Борис Лазаревский «Жить хочется»
Когда я была еще гимназисткой пятого класса, он всегда ходил по главной улице с двумя большими собаками и смотрел на меня пристально, чуть прищурившись. Услышав звон его шпор, я первое время всегда опускала глаза, а через месяц уже с любопытством и смело рассматривала эту мощную фигуру в серой шинели с зелеными петлицами. Лицо у него было немолодое, типично-офицерское с добрыми, но не делающими никакого впечатления глазами, с выхоленными и приподнятыми à la Вильгельм усами.
Уроки не всегда оканчивались в одно время, но шла ли я после четвертого или после пятого, все равно каждый раз встречала этого офицера. Было несомненно, что он знает наше расписание и что он ходит затем, чтобы встречать меня.
Так продолжалось целую зиму. На лето я уехала к родственникам и вернулась только в августе. Некоторое время офицера с собаками не было видно. Я даже забыла о нем и увлеклась (только немножко) реалистом Костей Ивановым. Он ученик шестого класса, учился плохо, был очень нервный, с болезненным испитым лицом, но как только мы встречались, на его щеках загорались два розовых пятна и глаза начинали блестеть.
Наша семья была старозаветная, жили просто, соблюдали посты, и отец требовал, чтобы все мы, дети, непременно посещали церковь. Я против этого ничего не имела и всегда ходила и к обедне, и ко всенощной вместе с Костей. Однажды, во время скучного чтения дьячка, мне захотелось оглянуться и, когда я повернула голову, то встретилась с лицом офицера. Я успела заметить его завистливый взгляд, который он метнул на Костю.
В понедельник я возвращалась после четвертого урока одна и встретила офицера с собаками. «Значит он опять будет всю зиму лазить за мной», — подумала я.
Серые глаза смотрели робко и нежно. Мне стало не по себе. И до самого дома я пыталась решить вопрос, почему некрасивый, угловатый Костя мне ближе и симпатичнее этого уже совсем зрелого и действительно заинтересовавшегося мною (я это чувствовала) мощного и стройного человека. Большинство моих подруг всегда увлекались мужчинами гораздо старшими их. Значит я была не такая, как все. Также для большинства наших шестиклассниц и семиклассниц конечной целью всякой любви рисовалось замужество, а мне оно представлялось рабством, и я мечтала о Петербурге, о курсах, хотя чувствовала, что ученой женщины из меня никогда не выйдет. И в городе, и в гимназии все говорили, что я самая хорошенькая; может быть это была правда, но благодаря этому я пережила много тяжелого и неприятного.
Как-то ранней весной перед Пасхой мне передали, что офицер, который меня встречал, очень хочет со мной познакомиться, но я в это время думала только об экзаменах и немножко о Косте и наотрез отказалась, и даже домой начала возвращаться не по главной улице.
Перед самыми экзаменами я пришла из гимназии и… увидела, у нас в гостиной, офицера, который преследовал меня. Он был в сюртуке с эполетами и непринужденно болтал с мамой. Вся кровь бросилась мне в голову, но я не обрадовалась. Офицер почти не смутился, звякнул шпорами, вежливо поклонился и сказал:
— Позвольте представиться — Заблоцкий. Через одного нашего знакомого я попросил разрешения у вашей мамаши прийти. Мне вся ваша семья всегда представлялась такой симпатичной, патриархальной, а в городе все такие надутые, не простые, не искренние и так скучно, так одиноко… Ведь мы с вами, собственно говоря, уже давно знакомы?
— Да-а-а… — протянула я и почувствовала, что краснею еще больше.
Он посидел недолго и о чем говорил в этот раз, я не помню. Когда Заблоцкий ушел, я кинулась к маме:
— Ну, зачем он, право, и как это случилось? Я так зла теперь и на вас, и на всех на свете!
— Да ведь я же не виновата, он пришел вместе с таким нашим старым знакомым, как Петя Поливанов, ну не выгонять же его было, а затем, право же, он очень симпатичный и мне кажется ты напрасно думаешь, что он хотел с нами познакомиться ради тебя.
Петя Поливанов, окончивший в прошлом году реалист, считался нашим родственником и часто заходил к нам, но я, слава Богу, ему не нравилась.
— А, впрочем, мне все равно, — сказала я маме и ушла в свою комнату.
Заблоцкий начал бывать у нас запросто, по отношению ко мне он вел себя корректно, не приставал, а только как-то особенно умоляюще смотрел, но это меня не трогало. Я видела, что отцу и матери с каждым днем он нравился все больше и больше…
Все это было бы ничего, но Костя вдруг стал ревновать и ужасно мучился. Чтобы успокоить его, я старалась видеться с ним как можно чаще.
Пасхальная неделя в этом году выдалась теплая, зацвели персики и яблони, вечера стояли нежные — украинские. Мы с Костей часто уходили за город и нам бывало хорошо. Этот болезненный мальчик был искренен со мной, дома ему жилось тяжело и я была для него единственным другом. Как это ни странно, но одна из классных дам была влюблена в Костю. В один из лунных вечеров она встретила нас вдвоем и после этого мне в гимназии житья не стало. Затем начальница получила несколько грязных анонимных писем; правда, эти письма мне не повредили, но на душе скоплялось что-то тяжелое. Хотелось убежать за тридевять земель, весь наш город начал казаться мне отвратительным, Заблоцкий невыносимо глупым, подруги сплетницами, папа и мама слишком доверчивыми и добрыми и даже Костя представлялся не страдающим интересным юношей, а просто безвольной тряпкой. А у меня тогда воля еще была.
Во время каникул мне удалось достать урок в хорошей семье одной из маленьких учениц, и я уехала. Осенью я умолила маму позволить мне перевестись в другую гимназию в большой губернский город.
Здесь я два года училась в седьмом и восьмом классах. Училась изо всех сил, чтобы по конкурсу аттестатов попасть на курсы. Хотелось жить как-то по-новому, по-иному, в Петербурге, а не в нашем городе…
Хотелось, но… несмотря на мой прекрасный аттестат, я не попала на курсы и пришлось целый год просидеть дома. Кости уже не было. С грехом пополам он окончил реальное и уехал в технологический институт.
За это время Заблоцкий уже успел сделаться в нашей семье своим человеком. К моему ужасу его чувство ко мне не только не прошло, но превратилось в страсть.
Чтобы реже видеться и не слышать вечной мольбы о том, чего мое сердце не могло ему дать, я набрала как можно больше уроков, — возвращалась только к вечеру усталая, раздраженная. Но Заблоцкий хоть на пять минут умудрялся остаться один на один, и всегда говорил об одном и том же; умолял выйти за него замуж. Иногда он хитрил, но его хитрости были шиты белыми нитками и не сам он, а его голос невольно лгал.
— Я знаю с вашей точки зрения быть женой офицера постыдно…
— Нисколько, откуда вы это взяли? — отвечала я.
— Послушайте, хорошая моя, дорогая, уверяю вас мы будем счастливы, вы подумайте сколько вы можете пользы принести… Будем вместе солдатиков учить, просвещать темных людей…
Но я не слушала и уходила.
Зима тянулась медленно. Вокруг родились, умирали, выходили замуж, сплетничали, играли в карты, ужинали и все это было скучно и не казалось жизнью. Заблоцкий уже не объяснялся, но, видимо, все еще надеялся.
Помню один вечер. Папа был занят, мама куда-то ушла. Я вернулась с урока и в неосвещенной гостиной увидела огромную фигуру Заблоцкого, склонившегося над столом.
Я хотела зажечь лампу и брякнула стеклом. Он поднял голову и сказал:
— Теперь вот сами зажигаете, а через год будет зажигать по вашему приказанию денщик.
— Никогда этого не будет, — ответила я.
Огонь лампы осветил комнату, я увидела на лице Заблоцкого выражение какой-то особенной решительности. Он вдруг встал с дивана и, звеня шпорами, прошелся взад и вперед, потом спросил:
— Где папа?
— У себя в комнате.
Заблоцкий пошел туда. Я невольно затихла и стала слушать. Голоса то повышались, то понижались, но слов нельзя было разобрать. Потом отворилась дверь из кабинета в столовую и уже совсем отчетливо раздался голос папы:
— Я отец, но я не повелитель и тем более не могу приказывать в таком деле, как чувство. Она взрослый человек, с ней и говорите, а я вам ничем помочь не могу. Извините меня…
Снова зазвенели шпоры. Заблоцкий вернулся в гостиную, подошел и судорожно сжал мою руку. Я вырвала ее. Тогда он отошел к дивану, сел, опустил голову на стол и вдруг разрыдался. Я в первый раз видела как плачет мужчина. Это страшно, но мне не стало его жаль. На секунду мелькнула мысль принести себя в жертву, но я сейчас же ее отогнала. Может быть, я каменная, но я не виновата, не виновата… Мне жить хочется…
Все это я пишу уже в Петербурге, я уже на курсах, многое множество самых разнообразных людей меня окружают, многие объясняются мне в любви, но я никогда не стану ничьей собственностью. Мне жить хочется для себя, для науки, для того человека, которого я сама полюблю. И когда я вспоминаю Заблоцкого, — меня совесть не мучит: может я бессовестная…
1911 г.