в лоб. Она отмахнулась точно от мухи, глубоко вздохнула, зашевелилась, подняла голову и села.

— Ах это вы… А мне снилось, что я на пароходе…

Быстро и ловко оправилась теми незаметными привычными движениями, которые вырабатываются у женщин-беженок, принужденных долго жить в мужском обществе…

Сели закусывать и пить чай. Зоечка ела немного. Засмеялась и сказала:

— Отвыкла… Иван Алексеевич говорил, что мне у вас будет хорошо.

— Да… но у меня одна кровать.

— Это ничего — я буду под стенкой… — сказала она просто и задумчиво.

— Вы учились в гимназии?

— Была, но училась плохо, из пятого класса меня выставили.

— За что?

— Начальница говорила — «за красоту»…

И с этого вечера Зоечка и Захарович стали жить как муж и жена. Изо всех сил оба старались быть по отношению друг ко другу вежливыми, предупредительными… И не было между ними ни особой любви, ни нежности.

Женщина оказалась не болтливой, но и не очень хозяйственной, хотя пересмотрела и перечинила все белье. Говорила, что скучает без книг. Прочла всю «Навигацию», но ничего не поняла. Иногда ходила в город и приносила газеты, за которые платила очень дорого, и пол десятка яиц за пятьдесят рублей, а вечером долго, молча, делала гоголь-моголь и кормила им Захаревича.

Однажды он спросил Зоечку:

— Слушай, почему вот я, женатый человек, живу с тобой и совесть меня не мучает?

Вместо ответа она сказала:

— И меня не мучает…

— Почему?

— Не знаю…

— А все-таки иногда сердце не покойно.

— А было бы покойнее, если бы ты меня выпроводил на улицу или в тифозные бараки?..

— Конечно, нет…

— Ну так вот что-то и оно-то… Смотри какой густой гоголь-моголь получился.

И так жили они, не зная своего завтрашнего дня и о совести больше не говорили. Иногда, лежа в постели, Захаревич произносил:

— Ты самая не болтливая из всех женщин, каких я знал.

— А это хорошо или дурно?

— Скорее хорошо. Когда ты молчишь, о чем ты думаешь?

— Когда-нибудь расскажу.

— А сейчас?

— Сейчас хочу спать.

В конце сентября на дворе вдруг опять посветлело и начались хорошие погоды. По утрам ходили гулять вместе; только Зоечка больше любила сидеть прямо на каменистой земле, а не бегать взад и вперед. И однажды сама разговорилась не совсем — по-обыкновенному, и точно в ответ на мысли Захаревича:

— Ты не бойся… я не прилипну к тебе навеки… Я только жду денег от Ивана Алексеевича. Он непременно их вышлет. Передохнула и уеду…

— Куда?

— В Совдепию.

— К Троцкому? — пошутил Захаревич.

— Вот именно.

— Зачем?

— А затем, чтобы сделать то, чего никто из всех мужчин до сих пор не сделал.

— Убить.

— Мгм…

— Ну это тебе не удастся.

— Посмотрим… Ты же сам говоришь, что с тех пор, как я отдохнула — я так похорошела, что ты даже ревновать начинаешь…

— Да ты очень красивая, это в тебе вроде таланта.

— Ну так вот я этот талант и пущу в ход…

Вечером, когда ложились спать, говорили о том же. Глядя как Зоечка, почти голая, завивалась на ночь перед зеркальным шкафом, Захаревич, точно про себя, выговорил:

— Значит ты хочешь расправиться с обер-палачом, как Шарлотта Корде с Маратом?

— А кто такие были эти Шарлотта Корде и Марат? Любовники?

— Какие там любовники… Ты историю французской революции читала?

— Нет.

— Ну так я тебе расскажу.

Не переставая завиваться и не поворачивая головы, она внимательно выслушала и весело отозвалась:

— Значит, молодец была твоя Шарлотта Корде.

— Она не моя… А ты моя и я гордиться тобой буду.

— Здравствуйте пожалуйста… Ну подвинься, я сейчас ложусь.

И крепко целовал ее в эту ночь помощник капитана.

А когда через две недели на имя Зоечки было получено пятьдесят тысяч — Захаревич удивился и испугался: бегал по комнате и умолял подождать с отъездом.

Женщинка только молча и медленно, отрицательно качала головой. Из полученных денег она купила всего новые крепкие, похожие на солдатские, ботинки, а в день отъезда говорила больше, чем когда-нибудь.

— Теперь для меня ясно, что Харьков будет сдан. Доеду и там останусь…

— А если встретишься с Иваном Алексеевичем? — спросил Захаревич.

— Постараюсь не встретиться….

— Ого.

— Мгм… Слушай, помоги ремень затянуть, я хоть и здоровая, а не умею, — денщики избаловали, никогда еще сама не укладывалась…

— Сейчас… Тут пряжка испорчена, я морским узлом….

Запаковав вылинявший плед, Захаревич выпрямился и спросил:

— А меня тебе жаль покидать?

— Так себе. Ну, едем, коли хочешь провожать…

— Я только до вокзала.

— И лучше…

Вернувшись, помощник-капитана побежал прямо на скалу и ходил там взад и вперед до темноты.

И не утомился… И в опять одинокой постели — не забылся…

Хотел плакать — и не умел. Зажег свечу. Увидел на полу брошенную Зоечкой старую соломенную шляпку без ленты, всю исколотую, поднял ее, поцеловал и опять лег…

13. 02. 1920