Давид Айзман «История одного преступления»

Было еще совсем темно, когда извозчик Лейзер, присев на груде лохмотьев, служившей ему постелью, зажег жестяную лампочку и стал одеваться.

Он одевался медленно, нехотя, кряхтя и кашляя, и то принимался чесать себе локтем бока, то терся спиной об стену.

«Я знаю?.. Я знаю, что это будет? — мысленно говорил он себе. — Только Господь Всевышний может знать. А человек что? Человек знать не может».

Он встал и начал молиться.

И молясь, он думал не о смысле произносимых слов, а все о том же: неизвестно, как окончится день, и нельзя знать, будут ли дети сегодня сыты.

Окончив молитву, Лейзер надел армяк, подпоясался ремнем и, переступая через спавших на полу детей, направился к двери. Но здесь глаза его скользнули по полке, по лежавшей на ней краюхе хлеба, — и он смалодушествовал…

— Сося, — тихо и как бы вопросительно проговорил он, оборачиваясь к жене, высохшей, сутулой женщине, только что слезшей с печки и безмолвно усевшейся на перевернутой кадке.

— Ну!

Это «ну» отрезвило Лейзера…

В самом деле, — что это он затеял! Дети же ведь…

Он крякнул и шагнул к двери.

— Так что же это ты себе думаешь? — вызывающе крикнула Сося. — Попадешь ты когда-нибудь на работу?

Лейзер остановился.

— Разве я могу знать?.. Может быть Господь и благословит…

— Ты ничего не можешь знать! Ничего! Другие знают же, другие работают же.

— А я что, не хочу работать?

Лейзер грустно посмотрел на жену.

— Что делать! Буг стал, пшеницы не грузят, работы нет… Придет кто-нибудь за одним извозчиком, и сейчас выскакивают двадцать…

— Выскакивай и ты.

— Я стараюсь… Я все делаю…

— Ты ничего не делаешь! Ты лайдак, ты спишь на повозке, ты никогда не будешь иметь работы.

Лейзер вздохнул и вышел.

В сарае стоял Храпунчик, беловатая слепая кляча с длинной мохнатой мордой, с узловатыми ногами, с провалившимся, словно переломанным, хребтом и с широкими, плоскими, как тарелки, копытами. Спотыкаясь и путаясь в упряжи, Лейзер впихнул лошадь в оглобли, запряг и, взяв вожжи в руки, выехал со двора.

Когда он был уже посреди улицы, во дворе раздались крики «татэ, татэ», и высокая женская фигура, закутанная в большой платок, подбежав к телеге, стала что-то совать ему в руки.

— На, возьми!.. бери!..

Лейзер не брал и отвел руки назад.

— А дети? — нерешительно проговорил он.

Пара больших, глубоко ввалившихся глаз гневно сверкнула в едва дрогнувшей тьме.

— Ну так что ж, что дети! Тебе есть не надо?

— Я попаду на работу, так и куплю.

— Не руби ты мне мозг! Купит!.. А если на работу не попадешь?.. Целый день не есть на холоде… Свалишься, что тогда будет!

Лейзер закашлял, потом взял у дочери ломоть хлеба и две луковицы и погнал свою клячу вперед.

 

Ехать пришлось левадой, по топкой грязи; колеса уходили в нее до половины спиц, а иногда, попадая в яму, погружались и до оси.

Лейзер шел с телегой рядом, в критические минуты подталкивал ее плечом и тянул за колеса; лошадку он постоянно подбадривал, дергал вожжами и уговаривал не лениться:

— Нё, нё, веселеече! Будем зевать, не будем жевать, Храпунчик, ты знаешь хорошо!..

Когда добрались до замощенной Херсонской улицы, Храпунчик пошел живее. Лейзер влез на повозку, сел на край и ноги свесил вниз.

Тьма стала понемногу таять, и уже были видны соломенные крыши низеньких домов, черные канавы и бесконечные, местами повалившиеся заборы.

Ветер бил Лейзера в затылок, а крупа, кружившаяся в воздухе, садилась к нему на бороду, на лохматые брови, таяла и разливалась по лицу. Лейзер достал из повозки мешок, сделал из него капюшон и надел. Но ветер сейчас же сорвал капюшон, и как Лейзер ни бился, а укрепить его ему не удалось. Он положил мешок обратно в телегу и, не пытаясь уже защищаться, покорно отдался злобной власти ветра и колючей крупы.

«Ента у меня добрая, — думал он, ежась и постукивая сапогами о телегу, — принесла хлеба… Положим, мне хлеба не надо. Разве я могу его есть, когда не хватает детям?.. Теперь это для меня не хлеб, а раскаленное железо… Но только что?.. Если рассудить по-настоящему, то разве человеку возможно жить, когда он не ест?.. На Йом-Кипур, например, тоже не ешь, постишься, — так ведь это только один день… Накануне наешься хорошенечко, и потом сидишь себе в теплой синагоге и молишься… А многие, так они такие себе деликатные, что не выдерживают и этого: они нюхают нашатырный спирт и выходят из синагоги на холодок, прогуляться, например… А тут же, вот, вчера я лег голодным, и позавчера тоже не доел, и уже, может быть, больше двух недель, как сыт не был… И все семейство голодно… Разве это шутка, когда жена и столько детей голодны? Пусть меня Бог не накажет за эти слова, только я совсем не понимаю, зачем все это так делается…»

Через полчаса Лейзер приехал на биржу.

Посреди обширной, до невероятности загаженной площади, под высоким навесом, напоминавшим своей выгнутой крышей китайские постройки, находился старый, наполовину засыпанный и давно уже заколоченный колодезь, и около этого колодца, по радиусам, располагались ломовики.

Теперь их было здесь десятка два, и новые прибывали ежеминутно.

Лейзеру удалось пристроить Храпунчика на хорошее место, за ветром.

Храпунчик, как только остановился, опустил свою лохматую голову к земле и стал искать сена. Но сена Лейзер ему не дал. Он накрыл лошадку рядном, дружески погладил по лбу и по вдавленному хребту и отошел под навес. Долго, однако, он там не пробыл: ветер сквозил и свистал меж столбами навеса и пронизывал насквозь. Лейзер предпочел сквозняку крупу. Он вернулся к Храпунчику и, взобравшись на телегу, предался размышлениям.

«Вот так вот идет человеческая жизнь!.. Нужна человеку работа — нет работы. Нужно человеку есть — нечего есть. Человек не может, как телеграфный столб, целый день на дожде и на ветре стоять, а он стоит. Ну? Как это понять?.. Я не могу это понять… Или вот: дал мне Бог одиннадцать детей, и пятеро из них умерло, и умерли как раз все мальчики. Мальчика можно отдать в ученье, — к портному, к лудильщику, куда-нибудь приказчиком. Мальчик может помощь дать. А что делать с девочками? Как будешь их выдавать замуж?.. А Ента, когда Бог меня уже благословил, и я достиг выдать ее замуж, что с Ентой?.. Такая тебе выходит история: сходит ее муж с ума, его забирают в сумасшедший дом, а она с двумя детьми и беременная возвращается ко мне… Такие вовсе дела… И были бы хоть ее дети здоровы, —так нет и этого… Что? Себе самому я могу говорить правду, себя самого мне нечего стыдиться: когда Шмилек кашляет, так у меня внутри все разрывается на куски, и когда он жалуется и просит есть, а есть нечего, то я таки плачу… Таки плачу, ну!.. Таки не могу удержаться, отворачиваюсь в куток и плачу…»

— Ты, задумчивый ангел! — гаркнул за спиной Лейзера только что подъехавший извозчик, огромный рыжий верзила, по имени Шлёмка Гицель. — Посторониться не можешь, йолд!

Лейзер пугливо оглянулся и проворно подобрал ноги.

Гицель, скверно ругаясь, и по-еврейски, и по-русски, и колотя Храпунчика кулаком по шее, стал устраивать свою телегу.

«И отчего ж таки мне не плакать, — продолжал думать Лейзер, — отчего? Когда одного легкого у Шмилека уже нет, а на ноге у него такая страшная рана, и она всегда горит… Надо Шмилеку рыбий жир, надо ему молоко, и для раны какую-нибудь хорошую мазь, — а ничего этого нет…»

Лейзер поднял голову и стал озираться.

Молока неподалеку было сколько угодно: молочный ряд устьем упирался в площадь и весь виден был, как на ладони. По другую сторону площади сквозь серую мглу смутно желтели растопыренные крылья золоченого орла. Это аптека. Там, конечно, есть и хорошая мазь для ноги, и рыбий жир, и разные лекарства для легких…

«Да, а только что же, когда Бог не хочет, чтобы это было для нас… И чтобы я так не знал зла, как я не знаю, за что он на нас сердится… И что же, например, будет, если я таки в самом деле свалюсь?.. Вот я хочу есть, ужасно хочу есть…»

Лейзер нащупал за пазухой хлеб и луковицы, пососал язык и плюнул.

«И я озяб, и вот у меня потекла за воротник по голой спине вода… Ну что, разве я медный? Таки заболею… Мне по-настоящему надо бы теперь съесть свой хлеб и зайти к себе в «Англию», взять чаю, или там таранки жареной, и поддержать себя, — а нет возможности… Так есть хочу, что душа из тела уходит, — а нет никакой возможности…»

Ноги у Лейзера озябли до того, что он их не чувствовал. Чтобы отогреться, он усиленно скреб пальцами подошву, — но это не помогало. Он спрыгнул с повозки и принялся притаптывать.

«Уй-уй, как холодно! Как страшно холодно… Можно бы зайти в «Англию» — вроде как будто поискать кого, — и пока что погреться; только ведь можно же прозевать нанимателя… Вот как назло всегда выходит: сторожишь, как собака на цепи, целую неделю, и не является никто, а на пять минут отойдешь — и со всех сторон народ повалит… Надо терпеть…»

 

В начале десятого на бирже появилась еврейка, в казакине, в мужских сапогах, и объявила, что ей нужны четыре извозчика перевозить мебель.

Мгновенно на нанимательницу накинулось человек двадцать, и гвалт на площади поднялся такой, как если бы кого-нибудь не фигурально только, а самым подлинным образом рвали на куски.

Лейзер тоже полез было в толпу, но двое здоровенных детин отбросили его прочь, и он, не смея уже возобновлять свою попытку, стоял позади всех и, подымая кверху руки, задыхаясь кричал:

— Вот я! Вот я! Я поеду, я!.. Я!..

Но еврейкой в это время овладел Шлемка Гицель. Он схватил ее за пояс и поволок к своей телеге.

— Вам четырех извозчиков не надо, — гремел он, — будет с вас двух. Еду я и вот — мой товарищ… Мы сделаем по два конца.

— Да пустите меня… Не хочу в два конца, это будет долго… Теперь дни короткие!.. Я хочу все сразу забрать.

— Чего долго! Ничего не долго!.. Галопом поеду… Садись на повозку, ну-ка!

— Да пустите! Постойте!

— Зачем стоять? Стоять некогда! Дни короткие. Садись, балабуста, в повозку, садись. Я ж и знакомый тебе, знаю, где ты живешь — на Рыбной улице.

— Вовсе не на Рыбной, — на Узенькой.

— А мне беда большая, если на Узенькой! Ну, гоп! Садись! Живо, вихрем!

Общий крик сделался еще пронзительнее.

Извозчики всей стаей напали на Гицеля и стали его ругать за то, что он не «по правилу» забирает клиента…

— А чтобы вы сгорели, мамзеры проклятые! Ишь глотки!

Последовал ряд крепких слов.

— Ну, черт с вами. Айда меряться!

Гицель подбросил кнут, другой извозчик подхватил его посредине, и потом все желавшие ехать, стали охватывать кнутовище указательным и средним пальцем, как ножницами. Кто окажется наверху, тот и поедет.

Лейзер тоже сунулся к кнутовищу, но Гицель локтем толкнул его в грудь.

— Брысь! Куда лезешь!

С Лейзером это проделывали всегда, когда «мерялись», и это было одной из причин, по которым он так редко попадал на работу. Слабый физически и кроткий духом, он не умел за себя постоять и отступал сразу. На этот, однако, раз на помощь к нему пришла сама нанимательница.

— Нет, пусть и он, — приказала она.

— «Раввинша»?.. Ко всем чертям! У него лошадь дохлая.

— Ничего, пусть.

— У него лошадь еще для постройки Соломонова храма камень возила.

— Если он не будет меряться, никого не возьму.

Стиль Гицеля, его разбойничья рожа и своеобразность телодвижений пугали еврейку. Она была уверена, что он раскрадет и перебьет половину мебели. И остальные извозчики доверия тоже ей не внушали. Один только Лейзер казался похожим на человека, и ей очень хотелось, чтобы он поехал.

— Знать не хочу! Пусть мерится! — настаивала она.

Ободренный Лейзер опять полез в толпу и протянул к кнутовищу озябшие пальцы.

«Господи, сделай, чтобы я был наверху! — с сердечным замиранием молил он. — Помоги мне!.. Не для меня, для Шмилека…»

Господь Шмилеку покровительствовал, и молитва Лейзера была услышана.

 

Как только двинулись в путь — первым шел Гицель с нанимательницей, потом два других извозчика и позади всех Храпунчик, — так сейчас же Лейзер вытащил из-за пазухи хлеб и луковицы и в два-три приема проглотил…

Точно в яму все провалилось!

— У-ва! Как есть хочется! — проговорил он, подбирая с армяка крошки. — Страшенное дело, как хочется есть… Ну, ничего! До вечера потерпим, а вечером все будет. Покушаем себе хорошо… Очень хорошо покушаем… Нё, нё, Храпунчик, веселеече!

Приехали на Узенькую улицу.

Мебель еврейки оказалась такая нелепая и громоздкая, что укладывать ее на возы было особенно трудно.

Сперва вытащили какой-то шкаф, от которого, пока его несли, отскакивали и шлепались на землю полки и дверцы; потом поволокли два огромных, ободранных, пудов по пятнадцати каждый, дивана. Затем последовала корявая конторка, кресла без ножек или без сидений…

Все это извозчики таскали с криком, с гамом, с руганью; а еврейка бегала за ними, ужасалась, охала, упрашивала…

Лейзер тоже суетился и выносил вещи полегче.

Извозчики не совсем были неправы, когда не хотели брать его в свою компанию. Чахлый и слабосильный, с ветхой клячонкой и дрянной телегой, он был для них невыгодным компаньоном.

— Это разве извозчик? Это раввинша, — говорили они о нем.

И действительно, для работ «серьезных», для грузки хлеба, например, Лейзер не нанимался и сам. Его специальностью было отвозить с базара покупки — несколько пудов антрацита, сотню арбузов, пустые бочки или что-нибудь в этом роде. Нагрузи его телегу как следует — она рассыплется, лошадь упадет, и хлопот с ним не оберешься…

И исходя из этого соображения, извозчики и теперь тяжелой, «хорошей» мебели на тележку Лейзера не ставили, а украсили ее кухонной рухлядью да тем движимым, которое хозяйка хранила в сарае…

В половине второго нагрузка была окончена, и процессия тронулась.

Опять во главе пошел Гицель, а последним Лейзер…

Теперь валил уже снег, ветер несколько притих, но изменил направление и сделался холоднее. Храпунчик плелся медленно, вытягивая вперед мохнатую голову и делая ею такие движения, как будто говорил: «Да, да, я согласен».

Он звонко хлюпал плоскими копытами по жидкой грязи и после каждых двух-трех шагов выказывал явное желание остановиться. Но Лейзер этого желания не разделял и, сопя и кашляя, как сам Храпунчик, не переставал ему напоминать, что если «захочешь зевать, то не будешь жевать».

— Да, вот так, вот оно и есть, вот, — бормотал он. — Лошадь, например, так ей еще хуже, чем человеку. Человек, — вот, положим, как я, — когда проголодается, так он сейчас начинает думать, что у него дома жена и дети не ели, — и в момент его голод исчез. Уже ты дай мне обед, как у самого барона Гирша, и я его есть не стану. Уже я сыт! Совершенно сыт, вполне!.. А лошадь, так она этой химики не понимает. Ей надо, чтобы сено было, и кончен бал… Нё, Храпунчик, веселеече!.. Уй, уй, как, однако, хочется есть! Аж кареты в животе разъезжают, ей-Богу!.. Так же вот можно и в обморок упасть тоже. Разве долго? Вовсе не долго…

— Ты, свинцовая птица! — гаркнул впереди Гицель. — Чего отстаешь? Вместе с Мессией приехать думаешь, что ли?

— Веселее, Храпунчик, веселее!

Лейзер взволнованно задергал вожжами.

— Нё, поезжай… А сегодня Сося ругаться не будет: когда Бог благословит и принесешь ей, например, пятьдесят копеек и кварту молока, — а то еще и две кварты, — так она делается добрая… Она очень добрая, честное слово! Только с горя и с голоду она кричит. Все кричат, когда голодны… Уй, как я есть хочу… Никогда в жизни еще не был так голоден. Прямо огнем кишки палит… Это они знают, что есть заработок, так и строют себе штуки…

 

Около мостика, переброшенного через городскую канаву, под жидким слоем сероватой глины, было подобие мостовой, и повозка Лейзера от этого стала подпрыгивать, а находившиеся на ней предметы — раскачиваться и громыхать. Одна кадка наехала на другую, ухват и кочерга, торчавшие из них, куда-то провалились, а широкий топчан шлепнулся на какой-то ящик и стал медленно скатываться…

— У! Еще наделаю шкоды!

Встревоженный Лейзер подбежал к возу и начал умащивать вещи.

Когда он, пыжась и отдуваясь, налег грудью на топчан, а руками поддерживал готовый свалиться перерез, пальцы его вдруг погрузились во что-то липкое и холодное…

— Ну, это что за коммерция?

Лейзер посмотрел в перерез.

Там, среди полудесятка пустых горшков и всякой кухонной посуды, стоял котелок, до краев наполненный жарким.

— Тю!.. Такое вовсе!.. Совсем кушанье?!

Озадаченный Лейзер с удивлением смотрел то на свои растопыренные, смоченные соусом пальцы, то в перерез, в котел.

— Вовсе кушанье…

Он опустил руку к армяку, намереваясь ее обтереть, но вдруг передумал и вложил пятерню в рот…

— У-ва! хорошо!.. И пахнет… У-ах, как хорошо!.. До невозможности.

Лейзер сосал пальцы, чмокал и жмурился.

— Замечательно… Ну, надо теперь котел накрыть… Где тут покрышка? А, вот!.. Съехала себе в сторону… Надо накрыть… А то ведь все расхлюпается, пропадет все…

Лейзер накрыл жаркое и отошел в сторону.

— Ух, как пахнет!.. Что это такое туда кладут, что так хорошо пахнет?.. Корицу?.. Должно быть, корицу.

Повозка попала вдруг в глубокую рытвину, и опять послышалось дребезжание горшков.

— Ну, вот тебе мостовая!.. Ничего себе мостовая… С такой мостовой можно же все горшки перебить, и может же расплескаться вся подливка.

Чтобы она не расплескалась, Лейзер со всех сторон стал сдавливать котел горшками.

Операция эта удалась вполне, но рука Лейзера при этом снова погрузилась в соус.

— Нет, это не корица, — сказал он, облизывая пальцы. — Наверное не корица… Дух совсем не тот… А хороший дух! Уй-уй, какой хороший… И если оно так пахнет, когда холодное, то что же будет, если разогреть?.. Совсем райский вкус будет… Ей-Богу!.. И вот что — я таки припоминаю; я такое жаркое когда-то уже ел… Наверное ел… только у кого?

Лейзер вложил в рот картофелину.

— Да, капля в каплю, точно такое ел. Я таки знаю это наверное. Только где и когда — не могу вспомнить… А ну, я кусочек мяса попробую… Маленький кусочек, косточку… Ай, ай, как вкусно!.. Все вкусы тут… расходится по жилам, как хороший бальзам… Удивляет меня, что я не могу вспомнить, у кого это ел!.. Прямо досадно… Могу поклясться, чем угодно могу поклясться, что ел, а где — не знаю… Совершенно такое же… И это пахнет, и тогда тоже пахло… A-а! Это не корица! Это лавровый лист! Это вовсе лавровый лист! Лавровый лист и гвоздика… Конечно, лавровый лист!.. А я думал, что корица… Вот дурак!.. Таки настоящий дурак, ей-Богу… Гвоздика — она вроде как перец. Ты думаешь, что перец, а раскусишь — и вовсе гвоздика… Ах, замечательно! Это же только на свадьбе можно такое есть, честное слово!

Рассуждая таким образом, Лейзер продолжал умащивать горшки, — левой рукой. Правую же он то погружал в котелок, то подносил ко рту.

— Ага-га-га!.. Вспомнил! Таки вспомнил… Это же я у мусю Цыпоркеса такое кушанье ел!.. Ну да, конечно… Я тогда привозил ему вино с парохода — он же все из Одессы себе выписывает — и меня позвали на кухню и угостили… Ну да, у мусю Цыпоркеса… Большой человек мусю Цыпоркес, магнат. Свинья, но магнат… Только что же это, ей-Богу, я совсем не понимаю: у мусю Цыпоркеса было тогда обрезание, так у него могло быть такое жаркое. А это же простая еврейка… Что такое ее муж? Приказчик на лесной! — и она в будни, в простой четверг, делает такое жаркое… Вот, так вот наши евреи и любят: заработают рубль, а проживут три. Шарлатаны. А русские от этого воображают, что все евреи ужасно богаты, и таки за это нас бьют. Из-за таких вот расточителей нас таки и ненавидят… Видал ты такое?.. Лавровый лист!.. Она без лаврового листа не может! Паскудница такая… Ну, а только я тоже хорош: совсем и позабыл, где ел такое жаркое. Га?.. Что ты на это скажешь? Вот история!..

Мостовая давно кончилась, телега пошла ровнее, горшки уже не дребезжали и стояли спокойно, но Лейзер все еще их умащивал…

Он в последний раз просунул руку к котлу, сгреб прилипшие ко дну картошки, обсосал начисто пальцы и, накрыв старательно котел крышкой, отошел к стороне.

Впереди, на расстоянии полуквартала, одна за другой, тянулись первые три телеги, и подле них, с лампой в одной руке и зеркалом в другой, высоко подоткнув юбки, шагала хозяйка.

— Ой! А если она спохватится… Ой, Боже мой!..

Лейзер замер.

— Эй, нет!.. «Спохватится»… Чего ей спохватываться? Вот так вдруг, сразу и спохватится?.. Ничего не будет! Приеду на место и сейчас снесу все горшки, заставлю кадками — и готово… А как съеду со двора, тогда пусть она себе и спохватывается. Поди, ищи меня тогда, кусай в поясницу… Э! Нечего и беспокоиться… Что она, судиться со мной будет? У нее есть свидетели?.. Я ее не боюсь!.. Такой она важный вахмистр, чтобы я боялся?.. Нисколько не боюсь… Пся!..

 

Извозчики успели уже наполовину разгрузить первую телегу, когда Храпунчик дополз, наконец, до места назначения.

— А, сухая кишка! — приветствовал Лейзера Гицель. — Еще не издох.

Лейзер молчал.

Внутри все у него трепетало и дрожало мелкой дрожью.

Глаза не смотрели ни на кого, и язык точно распух…

Он поспешно развязал веревки, которыми укреплен был на его телеге скарб, и суетливо стал его носить. Через несколько минут дело было улажено: все горшки и котлы стояли в узком проходе между печью и стеной, и спереди замаскированы были кадкой.

— Ну, теперь готово! Теперь неопасно!.. Теперь вот снесут только диваны — и кончено, кончен бал! Храпунчик, ничего! Накушаешься сегодня замечательно…

Уже вся мебель была составлена. Извозчики вытирали вспотевшие лбы, поправляли упряжь на лошадях и располагались уезжать. Ждали только расплаты.

— Мадам! Пожалуйте рассчитываться, — приглашал Гицель запропастившуюся куда-то хозяйку. Он имел намерение получить на чай и сделался галантен.

— Мадам, где вы? Пожалуйста, мы ждем. Потрудитесь!.. Мадам!..

И вдруг произошло нечто совсем непонятное…

Мадам, как бомба, выскочила на крыльцо и, потрясая над головой пустым котлом, заорала:

— Арестанты!.. Жулики!.. Махшемойники!.. Чтоб вы поздыхали, проклятые!.. Вы думаете, я вам буду молчать!.. Вы думаете, это вам пройдет даром! Шарлатаны, каторжники!..

— Ого! — весело отозвался Гицель. — Умеешь! В моей гимназии училась, что ли?

— Я тебе покажу гимназию, чтоб ты почернел!.. Я тебе покажу!..

И, показывая собиравшимся на крик жильцам пустой котел, еврейка продолжала:

— Такие жулики, такие прохвосты! Я нарочно вчера еще сделала жаркое, думала, сегодня с перевозкой не поспею, думала, как перевезут мебель, у соседей нагрею и будет детям готовый обед, а эти негодяи слопали… Все слопали!.. Ну! Ну!.. Что я теперь должна делать?..

— Сварить другое, — услужливо посоветовал Гицель.

— Другое?! А я вот вычту с тебя, так ты и будешь знать «другое», каторжник!.. Мне жаркое в полтора рубля обошлось, ты мне за него заплатишь…

— Я заплачу? Я?

Гицель подошел к еврейке поближе.

— А это вот, — так, по совести, если тебя спросить, — ты видала?

Он поднес к ее лицу шаршавый, величиной в небольшой арбуз, кулак.

— Кто твое жаркое ел — на здоровье ему! — пусть он и платит. А со мной ты эту политику брось… Восемь гривен подавай! — вдруг загремел он звериным голосом. — И четвертак на чай… за диваны!..

Крик на дворе стоял еще долго.

Еврейка бесстрашно твердила свое и собиралась вычесть полтора рубля; извозчики же, вдохновленные этим обещанием, поминали родителей и располагались выбивать зубы и стекла…

Лейзер стоял несколько в стороне, позади Храпунчика. В преступлении своем он не признавался. Запираться, однако же, тоже не запирался.

Он стоял молча, понурый, бледный, и только по временам порывисто поднимал голову, испуская какой-то странный звук, — и потуплялся опять…

— Нет, один человек сожрать не может, это немыслимо! — размахивала руками еврейка. — Четыре фунта мяса, приварок… Надо иметь не живот, а рундук, чтоб это выдержать… Все вместе жрали, махшемойники проклятые…

Окончилось дело тем, что трем извозчикам хозяйка заплатила полностью, и даже на водку прибавила, а Лейзеру не дала ничего.

— Старый человек, — кричала она ему, когда он съезжал со двора, — седой человек, а делает такое свинство! Надо вас в часть отправить, только мне паскудиться не охота…

Уже темнело.

Снег перестал и ветер стих тоже, но начинался сильный мороз.

Мокрый армяк Лейзера скоро окаменел, и тарелкообразные копыта Храпунчика уже не шлепали по лужам, а гулко стучали о мерзлую землю…

Когда через час Лейзер подъезжал к своему жилью, издали, из непроглядной тьмы, послышался радостный возглас.

— Да будет восхвалено Его святое имя!..

И Сося поспешно приблизилась к телеге.

— Ну?.. Сколько?..

По тому, что Лейзер приехал поздно, она знала уже, что он на работу попал. И в течение добрых двух часов она с Ентой и другими детьми обсуждала, успеют ли еще сбегать в мясную за требухой, чтобы сварить суп. Полагали, что успеют…

— Давай же сюда молоко, — сказала Сося, наваливаясь грудью на телегу. — Не переверни только, темно.

— Нету молока.

— Не купил? Ну ничего! Фейгочка к Мудрецехе сбегает, Мудрецеха доит поздно.

— Я не работал сегодня.

Несколько секунд длилось молчание.

— Га?

— Никто не приходил нанимать… Что ты хочешь?.. До сих пор ждал на бирже… Ни сумасшедшей собаки не видно…

Лейзер отпряг Храпунчика и поставил на место. Лошадь немедленно принялась шарить по сторонам, ища обещанных с утра лакомств. Но тряпкообразные губы ее встречали одни лишь холодные доски…

 

Через полчаса Лейзер лежал на куче тряпок и ладонями сжимал себе голые ступни. Ему казалось, что ступням от этого теплее.

Сося и дети лежали на своих местах и, чтобы не чувствовать голода, силились заснуть.

Все молчали.

Только маленький Шмилек, лежавший с матерью на нетопленной печке, тоненьким, сиплым голоском монотонно тянул:

— Немножко молока, ма-а-ма!

— Молоко будет завтра, Шмилек, завтра.

— Молока. Я хочу молока-а-а…

— Завтра, сыночек, завтра… Завтра будет и молоко, и суп… Хороший суп, с мясом, с курицей.

— У меня сердце горит… Молока-а-а…

Ента не отвечала.

— Я есть хочу, молока-а…

— Ну ша, ша… ну что делать? Ты голоден! Все же голодны, все не ели… И вот дедушка старый и больной, и весь день на холоде и на дожде был, и тоже ведь ничего не ел…

Лейзер перевернулся на своем ложе. Он не то всхлипнул, не то икнул, — и в нос ему ударил сладостный запах гвоздики и лаврового листа.

1901 г.