Борис Лазаревский «Целая жизнь»

I

He только сам Иван Иванович Сипко, но и его сослуживцы были убеждены, что он один из счастливейших людей, который сделает чудесную карьеру. И действительно, еще совсем молодым человеком Сипко был уже членом окружного суда по гражданскому отделению в одном из больших губернских городов. Женился он на красавице Марусе и дождался первенца сына, веселенького и здорового Грыця.

Десять лет подряде на вопросы знакомых: «как поживаете»? Иван Иванович неизменно отвечал:

— Живем и Бога хвалим…

И это была правда. Когда ему исполнилось сорок лет, а Грыцю пошел одиннадцатый, Ивана Ивановича перевели товарищем председателя в другой, тоже южный и хороший губернский город. Но это повышение принесло одни печали, потому что его совсем неожиданно и, как он думал, по проискам врагов назначили в уголовное отделение.

Цивилист-любитель, цивилист, великолепно изучивший чиншевые дела, в уголовном отделении он заскучал. Вся мерзость человеческих страстей, ложь свидетелей, жестокость убийц — все это было противно. Сипко промучился год, а за тем послал в Петербург письмо с просьбой или снова перевести его в гражданское отделение, или уволить в отставку.

Совсем неожиданно пришел ответ, что против его отставки никто ничего не имеет. Иван Иванович крепко обиделся и перешел в адвокатуру. Счастье снова кивнуло ему головой. В несколько месяцев создалась огромная популярность, и денег посыпалось в пять, шесть раз больше, чем он получал на службе.

И как раз в те дни, когда он снова начал верить в свою звезду, его все еще красивая жена влюбилась в инженера-путейца, ушла, покинув его с Грыцем. Сипко сумел затаить печаль в сердце и продолжал делать свое дело, а свободное время посвящал сыну, который уже переходил в пятый класс. Еще через три года совсем неожиданно вернулась жена. Иван Иванович разрешил ей остаться, но говорил «вы» и не допускал никаких излияний и не хотел знать, почему она ушла и почему опять пришла.

Холодно и почти жестоко относился к ней и Грыць. Через год она умерла от воспаления легких. И тогда только отцу и сыну показалось, что они были к ней не совсем справедливы.

Грыць рано поступил в университет, тоже на юридический факультет, был для своих лет очень серьезен и мечтал о кафедре по гражданскому праву. Иван Иванович купил на краю города собственный домик с фруктовым садом. Дела стал брать только серьезные и выгодные, а все остальное время посвящал цветоводству и плодоводству. Было ему уже пятьдесят два года, а на вид он казался немногим старше сорока. Вставал по-прежнему в семь часов утра, никогда не пил водки, из кушаний предпочитал постный борщ с карасями, а на ужин ел только простоквашу.

После окончания университета Грыць в Петрограде заболел воспалением легких. Сипко забыл обо всем на свете и помчался к нему. Молодость выручила, и Грыць вернулся поправляться в родной дом. За это лето отец и сын переговорили о многом. Иван Иванович умолял оставить Петроград навсегда и, если Грыцю уж так хочется идти «по науке», то защищать диссертацию в одном из провинциальных университетов. Но сын не поддавался и доказывал, что юридический факультет хорош только в Петрограде. О том же, чтобы поступить кандидатом на судебные должности в местный суд, и слышать не хотел. До октября Грыць так поправился, что Иван Иванович отпустил его в Петроград, хоть и с болью в сердце, но почти не опасаясь за здоровье.

И снова остался старик совсем одиноким. Распределил свой день так: утром принимал клиентов, затем, пока светло, работал в саду, а вечером читал или писал письма.

В гости не ходил и к себе никого не пускал.

II

В эту зиму с Грыцем опять случилось несчастье, гораздо худшее, чем болезнь и даже смерть, — любовь.

Служила эта девушка кассиршей в кафе, в котором Грыць любил просиживать часик-другой. Сначала это случалось раз или два в неделю, а затем уже аккуратно каждый день. Красота Марго отняла у Грыця волю. Сначала он ее провожал, а затем Марго стала заходить к нему. Парижанка по роду, она оказалась очень практичной и среди поцелуев сумела подробно расспросить, какие средства у отца Грыця и сколько он сам может зарабатывать в будущем. Отвечая ей, Грыць немножко преувеличил, и Марго осталась очень довольна.

Грыць жил на Васильевском острове. Кафе помещалось на Невском и чтобы увидеть Марго, нужно было потерять много времени, а не видеть ее каждый день было слишком тяжело. Вместо одной, Грыць нанял две больших комнаты, и Марго переехала к нему навсегда.

Научные работы затормозились.

Когда Марго сказала, что вероятно, будет матерью, Грыць чуть не заплакал от радости и предложил, как можно скорее повенчаться, об отце вспомнил только после того, как получил согласие невесты. В тот же вечер сел и написал старику длинное восторженное письмо, насколько мог искреннее.

Чтобы аппетит был лучше, Иван Иванович имел обыкновение перед обедом расчищать в саду снег и занимался этим около часа. В этот день он почувствовал усталость и вернулся в комнаты немного раньше, как раз тогда, когда почтальон принес письмо Грыця. Сипко, не торопясь, снял полушубок и высокие калоши, в которых работал, взял письмо и прошел с ним в кабинет.

Все то, что писал благоразумный, нравственный и трудолюбивый Грыць, показалось отцу до такой степени невероятным, что он подумал: «Уж не шутка ли это?» Перечитал еще раз и понял, что не шутка. В первый раз в жизни затряслись у него руки и стало страшнее, чем тогда, когда он узнал об измене жены. По мнению Ивана Ивановича следовало немедленно же отречься от сына и перестать высылать ему деньги. Сипко побегал взад и вперед по кабинету, выпил два стакана воды и крикнул:

— Одарко!..

Затем, не глядя на вошедшую бабу, он коротко приказал:

— Возьми мой кожаный чемодан, вытри на нем пыль и приготовь по две пары чистого белья.

Одарка не утерпела и спросила:

— Хиба, паныч, знов занедужали?

— Ще хуже… ответил Иван Иванович и засуетился.

Две ночи и один день думал он в вагоне и ничего не мог придумать.

При встрече с сыном, не ответил на его поцелуй, а хорошенькой Марго даже не подал руки. И сразу точно потемнело в уютной комнате. Марго поглядела исподлобья и убежала в спальню. Отец и сын долго не знали, с чего начать, наконец, Грыць произнес:

— Мне, папа, интересно бы знать твое мнение, я от тебя ничего не скрыл, надеюсь, и ты от меня ничего не скроешь.

— Не скрою, сынку, не скрою… — пробормотал Иван Иванович, нахмурился. — Так вот какая наука тянула тебя в столицу…

Снова помолчал и заговорил уже другим, страшным голосом:

— Знаешь, если бы мне сообщили, что ты застрелился, то было бы легче. Не думай, что я говорю, как старый эгоист; твоя Марго мне не помешает жить так, как я хочу, да я и не впущу ее в свой дом… А вот что из тебя не выйдет ни профессора, ни чиновника, так для меня это ясно. Ни запрещать, ни советовать ничего я тебе не стану, а только скажу, что твоя жена, взятая из кофейни, для меня существовать не будет. Ровно четыре года еще я буду посылать тебе те самые полтораста рублей в месяц, которые посылал и до сих пор, а затем, если ты сумел завести семью, то сумеешь ее и прокормить. Ко мне, в единственном числе, всегда милости прошу, но только в единственном, а теперь, голубчику, извини, я устал и поеду в гостиницу, а завтра вечером и домой…

— Тогда не стоило и приезжать, — сказал весь бледный Грыць.

— Это ты правду сказал, что не стоило. Таких самых Марго в своей молодости я много видел, не хочу только говорить где…

— Папа! — крикнул Грыць.

— Я знаю, что я папа, — — ответил Иван Иванович и начал надевать шубу.

В гостинице он почувствовал себя плохо. Всю жизнь правильно работавшее сердце начало делать перебои, иногда будто совсем останавливалось. И страшнее всего была не мысль о смерти, а о том, что он не успел сделать завещания и в нем лишить наследства сына.

Тяжелая это была ночь, только к утру удалось заснуть, а днем и совсем овладеть собой. В полдень пришел коридорный и сказал, что его хочет видеть какой-то молодой человек. По приметам, это был Грыць.

— А вы передайте этому молодому человеку, что я совсем не хочу его видеть, — сказал Иван Иванович, затем велел подать себе завтрак — цыпленка и манную кашу, поел и через два часа снова уехал на вокзал.

В вагоне стало легче.

«Пережил измену Маруси, переживу и связь Грыця с этой кофейницей», — думал Сипко.

III

Поезд пришел утром. Иван Иванович поехал домой, переоделся и отправился в судебное заседание по скучному делу.

Через неделю пришло толстое заказное письмо с адресом, написанным рукою Грыця. Иван Иванович его не распечатал, вложил во второй конверт и сейчас же отправил обратно и тоже заказным.

Два года он не хотел знать и не знал о сыне. Еще замкнутее стал и засеребрилась его борода, а волосы на голове все еще оставались темно-русыми, и глаза блестели, как у молодого. Аккуратно посылал он полтораста рублей в месяц все по тому же адресу, только на переводах писал не от Ивана Ивановича Сипко, а от Ивана Ивановича Иванова. И от этого ему было легче.

Когда знакомые спрашивали о сыне, Сипко поглаживал бороду и как будто равнодушно отвечал: «А ничего, живет себе». Старая Одарка тоже как-то спросила о паныче, и ей Иван Иванович ответил то же самое.

Однажды, в апреле, когда в саду уже цвели яблони, и пели соловьи, почтальон не позвонил с парадного, а прошел через калитку к работавшему на грядках Сипку и подал ему открытку, на которой было написано женским почерком и неграмотно, что «Григорий Иванович находится в санатории, и доктора сказали, что он не будет жив». Заканчивалось это письмо: «…я не знаю, куда я должна идти с маленьким. Маргарита Сипко».

Дрогнули правая рука и борода у Ивана Ивановича, и ничего не ответил он на приветствие уходившего почтальона. Но не поехал на этот раз в Петроград, а только послал вместо полутораста — пятьсот рублей. И скверно приснился ему в эту ночь Грыць: в одном рваном белье, худой и желтый. Сипко не мог работать, хотя встал рано. Часа три подряд ходил взад и вперед по дорожке, потом заставил себя сделать табачный раствор для опрыскивания гусениц, но не стал этим заниматься. Все думал, не раскаивался, хотел представить себе маленького внука и сердился на Марго, почему не написала, как его зовут.

Решил выждать и помиловать Грыця, как только получится следующее письмо, но оно пришло через месяц. Марго сообщила, что похоронила Грыця в Финляндии, а маленького Грыця привезет к дедушке.

Первой мыслью Ивана Ивановича было не пустить ее. И утешал он себя тем, что для него Грыць умер не на прошлой неделе, а уже два года назад. Одарке было отдано странное распоряжение: если кто-нибудь будет звонить с парадного, то прежде, чем отворить, поглядеть в окно и позвать самого Ивана Ивановича. Знакомые и просто знавшие его люди были удивлены тем, что видели каждый день старика утром на вокзале. Он аккуратно являлся к приходу почтового поезда.

Но Марго совсем неожиданно прикатила с курьерским в час дня, когда Сипко был в суде, и растерявшаяся Одарка не сумела не впустить ее в дом.

Возвращаясь из заседания, Иван Иванович мысленно читал последнее письмо Марго и представлял себе следующую за этим словом свою фамилию. То, что какая-то француженка, по его мнению, непременно развратная и убийца его сына подписывалась этой фамилией, казалось чудовищным оскорблением.

Как и всегда, он отпер своим ключом парадную дверь и поставил в передний угол палку. В этот момент Сипко услыхал детский лепет, явно раздавшийся из его спальни. И подумал старик, что ослышался, но уже в гостиной, через дверь, увидел желтый чемодан, понял все и растерялся и разволновался, и не мог овладеть собой.

Встретил виновато глядевшую Одарку и не нашелся, что ей сказать. Побоялся войти в спальню и сел в гостиной в мягкое кресло, в которое не садился уже лет десять. И опустились у старика руки вдоль колен.

Ждал увидеть накрашенную болтливую женщину, нахальную, пахнущую крепкими духами, но из спальни вышла в синей гладкой юбке и скромной блузке, даже незавитая, очень красивая и очень худая барыня, сделала два шага и остановилась.

IV

Эта женщина до такой степени была непохожа на Марго, что Иван Иванович подумал, уж не прислала ли она ребенка просто с бонной.

Не меньше минуты оба молчали. Наконец, Марго подняла ресницы и произнесла:

— Я приехал.

Не получив ответа, она вернулась в спальню и вывела оттуда крохотного мальчика, едва ступавшего ножками.

Дед отвернулся и начал упорно глядеть на ковер.

Темные глаза ребенка, похожие на глаза Грыця и на глаза жены Ивана Ивановича, удивленно раскрылись. Мальчик повернулся и потянулся к матери на руки. Марго взяла его и грустно, точно ни к кому не обращаясь, сказала:

— Ну, что теперь будем делать?

Сипко овладел собой и, все еще не подымая головы, пробормотал:

— Родили, так будем растить, он ничем не виноват…

— А я? — спросила Марго. — А я куда?

— Поживем — увидим. Нужно малого накормить.

— Ваша прислуга уже сделала кашка для Грыць.

«Значит, Григорий Григорьевич», — мелькнуло у старика в голове. Марго все еще казалась ему чужой и отвратительной, но было уже ясно, что лишить ребенка матери невозможно и она останется здесь.

— Ну что ж, если он сыт, так и мы будем обедать, я всегда обедаю в это время.

Он встал с кресла и снова глядя в пол, и пошатываясь, пошел в кабинет. Здесь, слегка дрожавшими руками, переменил черный сюртук на летний пиджачок и опять задумался, выходить ему в столовую или нет? Ивану Ивановичу казалось, что с этого дня он перестает быть хозяином в своем доме, и теперь должен будет слушаться Марго. «И в саду она будет гулять, сколько хочет и когда хочет», — с отчаянием подумал он.

Сипко был убежден, что ребенок француженки непременно покажется ему противным, но когда вышел в столовую и увидел на руках у матери маленького Грыця, то почувствовал нежность и необъятную радость, какая овладевает юношей, когда он в первый раз полюбит.

Крохотный, не умеющий говорить человечек, одним своим видом и в течение одного часа переделал всю психологию человека, прожившего в двадцать пять раз больше.

Вторым чувством Ивана Ивановича был страх перед внуком, опять-таки очень похожий на ту робость, которую испытывает вдруг влюбившийся человеке. И, не доел Сипко своей тарелки с борщом, а после обеда не лег отдыхать, а сейчас же взял шляпу и пошел в город, и даже не пошел, а поехал на извозчике, чего тоже никогда не делал. Еврей-извозчик так удивился и растерялся, что даже не стал торговаться, когда Сипко сел.

На углу большой улицы извозчик оглянулся и, приподняв картуз, сказал:

— Ви знаете, господин Сипко, это хорошая примета, когда сядет тот, который никогда не любит ездить. Благодарю вам.

— Ну, хорошо, хорошо, — пробормотал Иван Иванович.

Но здесь случилось почти чудесное, еврей опять оглянулся и произнес:

— Ви знаете что, если вам нужна кровать для молодой барыни, так ви можете получить настоящую английскую в магазине Абрамовича. И там же найдется кроватка и для маленького панича.

Сипко не нашелся, что ответить и только подумал: «Ну да и Лейба!».

Удивительнее всего было, что Иван Иванович и сам хотел купить все это именно у Абрамовича. Аккуратный и даже скуповатый, в магазине он сам не узнал себя и, кроме кроватей, купил еще голубой фонарик с лампой и огромного бумажного коня с хвостом и с гривой, который покачивался на двух изогнутых брусьях. И заплатил за все, не торгуясь, хотя и чувствовал, что психолог Абрамович сообразил в чем дело и запросил лишнее.

Извозчик, которого Иван Иванович рассчитал, продолжал стоять у магазина и, соскочив с козел, бросился помогать выносить покупки. С полверсты проехал молча, затем не вытерпел, повернул голову и сказал:

— Ну, так теперь на тройке легче.

— На какой тройке? — не сообразил Иван Иванович.

— Так это же лошадь, которая з вами рядом.

— Ах, да…

Одарка, хотя и не была психологом, но не выразила удивления и начала снимать обернутые в солому разобранные кровати.

— А где та? — спросил Сипко и не нашелся, как назвать Марго.

— Воны с паничем по саду ходят…

— Ага… ну так вот что: мою кровать и мой диван в кабинет. Позови Павла и перенесите вдвоем, а в спальню вот эти две кровати, а матрацы на них сейчас принесут.

Затем Сипко сам развязал и размотал игрушечного коня и повез его под уздцы в сад.

Марго увидела его еще издали и расплакалась, спустила Грыця на землю и хотела поцеловать Ивана Ивановича в руку. Он испуганно вывернулся и, к своему удивлению, произнес очень правильно:

— Ce ne fait rien…

Затем до самых сумерек уже не расставался с внуком.

V

Началась другая, новая жизнь. Сипко помолодел. Единственное, чего он боялся, что невестка будет просить и тратить много денег, — не исполнилось. Иногда только она ходила на вокзал, и там в киоске покупала себе французские книги в желтой обложке. Марго больше молчала. О покойном Грыце она и Иван Иванович точно сговорились не произносить ни одного слова.

Прошло время до Нового года. Сипко подсчитал свои доходы и увидел, что заработал не меньше, как ему казалось, а больше, — целых восемь тысяч и прожил из них только три, остальные положил в банк.

Скромность Марго его удивляла и часто приходило в голову: «Должно быть, она не настоящая француженка». Больше всех говорили Одарка и маленький Грыць. Он быстро рос, а мать его и дедушка совсем не старели. И так незаметно прошло целых восемь лет. Грыць уже хорошо читал и писал; из игрушек он больше всего любил ружья, сабли и оглушительно стрелявшие пистолеты. Иногда дедушка выходил из своего кабинета и говорил:

— Стрелять можно только в саду.

— Я буду в саду, — покорно отвечал внук.

Осенью нужно было подумать и о гимназии, но Грыць умолял и требовал, чтобы его отдали в кадетский корпус.

Иван Иванович советовался с Марго и, чтобы не насиловать мальчика, они решили обождать еще один год и всячески развивать его и внушать, что в гимназии будет лучше. Грыць как будто и соглашался, но если во время прогулки с матерью встречал идущую с музыкой и ружьями первую роту корпуса, то сейчас же бежал к кадетам, несмотря на строгие замечания Марго. Дома он утешал мать тем, что корпус здесь в городе, и он будет приходить к ней и к дедушке в субботу вечером и уходить в понедельник утром. Иван Иванович слушал его и думал: «Ну что же, один Грыць хотел быть профессором и погиб, а другой хочет быть офицером и, может быть, не погибнет».

В августе Грыць уже надел мундирчик с синими погонами и двумя римскими буквами на них, обозначавшими Petrus Primus.

Прежде Иван Иванович не знал разницы между праздниками и буднями; знал только, что в воскресенье не нужно идти в суд, а теперь с трех часов дня в субботу он садился у окна и ожидал маленького Грыця. Жизнь вдруг стала полной смысла и не эгоистичной. Каждый день старик точно наново рассматривал внука, наблюдал за его движениями, вслушивался в его слова и с великим удовольствием замечал, что в мальчике больше сходства не с матерью или отцом, а с дедом — с ним самим.

Иван Иванович узнавал самого себя в короткости фраз Грыця, в огромной воле и боязни проявить какое-нибудь сентиментальное чувство. Грыць был неплохим товарищем, но друзей ни в младших классах, ни потом у него не находилось, лучшими друзьями были книги и еще собаки.

Таким мальчиком был и старик Сипко.

В душе Иван Иванович уже давно все простил француженке, но говорить с нею не умел. Однажды, в сердитую минуту, он хотел назвать ее убийцей сына, но подумал, что эта женщина в праве ему ответить то же самое, и промолчал. И бывали недели, в течение которых ни старик, ни женщина не обменивались ни единым словом. Сипко начал улыбаться; случалось это тогда, когда он слышал, как разговаривают между собой Марго и Одарка.

Уже пятнадцать лет прожили они вместе, явно чувствовали одна к другой симпатию, но не научились понимать друг друга.

Чуть засеребрились у старика виски, а голова еще не была белой, незаметно было и лысины.

Обожавший мать Грыць, говорил с нею мало, — больше с дедом. Иногда в саду Иван Иванович задумчиво произносил;

— Ну, хорошо, окончишь ты корпус, окончишь и училище и выйдешь подпоручиком, а дальше что?

— Дальше посмотрим… Вот тебе, наверное, кажется, что наступит время, когда военные будут не нужны, а я думаю, что такого времени не наступит, и что всегда найдутся нападающие, значит нужны будут и защищающие.

Сипко все ждал, что у Грыця наступит некоторое разочарование в корпусе и в военной службе, но за год до выпуска Грыць однажды сказал:

— Не жалел и не жалею, что буду офицером. К этому делу у меня любовь органическая и, вероятно, наследственная; отец моей матери погиб в последнюю франко-прусскую войну, и говорят, что последними его словами были: «revanche, revanche». И действительно, я чувствую, что получил бы величайшее удовлетворение, если бы узнал, что Эльзас и Лотарингия опять наши. Твой прадед был запорожец и, как ты сам рассказывал, рубил головы туркам и был замучен в Скутари. Значит по теории наследственности и я такой…

VI

Из всех наук Грыць больше всего любил естественные науки, а из них физику и химию. Дома у него даже была маленькая своя лаборатория, в которой он что-то кипятил, растирал в ступках и жег. Иногда, на праздниках, во всем доме так пахло сероводородом, что Марго сердилась и отворяла все форточки, а Одарка, правой рукой зажимала нос, а левой закрывала губы, чтобы скрыть улыбку, потому что этот запах казался ей неприличным и поганым.

Чем старше становился Грыць, тем умнее и талантливее казался он деду.

Старый Сипко почти никогда ему не возражал. С тоской и болью думал он о том, что вот придет лето и недолго уже дома останется Грыць, уедет, как сказал, в свое артиллерийское училище на далекий север, где погиб его отец. Один раз осмелился только Иван Иванович, уже после выпуска, переспросить внука:

— Так значит в артиллерийское?

— Значит… — коротко ответил Грыць и, к великому удивлению деда, вынул папиросу и закурил.

— И давно ты куришь? — спросил Иван Иванович.

— Да с шестого класса…

— Отчего же я об этом не знал?

— А так, я думал, что вам это не понравится и, чтобы не причинять беспокойства, в отпуску никогда не курил.

— И мог вытерпеть?

— Я могу себя заставить сделать все, что угодно, — и Грыць засмеялся.

Хорошо поговорили они в этот вечер. Уже село солнце и было не жарко. Из беседки на краю сада виднелись, казавшиеся красноватыми, соломенные крыши пригородных хат, за ними вилась железнодорожная насыпь, а за насыпью бесконечная ярко-зеленая дымка реки Ворсклы. Темнели покосы сочной травы, белели сорочки и шаровары косарей, слышна была иногда их песня. Когда уже затеплились звезды, затрепетал на лугу огонь, — там косари варили себе кулеш. Тополи далекой панской усадьбы из лиловых стали темно-синими.

Грыць, немного согнувшись, ел вишни, сплевывал косточки и, видимо, любовался пейзажем, а дед глядел на бронзовую молодую кожу лица внука и тоже любовался. Неизвестно, о чем думал Грыць, но вдруг сказал:

— Теперь такой несчастной войны, как Японская, не может быть, а все-таки приятно, что Кондратенко из нашего города…

Иван Иванович не нашелся, что ответить, только улыбнулся и погладил усы.

— Если бы я не был военным, — опять сказал Грыць, — я бы сделался натуралистом.

— Почему? — спросил дед.

— Да уж очень интересная наука, я бы занялся биологией и усовершенствованием пород, как зоолог. Вот я чувствую, как ты был недоволен, вероятно, женитьбой моего отца на маме, но в то же время чувствую, как ты любишь меня и думаю, что нравлюсь я тебе не только как внук, а незаметно для тебя самого ты любуешься этим соединением французской и хохлацкой крови, которая составляет мою особу.

Вся эта фраза не понравилась Ивану Ивановичу, но чтобы не сказать неприятного Грыцю, он ответил:

— Может быть, и так…

— И занимался бы я еще астрономией…

— А это зачем?

— Да так, интересоваться жизнью в пределах одного земного шара кажется мне маловато.

— Ну, так и шел бы в университет…

— Нет, там я только дилетантом окажусь и может наделаю глупостей, а военная служба сдержит мои порывы, — это мне говорит инстинкт самосохранения.

— И хохлацкая лень?

— И это возможно…

Уже спустилась ночь, звездная, пахнущая коноплей и молодым сеном, уже два раза Марго выходила на крыльцо и звала их пить вечерний чай. Но ни старику, ни молодому не хотелось уходить. И хотя говорили они о чисто отвлеченных предметах, но оба чувствовали, что эта беседа очень интимная, и явись кто-нибудь третий, то пришлось бы замолчать.

— Ты знаешь, дед, — снова произнес Грыць, — иногда бывают нелепые самовнушения, и мне кажется, например, что я буду офицером, не через три года, а гораздо раньше.

— Мало ли что кажется, — ответил Иван Иванович.

И опять оба замолчали, пока не раздался с балкона настойчивый голос Марго, крикнувшей нараспев:

— Господа, уже самовар не шипит.

Она выговорила «р», как «г». Сипко улыбнулся, встал, и вместе с внуком они пошли к ярко светившемуся балкону.

VII

Не плакал старый Сипко, когда потерял жену, не плакал, когда узнал о смерти сына, но не выдержал и разрыдался, когда провожал внука на вокзале в Петроград, в артиллерийское училище. И когда на извозчике возвращался назад вместе с Марго, то чувствовал, что рядом сидит дочь.

Застыл в молчании маленький домик. Иван Иванович знал по опыту, что лучшее средство забыться — как можно больше работать, и не отказывал никому из клиентов, даже набрал бесплатных. И еще выдумал себе занятие: два раза в день, утром и вечером, кормил любимых собак Грыця — сеттера Мильтона и пойнтера Чудака, на которых прежде не обращал внимания.

Марго целый день что-то шила и кроила, а по вечерам пробовала обучать Одарку грамоте, но из этого ничего не выходило.

Однажды за вечерним чаем Иван Иванович произнес:

— Если бы Грыць мог увидеть наше времяпрепровождение, то сказал бы, что мы живем зоологически.

— А что ж делать, — ответила Марго и опять зашевелила спицами.

И удивлялся старик этой, еще не старой женщине, как она не протестует против невольного затворничества. Иногда ему казалось, что в глазах француженки светится необъятная тоска без сына и без мужа.

В половине октября, когда опали уже листья в саду, и по утрам трава белела, Иван Иванович позвал к себе в кабинет Марго и нерешительно произнес:

— Знаете, madame, я сегодня видел поганый сон, не заболел ли Грыць, давно от него писем не было… Вот что, madame, поезжайте-ка вы к нему на недельку, а то и на две, посмотрите на него и мне напишите, а то ведь наследственность плохая.

Глаза Марго засияли. Чутьем женщины поняла она, что хочет ее порадовать старик и поняла, что называет он ее нелепым словом «madame», чтобы затушевать свое нежное настроение и горячее сочувствие материнской тоске.

Сипко погладил бороду и добавил:

— Так и нечего откладывать. Нате вам две сторублевки, уложитесь, да вечером и отправляйтесь. И пошлите Одарку на базар, пусть купит фунтов двадцать самого лучшего сала и колбас, он и то и другое очень любит, а если сам не съест, с товарищами поделится. Я бы и сам поехал, да вот у меня дела назначены.

На следующий день выпал неожиданный снег, которому Сипко крепко обрадовался. И до сумерек возился он с лопатой в саду, садился и отдыхал, и глядел, как бегают по дорожкам тоже обрадовавшиеся снегу Мильтон и Чудак. Марго присылала аккуратно каждый день по открытке, и было из них видно, что и она и Грыць чувствуют себя великолепно. Вернулась она через две недели, посвежевшая и похорошевшая. До приезда Грыця на Рождественские каникулы осталось всего полтора месяца. И прошло это время незаметно.

В форме юнкера Грыць показался Ивану Ивановичу еще красивее, и подумал старик: «Только бы не влюбился мальчик, как его папаша, это хорошо, что он в закрытом учебном заведении». Думал Иван Иванович о лете и досадно ему было, что лучшие месяцы придется внуку провести в лагерях. Но сердце было спокойно. Провожал Сипко внука снова на вокзал, уже без слез, наоборот, всю дорогу шутил и разговаривал с извозчиком, с тем самым, уже стариком, который возил его когда-то покупать кровати, только лошади у него теперь были другие.

— А что, Лейба, — спросил Иван Иванович, — как ты думаешь, может человеческое счастье тянуться без конца?

— Нет, такого счастья никому Бог не дает. Вы знаете, ваше высокоблагородие, когда я купил новый фаэтон, так целые два года выплачивал долг, и когда выплатил, обрадовался, думал, ну, теперь будут заработки настоящие, а у меня через неделю кони подохли и неизвестно с чего, даже господин ветеринар не могли сказать.

Весеннее полугодие прошло еще быстрее. Грыць написал, что благополучно перешел на второй курс и что их отпустят на целый месяц домой после лагерного сбора.

Незаметно пробежало лето. Грыць приехал, когда поспели чудесные яблоки «добрый крестьян» и «золотое семечко». Для него берег старик эти сорта…

Рано вставал Грыць и ходил на охоту, по десятку бекасов приносил, а то и больше, и не утомлялся. После обеда спал, а затем целый вечер проводил в разговорах с дедом и матерью, или шел в свою лабораторию и там звякал стеклом и что-то кипятил, напевая какие-то, ему одному известные, мотивы.

Уехал веселый и бодрый. Знал, что до Рождества быстро пройдут дни, а во втором полугодии мама приедет, а затем останется только третий курс.

И баловала судьба всех троих, — так все и выходило как они хотели. Приехал он перед лагерями на Пасху. И еще возмужал он, и открылся за ним талант — хороший голос. Пел он без аккомпанемента и всегда лучше, если был один в саду. Только что распустились деревья. Хорошо выходил у Грыця романс:

Уста мои молчат, в тоске немой и жгучей,
Я не могу, мне тяжко говорить,
Расскажет пусть тебе
Аккорд моих созвучий.

Сидя на балконе Иван Иванович и Марго наслаждались. Грыць умолк и свистнул Мильтона. Затем уже издалека опять раздался его молодой баритон, начавший другой украинский мотив:

Лучше ж було, лучше ж було
Не хо-о-одыть,
Лучше ж було,
Лучше ж було не любить…

И встревожился старый Сипко и подумал, что столько страсти могло звенеть в голосе юноши, уже полюбившего. Но не от любви было суждено погибнуть Грыцю.

VIII

После отъезда Грыця, как-то сразу наступило лето и душное оно было — с утра солнце грело, затем пряталось за облака и на горизонте появлялась лиловая, гангренозная туча, к вечеру злорадно улыбалась она кровавой улыбкой. Целую ночь грохотало, но не было дождя настоящего. И так было весь конец июня и в начале июля.

У Марго постоянно болела голова, и она видела нехорошие сны, содержание которых рассказывала Одарке. Иван Иванович ходил задумчивый, ощущал что-то, похожее на лень и усталость. Суд и тяжбы опротивели. Цветы вяли, несмотря на усиленную поливку.

Неожиданное объявление войны его не встревожило. Был он глубоко уверен, что Россия победит и потому именно, что ждет от немцев слишком большого сопротивления. За внука не боялся и думал: «Хорошо, что ему еще осталось два года до производства, а такая война дольше тянуться не будет и не может». Но через неделю от Грыця пришло письмо, в котором он писал, что у них ожидается ускоренное производство в офицеры, о котором юнкера мечтают с нетерпением. И заканчивал он письмо так: «помнишь, дед, наш разговор в саду? Я сказал, что мне кажется, будто стану офицером не через три года, а гораздо раньше, а ты засмеялся и ответил: мало ли что кажется… А вот оно и оказалось».

Иван Иванович долго не мог решить, показать это письмо Марго или не показать. И сделал это только на следующий день за утренним чаем. Мать побледнела. И в первый раз в жизни разразилась целым рядом длинных, горячих фраз.

— Моего отца убили проклятые пруссаки. Неужели и один сын мой погибнет от них? Тогда я не знаю, что сделаю, во всяком случае тоже не хочу жить. Я сама поеду во France и буду сражаться.

— Как Жанна Д’Арк? — спросил Сипко и улыбнулся. Он все еще был слишком уверен в том, что Грыць не попадет на войну.

— Да, как Жанна Д’Арк, — еще хуже.

— Никуда вы, madame, не поедете и никто вашего сына не тронет.

— Ну, дай Бог, — ответила Марго, и опять начала перечитывать письмо. А потом ушла на кухню и целый день разговаривала с Одаркой, у которой призвали на службу внука Хому. И француженка, выросшая в Париже и проведшая всю молодость в Петрограде, отлично понимала настроение дивчины, родившейся в Беспаловке и кончавшей свои дни в Полтаве. Следующих три дня обе женщины были заняты снаряжением в путь этого Хомы. Он сидел за столиком в кухне и без конца пил чай вприкуску. Съел четыре булки, закурил папиросу из махорки и, вытирая пот со лба, блаженно улыбался. Как-то зашел на кухню и сам Иван Иванович и спросил Хому:

— Ну, а ты не боишься, что тебя убьют?

Хома зажал папиросу в руку, вскочил, вытянулся и ответил:

— Никак нет, ваше высокоблагородие. Так что я уже был на военной службе, ну а дома у нас земли всего два округа, хозяйствовать не на чем, и надоскучило, а нимця посмотреть очень даже любопытно.

Иван Иванович дал ему десятирублевый золотой и пошел в сад. Через неделю от Грыця было получено следующее письмо, в котором он писал, что производство состоится шестого августа. Бодростью веяло от каждой его фразы и юношеским восторгом, но, прочитав все четыре страницы, Марго расплакалась, а Иван Иванович крепко задумался и даже позабыл накормить собак. Ночью он долго не мог заснуть, отворял и затворял окно, умывался, затем взял библию и долго читал. И нравились и утешали его строки:

«Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род приходит, и род уходит, а земля пребывает во веки.

Видел я вся дела, какие делаются под солнцем, и вот все суета и томление духа. Потому что все дни его — скорби, и его труды — беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя. И это — суета…»

Сипко закрыл книгу и в одном белье снова подошел к открытому окну. Не было видно звезд, и мягко затараторил дождик по листьям деревьев. Легче стало телу и душе. И неизвестно, что успокоило, великая книга или набежавшая прохлада.

Старик лег в постель, потушил свечу и перекрестился, чего давно не делал. С каждым днем у него как будто прибывали силы, а Марго, наоборот, худела, нервничала и заметно постарела. Телеграмма от Грыця о том, что он уже офицер и взял вакансию в бригаду, расположенную на Прусской границе, совсем подкосила бедную мать.

А дед ничего не сказал. Точно казак перед далеким походом, спокойно ожидал он всего, знал, что страшнее смерти не может произойти ничего и что сам он недалеко от нее. Если убьют Грыця, то или скоро увидит дорогих сына и внука, а если там ничего нет, то ничего и не будет чувствовать, как они.

Сипко не винил себя в том, что отдал маленького Грыця в корпус и думал, и был уверен крепко, что никакая человеческая жизнь не зависит от самого человека.

IX

Теперь в маленьком домике все трое жили только письмами; сочиняли их, отсылали и получали. Чаще всех писал Хома безграмотные открытки, в которых слышна была ирония над немцами. И в каждом почти он просил табаку. Марго и Одарка отправили два ящика махорки и теперь ждали уведомления о получении.

Письма Грыця были длиннее, но приходили очень редко. И ни одного слова не было в них жалобы, не было и описания ужасов, но между строками материнское сердце читало удивление юноши, увидавшего и понявшего, что такое война. И слышалось, что Грыць не боится за себя и не потому что храбрый, а потому, что стал верить в судьбу, а прежде ни во что не верил и кокетничал этим.

В одном из них он писал:

«Знаешь, мама дорогая, вот там в Петрограде сидят умные и ученые люди в своих кабинетах и много знают, но никогда не поймут того, что здесь так очевидно, не поймут, что такое война и как она происходит… Философы и ученые знают не больше Одарки. Я бы тебе написал, и описал, но это невозможно… Как любовь и как смерть, — это нужно самому пережить, а когда переживешь, не сумеешь рассказать…»

И Сипко, и Одарка, и Марго выучивали эти письма наизусть. Затем начиналось более страшное — это чтение списков убитых и раненых. Через воинского начальника Иван Иванович доставал и сведения о нижних чинах, которых не было в газетах. Обе женщины заметно похудели и постарели. И Одарка, до этого года никогда не упоминавшая, что у нее есть внук Хома, теперь гордилась им. В конце сентября Сипко сделал подарок невестке: каким-то чудом достал четыре номера французского иллюстрированного журнала и принес ей.

Каждый раз, когда садились за обед, Марго вспоминала, как Вильгельм приглашал своих генералов пообедать с ним в Париже, и хохотала, а Иван Иванович рассказывал о том, как русский генерал приглашал немецких пленных офицеров пообедать у него, а затем отправиться в Берлин…

Обитатели маленького домика старались поддерживать друг друга, но бодрее всех себя чувствовал старик. С великим ужасом представлял он себе, как прочтет среди фамилий убитых о том, что пал и Грыць. И казалось это очень вероятным. Иван Иванович знал характер внука, что не станет он беречь себя. И знал старик про себя, что сумеет перенести и этот удар, но не перенесет его Марго; рук на себя не наложит, а тихое помешательство возможно.

И когда это случилось, Иван Иванович прежде всего поднял и припрятал номер газеты, который выронил из рук, даже запер на ключ, затем, хотя шел дождь, надел пальто и калоши и убежал в сад; чуть не поскользнулся и не упал на мокрой дорожке. Соскучившиеся от долгого сидения в комнатах Мильтон и Чудак сразу бросились за ним и шаля, помчались вперед. Иван Иванович спрятался от дождя в стоявшую на краю обрыва беседку. Мильтон вошел туда и начал обнюхивать его ноги. Старик взял пса за ошейник, прильнул своим лбом к морде собаки и разрыдался. Появившийся на пороге Чудак приподнял переднюю лапу и глядел с недоумением.

Овладевший собой Иван Иванович задумался о том как и когда рассказать Марго о случившемся. Прежде всего нужно было убедить ее, что средний лист газеты, на котором были напечатаны списки убитых, потерялся, но чутье шепнуло бы матери, что это неправда, и она достала бы второй экземпляр газеты на вокзале.

Он решил поступить как раз наоборот: выйти с газетой к обеду и с равнодушным лицом сказать: «И сегодня нет ничего интересного, только приятное сообщение от штаба Верховного Главнокомандующего. Пропасть взято в плен, значит, сами сдаются и большого боя не было…» Затем сразу перейти на разговор о том, что нужно успеть завтра же отправить посылку в действующую армию и сегодня же достать ящик из бакалейной лавки.

Марго делала это всегда сама, и Сипко был уверен, что и теперь она поступит так же. Но возвращаться в комнаты было страшно. Старик поглядел на свои золотые, звонко чикавшие, часы, — до обеда оставалось еще минут сорок. Собаки убежали куда-то в овраг, и он был совсем один. Дождевой покров опустился над городом, над белевшими внизу хатками, над железнодорожной насыпью и над степью за ней. И казалось Ивану Ивановичу, что вместе со смертью природы приближается и его собственная, и не было страшно. Где-то в глубине сердца шевелилась безнадежная надежда скоро почувствовать близкое присутствие сына, перед которым он был так виноват, и милого внука.

Сипко закрыл глаза, и вдруг совсем ясно услыхал звон шпор. Встрепенулся, снова открыл глаза, осмотрелся кругом, но никого не было. Мороз прошел по коже рук и ног старика. И эта маленькая галлюцинация слуха сделала большее впечатление, чем собственная фамилия в списке убитых. Скорым шагом, стараясь не поскользнуться на глинистой грязи дорожек, пошел он к дому. На крыльце вытер ноги о железную скобку и снова овладел собою.

Горячий душистый борщ был уже на столе. К ужасу Ивана Ивановича, Марго прежде всего спросила, где газета.

— А там у меня в кабинете, я сейчас принесу…

И он повторил заранее приготовленную фразу. Женщина как будто удовлетворилась. Старик делал вид, что он очень голоден и насильно, но не спеша, вливал в себя борщ, чтобы выиграть время. Затем перешел к вопросу о посылке. Марго согласилась с тем, что за ящиком нужно поехать сегодня же. Но как только Одарка убрала со стола, невестка снова попросила дать ей газету. Иван Иванович растерялся и произнес:

— Завтра прочтете.

— А я хочу сейчас, — сказала Марго уже совсем другим, настойчивым голосом.

«Лучше пусть узнает от меня, чем прочтет на вокзале и там еще, пожалуй, бросится под поезд», — подумал Сипко, встал и твердыми шагами прошел в кабинет, но не достал газету, не вышел и не произнес ни одного слова до тех пор, пока в дверях не показалась Марго.

— Сядьте, — сказал Иван Иванович.

Она побледнела и опустилась в кресло против письменного стола.

— Ну вот что, Грыця нашего уже нет на этом свете…

Черные глаза француженки широко раскрылись, а лицо побледнело еще сильнее, голова откатилась на спинку кресла.

Чем страшнее был момент его жизни, тем лучше владел собою Иван Иванович. И в этот раз, не торопясь, достал он нашатырный спирт, сходил на кухню и принес холодной воды и особым настойчивым голосом, не допускавшим расспросов, приказал Одарке сбегать за доктором Петровским, жившим недалеко. До самого вечера Марго чувствовала себя очень плохо.

Иван Иванович заставил ее проглотить рюмку портвейну, хранившегося уже много лет, и приказал Одарке лечь спать в комнате у барыни.

X

Марго оправилась гораздо скорее, чем этого ожидал Иван Иванович и поступила тоже необычно: три дня она ходила, как тень, взад и вперед по гостиной и не плакала. Ни старик, ни Одарка не смели ее утешать. В воскресенье утром она вошла в кабинет к Ивану Ивановичу и сказала ему приблизительно следующее:

— Я никогда не просила у вас денег, а теперь попрошу. Я поеду во France и больше не возвращусь. Я думала сделаться здесь в России сестрой милосердия, но милосердной к пруссакам быть не могу. Я не решила, что буду делать на родине, но знаю, что или меня убьют или я буду убивать…

Произнесла она все это шепотом, но до ужаса искренно. Сипко почувствовал, что он не в праве не только отказать ей, но даже возражать, что у этой женщины, как и у него, уже решительно не оставалось ничего дорогого на этом свете и что те деньги, которые есть у него, только и могут и должны быть или отданы Марго или на пользу солдате и офицеров, искалеченных на полях Пруссии и Австрии.

— Хорошо, Марго, я вас понимаю. Я вам дам три тысячи рублей сейчас, а затем вы мне пришлите телеграмму, куда вам послать еще, если это будете нужно.

— О, так много не надо, я думала просить у вас только пятьсот.

— Нет, уж с пятьюстами я вас не отпущу.

— А впрочем, раз вы согласны, это не важно сколько. Если у меня останутся, то я сумею из них помочь нашим раненым.

— Да, это не важно, гораздо важнее решить, каким путем вы сможете доехать до Парижа. Нужно взять карту и посмотреть.

И целый день, а затем и вечере эти богатые бедняки водили пальцами по карте и старались не заговорить и не вспоминать вслух о самом страшном и дорогом, чего нельзя уже было вернуть никакими деньгами.

А головы помнили.

Если бы могли плакать, было бы легче, но за всех истекала слезами и днем, и ночью, и за работой, и сидя, Одарка. И было ей совестно, что Хома так часто пишет и все благополучные письма. Наверное, приедет домой живым и здоровым, а паныч уже никогда не приедет.

Узнав, что и барыня уезжает и навсегда, и на войну, Одарка совсем обезумела, так что пришлось взять ей в помощницы равнодушную, восемнадцатилетнюю наймычку.

Прошло еще две недели. Сипко уговаривал невестку не торопиться с отъездом, а она наоборот засуматошилась, загорячилась и бегала то на почту, то к воинскому начальнику.

Очень трудно было разменять кредитки на золото, без которого ехать заграницу казалось Ивану Ивановичу опасным. Он искал его везде и нашел, хотя только на восемьсот рублей, там, где менее всего ожидал, — у извозчика Лейбы. И к великому его удивлению еврей не захотел взять больших процентов за размен. Сам одинокий, десять лет назад потерявший всю семью, он нюхом чуял, что должен был переживать Сипко.

Два пятисотрублевых кредитных билета Марго зашила в ладанку и надела на шею. Было решено, что Иван Иванович поедет ее провожать до станции Гребенка.

Неожиданно выпал глубокий снег.

Думалось и хотелось переговорить в вагоне обо многом. Но все время молчали, и не было сил ни у старика, ни у женщины вспоминать о прошлом, а будущее было таким же темным, как зимняя ночь за окнами. Утром приехали на станцию Гребенка и выпили кофе. Здесь Марго следовало пересесть в поезд на Одессу, отходивший в два часа. В станционном зале было много народу и пахло табачным дымом. Кое-где сидели и дремали офицеры. Целое помещичье семейство расположилось за отдельным столиком, но все говорили мало, и было слышно как шелестит газетами у книжного шкафа продавщица.

Опять не сумел Иван Иванович сказать Марго ничего путного, взял листок бумажки и молча написал: Одесса, Раздельная, Кишинев, Унгены, Яссы, Буккарест, София, Варна, Салоники, Пирей, Марсель, Париж.

Потом погладил бороду и сказал:

— Ну вот ваш путь. Недели две будете ехать, хотя из Салоник может не выпустить турецкий флот.

— Мне все равно сколько ехать…

Вышли на платформу. Чудесная белая поляна раскинулась на много верст кругом, черными палками выделялись телеграфные столбы и не было видно на них заиндевевшей и тоже белой проволоки.

— Вы верите, что есть другая жизнь — там? — спросила Марго.

— Плохо верю, — ответил Иван Иванович. Наконец, собрался с силами и произнес: — Много я виноват переде вами, Марго, много виноват я и перед покойным сыном, да ничего уже поделать нельзя…

— Никто не виноват, вы делали, как говорила вам ваша совесть, а я и мой муже так, как говорила нам наша совесть, а все вышло не по-вашему и не по-нашему, теперь нужно умирать… Revanche, revanche!

Снова прошли взад и вперед по платформе.

— Вернусь я домой, — сказал Сипко, — и буду ждать этой самой смерти, поехал бы проводить вас до Одессы, да тяжело встречать военных, иной совсем похоже на нашего Грыця, еще разревешься. Займусь усиленно делами и хоть чем-нибудь буду полезен, а то стыдно мне жить на свете. Не знаю, зачем беречь себя, боюсь, что еще хватит меня надолго…

Снова вернулись в станционное помещение и здесь Иван Иванович, несмотря на протесты Марго, купил ей билет первого класса до самой границы.

Затряслась промерзлая земля и подошел петроградский поезде с замерзшими окнами, полный народу, зашипели тормозы и побежали в буфет пассажиры.

Не верилось Ивану Ивановичу, что последний разе видите он лицо Марго, всю свою жизнь отдавшей его сыну, его внуку и ему самому. И думал старик, что женщина, сумевшая пережить все это, сумеет и умереть недаром.

XI

От дела Иван Иванович теперь не отказывался, во все остальное время старался утомить себя физическим трудом. Изредка в хорошие зимние дни, в полушубке, с палочкой в руках, ходил старик гулять по протоптанной в снегу дорожке, далеко до ближайшего села. Впереди бежали Мильтон и Чудак, иногда вспугивали зайца и гнали его с полверсты, и не было никакой возможности остановить их.

Думалось Ивану Ивановичу, что если бы Грыць увидел это, то сказал бы: «Ты, дед, портишь мне легавых собак…»

Делалось старику неловко, но не слышали псы его голоса и не знали, что уже нет в живых их хозяина. Вечером в кабинет приходила Одарка и приносила открытки от своего внука Хомы, в которых он продолжал сообщать, что жив и здоров, хотя был уже во многих сражениях.

И делалось завидно Ивану Ивановичу. Собирался он устроить собственный лазарет в трех свободных комнатах, да подумал, что не сумеет сделать все, как следует, и что лучше пожертвовать тысячу рублей на городской лазарет. И пожертвовал две тысячи.

В городе уже было много раненых и пленных.

Прежде Иван Иванович думал о себе, что он жестокий, холодный и даже корыстолюбивый человек, а теперь хотелось ему и словом и делом помочь каждому, кто об этом просил. И чувствовал Сипко, что всем и все мог бы простить.

Неожиданно пришло и порадовало письмо от Марго из Салоник. Она сообщала, что доехала сюда благополучно, но дальше пока нет и не предвидится парохода на Марсель, и что город чрезвычайно интересный и пока трудно определить, на чьей из воюющих сторон симпатии греков, ясно только одно, что турки ненавидят греков, а греки турок. Обещала Марго, что напишет еще в тот день, когда сядет на пароход.

И было Ивану Ивановичу приятно читать эти строки так же, как и письма покойного внука.

Однажды в приемный час раздался резкий звонок, Одарка побежала отворять и впустила какую-то барыню. Других клиентов в этот день не было и Сипко сейчас же ее принял.

Лицо просительницы показалось ему знакомым, но это было немудрено, — в городе почти все знали Ивана Ивановича и он всех.

В это утро Сипко чувствовал себя не совсем здоровым, настроение было особенно кротким и благожелательным к людям. Иван Иванович легонько отстранил Мильтона, положившего ему на колени свою морду, обернулся к даме и спросил:

— Чем могу быть вам полезен?

Но барыня ничего не ответила, вынула платок и заплакала. Сипко растерялся. Пошел и принес ей воды и обождал, пока дама успокоится. Она еще раз высморкалась, положила в дешевенький ридикюль платок и начала рассказывать:

— Я слышала, что вы святой души человек…

— Это вы неправду слышали.

— Но что вы великолепный адвокат это во всяком случае правда.

— Не знаю, — ответил Иван Иванович и поглядел вопросительно.

— Скажите, вы берете на себя ведение бракоразводных дел?

— Терпеть не могу дел этого рода, но если идет речь об освобождении женщины от прав деспота мужа, то иногда беру на себя и эти дела. Так чем же могу вам служить?

— Да видите ли, привезли его без одной руки и без одной ноги, т. е. уже здесь пришлось отнять руку. Сами посудите, какой теперь из него муж. Я, конечно, не говорю о том, чтобы немедленно начать дело о разводе, я отлично понимаю, что это было бы по меньшей мере бестактно, но в будущем, в будущем я вас спрашиваю — войдите в мое положение и представьте мою жизнь…

Иван Иванович почувствовал, как сильно прилила у него к голове кровь, овладел собой и выпил стакан воды. Ему показалось, что он ослышался и, чтобы понять в чем дело, он заставил себя спросить барыню:

— Виноват, для меня не совсем ясно, о ком идет речь?

Дама в свою очередь покраснела, и с досадой произнесла:

— Разумеется о моем муже, который ранен и лежит еще в лазарете.

— И поэтому вы с ним хотите развестись?

— Ну да.

Здесь произошло совсем неожиданное, никогда не случавшееся в этом доме. Иван Иванович весь затрясся, и глаза старика заблестели, как у волка. Его правая рука схватила палку, стоявшую в углу между письменным столом и стеной, и замахнулась этой палкой на посетительницу. Старческий голос пресекся и захрипел:

— Вон отсюда!.. Сию минуту вон!.. Сию секунду вон…

Дама побледнела. Смерила адвоката взглядом, и как можно хладнокровнее пропела:

— Ну, что вы мне еще скажете?

Сипко уронил палку. Наконец, нашел в себе силы и произнес:

— Ничего больше не скажу, а сию минуту убью стулом!.. Вот на этом самом месте.

Дама вдруг пустилась бежать.

Иван Иванович покачнулся и упал на ковер. Один глаз у него был открыт, а другой зажмурен. Вся правая половина лица посинела. И лежал он так беспомощный до тех пор, пока не пришла Одарка.

Ничего не понимавшие Мильтон и Чудак нюхали его руки и сапоги. Веяло морозом и задувал сухой снег с улицы через дверь, которую не затворила просительница.

Борис Лазаревский
Сборник рассказов «Во время войны», 1915 г.