Давид Айзман «Сан-Суси»
I
Весело и дружелюбно поговорив с содержателем «Сан-Суси» приехавший с утренним поездом постоялец отправился осматривать городок.
Человек он был приветливый, живой и ясный, видимо охочий до шутки и до забавной шалости. Содержатель гостиницы, коротконогий, рыжий еврей, по имени Нухим Капитанчик, был им очарован.
— Желаю вам успеха, — громко, по-солдатски, отчеканил он, почтительно снимая картуз, синий, с поврежденным козырьком. При этом он шумно расшаркался короткими ногами — совсем великосветский человек! Даже задом об стенку стукнулся, так широко расшаркался он.
— Замечательный молодой человек, — объяснил потом Капитанчик своей жене. — Редкость!.. И знаешь, например, чем он занимается?
— Чем?
— Он писатель.
— Что это такое — писатель?
Женщина спрашивала равнодушно, хмуро, как бы нехотя, — не все ли ей равно, чем занимается приезжий? Капитанчик же был полон внимания и почтительного восторга. Выпуклые серые глаза его светились радостно, почти горделиво, — точно был писатель родным его сыном…
— Писатель, это который пишет, — объяснил он. — Который описывает.
— Что ж он описывает?
— Все!.. Бывает так, что описывает всякие истории. Или стихи. А то басни…
Птичка Божая не знает Ни заботки, ни труда, Без клопот себе свивает Долговечного гнезда… |
— А у Розочки шея еще сильнее распухла, — прервала Капитанчика жена.
И лицо ее, желтое, мятое, строгое, как бы вдруг потемнело.
— Совсем худо стало… Надо опять к доктору… Должно быть, таки надо будет операцию.
Капитанчик вздохнул.
«Опять к доктору»…
А где взять денег для доктора?.. А где взять денег на аптеку?..
Беда. Дети болеют и болеют. Жена тоже хворая, ни помощи от нее, ни поддержки. Ходит вялая, угрюмая, тощая, глухо кряхтит и все жалуется на боли, на бессонницу и слабость. А больные дети хнычут и просят есть. Тяжело!
Гостиница почти ничего не приносит. Арендная плата высока, приезжих мало, номера пустуют. А когда жили здесь актеры, то антрепренер бежал, не заплатил труппе, и актеры не заплатили Капитанчику. Каких трудов стоило избавиться от этих жильцов!.. Со слезами на глазах умолял их Капитанчик уйти. Они же со слезами на глазах умоляли не гнать их вон, не выбрасывать на улицу…
— Ой Боже мой, пожалейте меня! — в тоске упрашивал актеров Капитанчик. — Вы же знаете, что я нищий, и мои дети голодают, видели ведь сами…
Актеры, действительно, «видели сами». Они отлично знали, что семья Капитанчика почти никогда не бывает сыта.
— Есть… хочу есть… — только и слышно с утра до вечера сверлящее всхлипывание восьмилетней Феньки, дочери Капитанчика.
Актеры жалели беднягу. Им было неловко, тяжело и совестно. Но так как и сами они замучены были нуждой и безвыходностью и деваться им было некуда, то они подавляли встававшую в душе жалость и с напускной грубостью — которая, впрочем, переходила в настоящую, совсем уже не искусственную наглость — гнали Капитанчика прочь, ругаясь и угрожая…
Капитанчик уходил в свою комнату, довольно обширную, но неопрятную, сырую, дурно пахнувшую, находившуюся между кухней и ватерклозетом, и вместе с хворой женой и голодными детьми тяжело вздыхал и охал…
Хмуро и холодно глядели на него сырые, измызганные стены и покрытая заплатами серо-синяя ситцевая занавеска, разделявшая комнату на две половины, а низкий тяжелый потолок, такой прочный и непроницаемый, как бы опустился еще ниже, нависал угрозой, могильной плитой…
II
Капитанчик был содержателем гостиницы. Его называли «хозяин». Но жизнь его была более жалка и грустна чем жизнь дворника, служившего у него.
— Когда целых семь номерей и все постоянно пустуют!..
Эти «семь номерей» помещаются в небольшом, ветхом, сероватом полутораэтажном доме. Местами обвалилась штукатурка, и по проступающим кое-где нижним слоям видно, что когда-то дом выкрашен был в желтый цвет, а еще раньше — в зеленоватый. В нижнем этаже ютятся массажистка и акушерка, сапожник, который «заливает резиновые калоши с гарантией», и «живописец вывесок и всевозможных картин». Для более незыблемого утверждения последнего обстоятельства, живописец изобразил и над воротами укрепил некоего удивительно глазастого мужчину, с длинной эспаньолкой, с закрученными кверху фантастическими усами и с поистине небывалой буйной шевелюрой — скорее, впрочем, похожей на вихрь в степи или на пожарный дым. Перед носом у этого чуда природы красуется огромная палитра с разноцветными, очень яркими кляксами красок, большая пачка кистей и надпись старо-русской вязью: «Палитра Рафаеля. Цены умеренные».
В «Сан-Суси» ведет деревянная лестница, покрытая «дорожкой», грязной, затоптанной, дырявой. За нее подымающиеся по лестнице обыкновенно зацепляются. Иногда, зацепившись, падают. Убрать бы дорожку, и куда опрятней и безопасней стало бы! Но если убрать, не будет шика, не будет «ковра»… И дорожка лежит, прикрепленная к полу гвоздиками.
Комнаты в «Сан-Суси» обставлены убого, неопрятным, скрипучим, разваливающимся, дурно пахнущим скарбом. Уныние и оголтелость во всех номерах царят такие, что, кажется, и в старых тюремных камерах люди не должны чувствовать себя хуже…
Капитанчик сам моет в своем «Сан-Суси» полы, топит печи. Он ходит в участок заявлять и выявлять гостей. У гостей он состоит на побегушках, исполняет их поручения, перетаскивает чемоданы и сундуки…
По ночам он не спит, а, прикурнув на табуретке под смрадной лампочкой, дежурит у входа, внизу лестницы, на сквозняке и холоде. Ко времени прихода поездов он бегает на вокзал и там, украшенный синей фуражкой с французской надписью «Sans Souci», подкарауливает приезжих. Надрывая глотку, чуть не со слезами, зазывает и заманивает в свою гостиницу. И какой радостный и сияющий вид имеет он, когда удается ему залучить гостя!..
Усадит гостя на извозчика, сам взмостится на козлы, навалит к себе под ноги и на колени чемоданы и узлы и едет — едет гордый и великолепный, как Радамес после победы над вождем эфиопов, едет, крепко обнимая чемоданы, тесно прижимая к груди сундуки и шляпные коробки…
И как только залучит он клиента, так сейчас и является у него особенный подъем духа. А может быть Бог даст, и гость этот проживет несколько дней!.. А может быть гость окажется широким, щедрым человеком и станет требовать и самовар, и выпивку, и разное угощение!..
Капитанчик мог поставлять и выпивку. Полиции он платил столько, сколько та требовала, и потому она мало притесняла его…
И городовые, и околоточный надзиратель Доброхотов, усатый, сумрачный, очень высокий мужчина, говоривший необыкновенно звонким тенором, часто заходили в «Sans Souci», выпивали здесь сотку-другую, закусывали, оставались сколько им надо было с ютившейся в номерах девицей Фросей, иногда получали еще кое-что наличными, и за все это они уже сквозь пальцы смотрели и на то, что держит у себя для своих гостей Капитанчик монопольку, и на то, что живет в гостинице девица Фроська…
Если бы не высасывала так много полиция, если бы не была так высока арендная плата, если бы больше было постояльцев и не пустовали так часто номера, Капитанчик жил бы графом. Теперь же он бился и голодал, и каждый день ждал, что владелец дома продаст с молотка весь его скарб. Куда он пойдет тогда со своей больной женой и детьми — этого он не знал, как не знали, куда им идти, его бывшие жильцы-актеры, когда бежал из города их обанкротившийся антрепренер.
III
Дело безостановочно и неуклонно шло именно к этому: к полному краху и обнищанию.
И так как надежд на спасение не было, то бедняга Капитанчик искал утешения в нелепых химерах, в странных мечтаниях, которые никогда не могли сбыться, и тоску и страх своего сердца он старался подавить детскими грезами о том, что случится чудо, что вдруг понаедут со всех сторон помещики и генералы, они займут в «Сан-Суси» все номера и платить будут непременно вперед — да еще по какой таксе!
Грезы отлетали, и оставалась действительность: пустующие номера, в которых страдающими выглядели даже стены, хворые дети и жена, бесполезное выжидание и зазывание клиентов на вокзале, бледная и грустная девушка Фроська, да высокий усатый околоточный Доброхотов, который брал, брал — и требовал еще…
У Капитанчика были две девочки. Старшая, Розочка, уже больше года страдала какою-то непонятной болезнью: распухла под ухом шея, и опухоль все увеличивалась и увеличивалась. Для девочки опухоль была тем, чем был «Сан-Суси» для Капитанчика: она высасывала из организма все силы, всю жизнь.
Маленькое тельце ссохлось, покривилось, завяло, а в глазах ребенка, тусклых, полуугасших, готовых угаснуть совсем, стояло выражение тупой и жуткой покорности…
Розочка не плакала, не жаловалась, никогда ни о чем не просила, она, казалось, не имела уже никаких желаний, и порою говорила что-то бессвязное, длинное и, говоря, засыпала…
Другая девочка, Фенька, была толстенькая, щекастая, как отец ее, рыжая и веснушчатая. Она постоянно испытывала голод. Во всякий момент дня и даже ночи она готова была есть. Но совсем не во всякий момент дня Капитанчики имели возможность удовлетворить аппетит ребенка. Чаще всего бывало так, что ничего съестного в доме не найти. Девочка же с этим считаться не умела. Она ходит за матерью неотступно и, положив пальчики в рот, горестно и протяжно хнычет:
— Есть… Хочу есть… Есть…
У матери, женщины нервной и усталой, нет уже сил выслушивать это вечное нытье. Полная раздражения и жалости, со слезами на глазах и с болью в сердце, она истерически кричит:
— Прочь от меня!.. «Есть, есть»… Целый день есть… Где я возьму «есть»… Я воровка? Я пойду награблю?
Испугавшись крика, девочка убегает, прячется за дверью, за шкафом. Несколько минут она молчит, давясь слезами… Потом, терзаемая голодом, начинает опять.
— Есть… Хочу есть… Есть…
— Пойди, пойди, побегай, — предлагает дочери Капитанчик. — На улице побегай… Ай-ай, посмотри-ка! На улице похороны!..
Он быстро подскакивает к окну и, с восхищенным видом, смотрит в него.
— Ух, какие похороны!.. Ой-ой… Просто прелесть!.. Фенька, побежи поскорей, посмотри на эти похороны…
Похороны, действительно, хоть куда. Катафалк… лошади в попонах… много публики… есть военные… — лучше не надо! Не каждый день можно иметь это удовольствие — видеть такие похороны.
— Понимаешь ты: серебряный гроб! — радостно восклицает Капитанчик. — Одна прелесть!
Голодная Фенька, как грач с борозды, срывается с места и стремглав несется на улицу. Серебряный гроб — как не посмотреть!.. А Капитанчик отходит от окна, садится в коридоре на верхнюю ступеньку лестнички и тяжко вздыхает. Ну да, серебряный гроб. Серебряный… Ах, как бы это было хорошо, если бы уже и самому можно было лечь — хоть не в серебряный гроб, а просто в сырую, холодную землю!..
Нухим Капитанчик был плотный, рыжий, желтолицый человек, с заросшими по самые глаза щеками, с крепкими, чисто собачьими зубами, — вот возьмет и укусит!.. Но в глазах его было столько трепета, растерянности, печали и голодной муки, что при взгляде на него невольно думалось: где там ему кусать!.. Его самого всякий укусит и сжует…
IV
— В настоящий момент у нас остановился очень интересный гость! — возбужденно докладывал Капитанчик и девушке Фроське. — Вот уже увидишь сама.
— Кто такой?
— Писатель!.. Нарочно приехал к нам в город, чтобы все тут рассмотреть. А когда рассмотрит и узнает, то про все и напишет.
— Что ж он напишет?
— А все!.. Все чисто… Про богатых, про бедных, про начальство, — как оно берет хабар и мучает народ…
— Про полицию бы надо…
— Ого, еще как надо!.. Например, про нашего живодера Доброхотова… Ты думала что?
Капитанчик захватил в горсть свою рыжую бороду и сверкнул глазами.
— Писатель, Фрося, это такой человек, который на девять сажень под землей видит. Где какая несправедливость, где какая подлость, кому от кого обида, или притеснение, — все он понимает… Ты, пожалуйста, не думай, что писатель — это так себе, глупость и чепуха!
Девушка слушает внимательно, задумавшись. Писателей она никогда еще не видела. Бывал у нее всякий образованный люд, но вот писателей не было никогда.
Внешность у Фроси такая, какая образованным людям нравится. Девушка она тоненькая, грациозная, нежная. Кажется, поставь ее на ладонь, — и ладонь без усилия поднимешь в уровень своего плеча… Большие темные глаза как-то особенно неожиданно выступают на матовой белизне узкого лица; тонкие брови, далеко одна от другой поставленные, лежат спокойными дугами, твердо и определенно. Нос у Фроси небольшой, с горбинкой, и от ноздрей к губам идут две мягко намечающиеся складки. Когда девушка улыбается, складки углубляются, обозначаются резче, губы чуть-чуть скашиваются, и является на лице выражение особенное: слегка скорбное, как бы просительное.
Смеется Фрося часто. Улыбается реже. Улыбается она тогда, когда на душе ее становится особенно тяжело, когда ждет она нового удара… Улыбается, а глаза от муки темнеют, и худые пальцы поспешно и судорожно теребят край кофточки…
— У тебя, знаешь, в лице есть настоящее декадентское, — не раз говорил ей посещавший ее помощник лесничего Лупаков, человек брюхатый, лысый, но нежный и мечтательный, всегда поэтически настроенный. — Тебе не Фроськой надо называться, а Мелисандой.
— Выдумаете!
— Ей-Богу!.. Постой, я вот тебе книжку такую принесу, знаменитого писателя Метерлинка… Почитаешь, сама увидишь, что ты настоящая Мелисанда.
Фроська вспомнила теперь про Лупакова, про знаменитого писателя, о котором он говорил, — и ей приходило в голову: уж не этот ли писатель приехал сегодня к ним в город и остановился здесь в «Сан-Суси».
Фроська стояла у подоконника, закутанная в старый светло-серый платок, — точно большой кокон. Ей было холодно. Лицо и губы посинели. Нижний бахромчатый край платка, пропаленный в двух местах, стлался на полу.
В окно был виден кусок улицы. Заросший высокими колючками забор, деревянный тротуар, канава, в которой уже не вмещалась бурлившая в ней желто-серая вода, и медленно тащившаяся по глубокой грязи деревенская подвода с двумя понурыми, мокрыми клячонками. Подвода была пуста, клячонкам тащить ее было не трудно, и все же какой горемычный и несчастный вид имели они!.. И как много было общего, родственного и навеки неразрывного между ними и этой унылой, пустынной осенней улицей с сумрачным небом и этой худенькой, маленькой женской фигурой в изношенном сером платке!
— Так как же это, — недоверчиво спросила девушка, — писатель пишет и ему за это деньги?
Капитанчик нетерпеливо чмокнул языком.
— Ой, как ты ничего не понимаешь!.. Говорю ж тебе: писатель!.. Писатель, знаешь пожалуйста, он черт знает про что напишет, про несчастного ворюгу, который двух копеек не стоит, а ему за это такая сумма, что не беспокойся, не надо и гостиницу содержать…
Капитанчик оскалил свои большие, крепкие зубы, — вот-вот укусит!
— Дура, разве ты когда видела, чтобы писатель содержал гостиницу?
Фрося задумчиво смотрела на улицу. Подводы с двумя клячами уже нет, она завернула за угол, около ренсковой лавки. По деревянному тротуару, борясь с ветром, плетется маленький гимназист… В руках у него на длинных ремешках болтаются коньки. Зачем теперь коньки? Должно быть, несет в починку, готовясь к зиме… А может быть он только что выменял у товарища: отдал за коньки старую географию, четыре пера рондо и маленький электрический фонарь в форме табачницы, который так хорошо освещал дорогу, когда не был испорчен…
— А молодой он, этот писатель? — не выходя из задумчивости, спросила Фрося.
— Совсем молодой… Лет двадцать восемь, я думаю, тридцать… Ах, замечательный человек! И такой деликатный и щедрый… Извозчику с вокзала дал пятьдесят копеек, когда и такса сорок. А еще пятнадцать копеек прибавил ему на чай… Писатель же!
Фрося налегла щекой на оконное стекло. От прикосновения к холодному стеклу быстрая дрожь пробежала по спине девушки. Платок сполз с ее плеча. Плечо было покатое, тоненькое, почти детское.
«Молодой… да щедрый… — думала девушка, — вот если бы он позвал меня… Ах, Господи…»
В «Сан-Суси» Фрося живет десятый месяц, и чувствует она себя здесь не очень худо.
Она пришла сюда из «дома», и, когда пришла, все тело ее было в рубцах и кровоподтеках. И сильно кашляла она. Напившись пьяной, хозяйка повалила ее на пол и била ногами. Била долго и ожесточенно.
— Ногами прямо под груди, под груди…
Грудь после этого долго ныла, — как будто не переставая сильно нажимали внутри ладонью, — а в мокроте показалась кровь. Теперь все это прошло. Не было ни ссадин, ни кровоподтеков, и совсем прошел кашель. Капитанчики относились к Фросе дружелюбно и просто. Она платила им за комнату сколько было положено, а когда, случалось, гость брал ее в свой номер и угощал, Капитанчики бегали в ренсковую лавку за угощением, и это был для них доход.
V
Сначала жена Капитанчика очень тяготилась тем, что поселилась у нее «такая». Отдать Фросе комнату она решилась только после долгих и тревожных колебаний.
— Боже сохрани, еще этого я не испытала: держать у себя такую…
Но «Сан-Суси» пустовал, давила нужда, дорог был каждый пятачок, — и к тому же очень располагала к себе внешность девушки, тихая, скромная…
Фрося, хоть и несмело, но настойчиво упрашивала впустить ее. Упрашивая, она кашляла, выхаркивала мокроту в платок, и при этом в груди ее, или в горле, хрипело и как бы трескалось что-то… Она обещала, что у нее будет тихо, очень тихо, а платить она будет вперед. Куда ей деться, если не захотят ее впустить?..
Спрашивая так, она судорожно теребила край кофточки и улыбалась — как улыбалась всегда, когда ожидала новой беды, нового удара…
Жене Капитанчика как-то не по себе становилось от этой улыбки. Что-то похожее на чувство виноватости охватывало ее, и вздох подкатывался к ее горлу и там застревал… Преодолевая свою брезгливость и свой стыд, женщина в тревоге думала, что отказать Фросе нельзя и надо ее принять…
А Капитанчик говорил:
— Мы все люди, мы все Божьи дети. На том свете Бог рассудит, кто прав.
— Но мы, пока что, живем на этом свете…
— А на этом свете я еще не знаю, кто больше виноват: эта девушка, или тот, кто в синагоге старостой и на праздник ходит в цилиндре.
Жена Капитанчика молчала, мрачная и растерянная. Фрося внушала ей и чувство гадливое. Капитанчик тяжело переступал на своих коротких ногах, хрипло покряхтывал и, обнажая желтые зубы, говорил успокоительно:
— Ты слыхала, как она кашляет?.. Куда же ей деваться? К папаше пойти? К мамаше? Графиня какая! Она в родовое имение поедет на южный берег Крыма?.. Ничего себе имение, когда надо лечь под забором и умереть. Ах, знаешь, что я тебе скажу! Очень трудно рассудить по-настоящему, кто больше свят промежду людей: самый большой молельщик, или вот такая, как она…
— Не говори вздору! — с досадой перебивала сбитая с толку жена. — Тебе, — лишь бы деньги!..
— Вздор?.. Это не вздор… А если кто столько настрадается и намучается, сколько вот мучается она, то знаешь: нечего еще и мне, и из моей кошелки, подсыпать ей колючек…
— Да… — оскаливая свои крупные, желтые, как голландский сыр, зубы добавил Капитанчик. — Многое в жизни очень трудно понять: как, что и почему, у кого находится настоящая правда. Только быть для человека собакой на земле — этого я не желаю!
Фросю в «Сан-Суси» впустили…
Но едва успела девушка перевезти туда свой сундучок и развесить в каморке одежду — каморка помещалась внизу, под лестницей — как жена Капитанчика уже стала раскаиваться в своей уступчивости. Она бранила себя за слабость и говорила мужу, что сейчас пойдет объявить Фросе, что держать ее не может…
Объявить это Фросе ей однако не пришлось: надо было бы Фросе вернуть полученные от нее вперед за две недели деньги, а уже деньги эти были истрачены. От них не оставалось и гривенника.
— Хорошо, — со вздохом говорила женщина, — пусть уже… Но когда окончатся эти две недели, она переберется… непременно.
Решения своего она держалась твердо.
Тем более незыблемым было это решение, что как раз в эту пору промелькнуло в «Сан-Суси» несколько приезжих, Капитанчикам от них кое-что перепало, и на минуту как бы распустило свои петли стягивавшее их безденежье…
Кроме того, было еще одно обстоятельство, заставлявшее желать скорейшего освобождения от Фроси. Околоточный надзиратель Доброхотов, узнав, что в «Сан-Суси» живет девушка, стал требовать от Капитанчиков прибавки к получаемой регулярно ежемесячной мзде.
— Уж это, знаете, всегда такое положение, — высоким приятным тенором говорил он, — если при гостинице мамочки, то надо, чтобы и мне доход… Мне, знаете, тоже не легко приходится, — семейство, дети… Тому то, тому другое, калошки, пальтишко, башлычок, в гимназию плати, вдруг аптека, — всего надо! А жизнь ведь нынче как вздорожала…
Фросе Доброхотов делал визиты, пользовался ею. Каждый раз, когда он к ней являлся, Капитанчики должны были его угощать…
— Пройдут эти две недели, и она переберется, — мечтала Капитанчикова жена.
Но случилось, к самому концу второй недели, что, придя с прогулки, Фрося принесла Феньке металлического жука. Темно-зеленая глянцевитая спинка, с синеватыми отливами, и шесть длинных черных лапок, которые шевелятся и дрожат, как живые. Удивительно занятная штука!..
Щекастая Фенька по-сумасшедшему радостно визжала, заливалась и прыгала при виде игрушки. А замученная болезнью, ко всему равнодушная, вечно серьезная, сосредоточенная и молчаливая Розочка тоже странно оживлялась, когда тыкала пальчиками жука в холодную жестяную спину, а тот начинал трепетать и шевелить смешно оттопыренными черными чуткими лапками и усами.
— Ой, как здорово изобрели! — восхищенно вскрикивал и Капитанчик. — Вот это так таракан!.. Таки совсем как живой… Вот бестия! Образованный! Может быть он еще и кусаться умеет?
Такая была радость в «Сан-Суси», такая поднялась здесь веселая, дружная, праздничная возня, и так громко чавкала — целовала Фросю осчастливленная и благодарная Фенька!..
Одна только Капитанчикова жена не принимала участия в общем веселье… Безмолвная и надутая, она сидела в коридорчике, а на Фросю бросала взгляды сумрачные, почти враждебные.
Заметив это, сразу осеклась и Фрося. Она в печали потупилась и стала судорожно теребить край своей кофточки.
— Я ж ничего… Я ведь перееду, — тихо, покорно проговорила она, — я завтра же к вечеру перееду…
Но завтра к вечеру она не переехала.
Она не переехала потому, что утром еще, когда она начала укладываться, в комнату к ней вошла Капитанчикова жена и истерически, с надрывом, стала кричать.
Она кричала совсем так, как кричала, когда щекастая Фенька хныкала и просила есть.
Она кричала, что съезжать Фросе некуда и незачем, ее никто не гонит, тут не злые собаки какие-нибудь, и не изверги, и Фроське незачем «вередовать».
— Она «переедет»!.. А куда переедет? К своей мамаше?.. К своему папаше? В свое родовое имение на южном берегу Крыма?.. Графиня какая!.. Когда человек так кашляет, и ему некуда деваться, а надо ложиться под забором умирать, то лучше ему оставаться тут, нечего вередовать.
…Фрося все больше сживалась с этими людьми, привязывалась к ним и приростала. Она входила в их дела, в их радости и печали и, как умела, помогала им. Она работала, как и они: скребла в номерах полы, таскала дрова, воду, перетаскивала чемоданы и сундуки постояльцев, мыла Розочке и Феньке головы…
А когда она бывала занята, когда маршировала по тротуару, отыскивая клиентов, жена Капитанчика стирала ее чулки и сорочки.
Если случалось Фросе прихворнуть, слечь, за ней ухаживали, как за родной, и Капитанчик самолично ставил ей банки и горчичники — почему-то он считал себя сведущим в медицине. Он приносил ей в постель еду или целебную настойку из ромашки или из макового цвета.
Если обед был, — обедали. Обедали все вместе, совали свои ложки в одну миску. А когда есть нечего было, вместе голодали.
К девочкам Капитанчика Фрося чувствовала большую нежность. В этих маленьких и уже таких несчастных созданиях она находила что-то близкое себе. В них она видела свое прошлое, в себе самой — их будущее, и сердце ее плакало от жалости к ним, от сострадания к себе, от страха и недоумения перед жизнью.
Фрося много и долго возилась с детьми, забавляла их, делала им из старых кофт и наволок куклы, водила их на речку купаться. Щекастую, рыжую, вечно голодную Феньку она кормила конфетами и пирожными, которыми угощали ее клиенты. А больной Розочке она тихонько пела песни, грустные, темные песни, от которых и у нее самой, и у умирающей девочки навертывались слезы.
VI
После разговора с Фроськой, Капитанчик напялил на себя форменную шапку с надписью «Сан-Суси» и помчался на вокзал, ловить постояльцев.
Никого изловить ему не удалось. Опечаленный и расстроенный, он направился домой.
Дождь, начавшийся еще ночью, все шел и шел, с дробным, настойчиво бормочущим шумом. Точно отпевают медленно и тяжело умирающего, и никак не может наступить смерть, и никак не может окончиться отпевание. Жидкая, темно-бурая грязь, мрачная, как взор тюремщика, покрывает мостовую. На выпуклых местах обнаженные мокрые камни блестят, как серый металл. У тротуаров стоят большие лужи. От ветра они гримасничают, сердито морщатся. Деревья, давно лишенные листьев, угрюмо скрипят, черные и мокрые, и трудно понять, чего в этом скрипе больше; жалобы или угрозы… Дома и встречающиеся на улице люди и лошади имеют вид озябший, несчастный. В канавах, стремительно кружась, обгоняя самое себя, в корчах, с неприятным шумом, бежит вода, коричневая, как кофе. Над крышами медленно и тяжело, точно густые партии каторжников, плетутся серые облака. И кажется: стоит только внимательно прислушаться, — и уловишь вздохи этих несчастных, медлительные и глухие.
— Ой ты Боже мой, Боже мой, — бормочет Капитанчик. — Если бы этот писатель только знал про нашу несчастную жизнь!.. Если бы поговорил он со мной, с Фроськой, — вот бы сделал описание!.. Написал бы вроде комедию, а потом актеры представили бы в театре. Так и на афишке написали бы: «Первый раз в нашем городе замечательно интересный разнохарактерный дивертисмент, и про несчастную молодую девушку, которая не находит своего жизненного пропитания от семейных невзгод»… Когда жили в «Сан-Суси» актеры, разве они лучше представляли?.. Представляли про то, про другое… Разные глупости!.. Как приехал в город ревизор… Или что бедность не порок. А все это в тысячу раз меньше интересно, чем если бы например про эту самую Фроську… Ведь надо быть из железа и стали, чтобы выдержать то, что выдерживает эта девушка!.. С одним она, с другим, с третьим… Мучают… А когда попадется очень хороший мерзавец, то он и по морде ее… Я разве могу помочь?.. А собственный отец ее разве может помочь?.. Что он губернатор?.. Городской голова? Архирей?.. Несчастный пономарь, выгнанный со службы за пьянство, и от пьянства его разбил паралич… Приходит до Фроськи, и она должна давать ему на хлеб, на сороковку… Ах, Боже мой, Боже мой!.. Я вот пойду себе домой — сытый ли, голодный ли, — а все-таки буду в комнате сидеть. Хоть в нетопленной комнате, но все же в комнате. А несчастная Фроська — маршируй себе и маршируй по тротуару, до полночи маршируй, до двух часов ночи… Разве это мыслимо? Совершенно немыслимо! Ее тоже разобьет паралич. Что удивительного, если было у ней воспаление легких?.. Все кричат: «распутная, распутная»… Конечно, распутная, а что — святая? Но попробовали бы сами вот такую жизнь, тогда и знали бы «распутная»… Писатель все это понимает…
Когда Капитанчик вернулся домой, писателя в «Сан-Суси» еще не было. Щекастая Фенька стояла за дверью и хныкала.
— Есть… Хочу есть… Есть…
Фрося сидела в своей унылой, пустоватой комнате, пропахшей цвелью, керосином, мышами и дешевой пудрой, и из старой нижней юбки скручивала для девочки куклу. Фрося думала при этом, что если бы писатель пригласил ее вечером к себе, то это было бы большой удачей. Капитанчик говорит, что он щедрый и богатый человек, он хорошо заплатил извозчику. Он бы и ей хорошо заплатил… Ах, если бы хоть что-нибудь заработать!..
Вот уже сколько дней не было у нее никакого заработка. Хоть вой, — нет ни копейки, и никак не удается залучить к себе мужчину. Погоды, что ли, виноваты: холод, дождь, — людям не до того… Или, может быть, она подурнела так сильно, что никому не нравится… Заработка нет и нет. А она везде задолжала и отцу не может дать и двугривенного, а Капитанчиков она обедает… Ах, если бы позвал к себе этот писатель!..
Фрося рисовала себе светлую картину: писатель — человек добрый, щедрый, — угощает ее, ничего не жалея. Сардин велел купить, шпротов, ветчины, или холодной телятины. Можно бы и рому, или портвейну… А потом фруктов или шоколадных конфет…
За покупками побежал бы Капитанчик, и был бы ему от этого доход. На сардинах гривенник, на сыре пятачок, на вине пятиалтынный… Что от ужина останется, будет для Феньки. На целый день, на два, на три дня хватит девочке еды, и уж не будет она плакать целых три дня. Беда только: все вот не возвращается писатель… А если вернется поздно, то лавки будут закрыты, и нигде не достанешь съестного.
— Пока что, надо на улицу…
Фрося надела кофточку, взяла большой мужской зонт и вышла.
Сумерки. Редкие, очень крупные, на перья похожие, хлопья снега носятся в синеватом воздухе. Прежде чем лечь на землю, они тревожно и беспорядочно мечутся, повинуясь взбалмошным вывертам непутевого ветра. Несутся в одну сторону, в другую, снова вверх, опять вниз… Упав на землю, хлопья местами тают, местами скучиваются в рыхлые, бесформенные белые горбики, которые, однако, очень скоро утрачивают свою белизну, темнеют, буреют и оседают, быстро разъедаемые жидкой грязью и как бы расклевываемые хищно налетающими каплями дождя… Прохожие оставляют в дряблом снегу глубокие следы, и в них тотчас же набирается вода, мутная, темная…
Снег глядит предательски-наивно. Доверишься ему, поставишь ногу твердо, а под снегом вода, слякоть. Нога скользит куда-то в сторону, проваливается, и ты неожиданно, в испуге, покачнешься, начнешь выделывать какие-то нелепые, странные, для других прохожих очень смешные движения, — ногами, плечами, спиной… Руками станешь хвататься за несуществующие предметы, всеми силами будешь стараться удержаться на ногах, но удержаться не сможешь, — и шлеп! — с руганью, проклятиями или смехом, — со смехом в котором, однако, очень мало веселого, — вытянешься в грязи…
А грязь холодная, уже подмерзающая.
Фрося бродила часа полтора, вся пропитанная холодом, сыростью, горестной сумрачностью жуткого вечера, и вернулась домой озябшая, мокрая, посинелая, — и одна…
— Есть… Я хочу есть, — ныла засыпавшая за занавеской Фенька.
А мать, сидевшая по эту сторону занавески, угрожающе схватывала ботинку, замахивалась ею на девочку и кричала истерически:
— Уже и спать легла, а все-таки «есть»!.. Целый день «есть»!.. Где я возьму? Я воровка? Я пойду украду?..
VII
Мечтания Фроськи сбылись: вернувшись в номер, писатель пригласил девушку к себе… Пригласил, разговорился, заказал самовар, а к чаю вытащил из чемодана остатки печенья — «кошачьи язычки».
В чужом городе писателю было скучно. Пустоватый, изувеченный, грязный номер, нищенски освещенный кривой лампой, нагонял на него кошмарные чувства. Спать еще не хотелось, и писатель был рад человеку и рад был, что можно с кем-нибудь разговаривать.
А может быть пригласил он Фросю еще и для того, чтобы «изучать жизнь». Искал впечатлений и сюжета. Он задавал Фросе много вопросов и все старался узнать ее прошлое. Расспросы были для Фроси тягостны, почти мучительны. Но мысль о заработке зажигала девушку добрым оживлением, девушка становилась разговорчивой, отвечала подробно, почти весело…
— Господи Боже мой! — вздыхала в своей комнате Капитанчикова жена. — С чего мы должны есть хлеб…
Капитанчик стоял у черного окна, угрюмо смотрел на улицу, на тускло желтевший по другую сторону мостика, перед ренсковой лавкой, фонарь, и ничего не говорил. Что тут говорить! Тяжело, гадко… Стыдно до того, что вот, хоть и никто не видит отвернувшегося к окошку лица, а лицо это так и горит… Тяжело — и ничем помочь нельзя.
— Когда целых семь номерей, и все постоянно пустуют!…
В комнате тихо. За серой ситцевой занавеской с темным узором — два больших перекрещивающихся страусовых пера, а меж ними длинный меч — спят девочки, и слышно, как они дышат.
Больная Розочка дышит медленно, слабо, как бы нерешительно и рассчитывая: дышать ей еще, или может быть больше не надо, можно уже прекратить и успокоиться… Фенька же, напротив, дышит шумно, быстро, озабоченно-хлопотливо. Щекастой, шустрой, вертлявой, постоянно требовательной девчурке именно так дышать и полагается. А впрочем, у нее должно быть жар…
Фонарь у мостика мигает. Как одурелые, кружатся и вертятся крупные хлопья снега. Грязь, освещенная фонарем, блестит и сверкает, а уже в двух-трех шагах от фонаря и грязь, и забор, и деревья, — все тонет в черноте — такой густой и плотной, что не поймешь: как могут там люди ходить. Днем ветер сорвал с мостика перила. Сорвал и бросил в канаву. Теперь из канавы торчат кверху столбики, и кажется, что это барахтается какое-то большое животное, корова или лошадь, — вытягивает вперед ноги и старается выбраться из канавы на мостовую… Не выбраться!.. Несчастное животное будет лежать долго, и будет через него нестись бурная, грязная вода, а к утру вода, может быть, и замерзнет…
— Вот! — сказала Фрося, появляясь в комнате и показывая золотой. — Гость просит купить ужин. Сказал, что можно истратить все.
На Фросе темно-красная поплиновая кофточка, слегка задрапированная поверху черным тюлем. У шеи и на рукавах, у обнаженных локтей, белое кружевцо. Волосы взбиты, и пахнет от девушки пудрой и миндальным маслом… Показывая золотой, Фрося победно улыбается. Но как из-под мятого дешевого черного тюля кофточки сквозит красный поплин, так под этой улыбкой ясно чувствуется непроходящая и застарелая тоска…
— Купите ужин…
Фрося вышла…
А Капитанчикова жена подняла на мужа свои страдающие глаза и тихо сказала:
— Я все-таки надеюсь, что Бог нам поможет… Бог избавит нас от всего этого…
Капитанчик вздохнул, взял золотой и заковылял к дверям…
Если бы теперь посмотреть из окна, то можно было бы увидеть, как сгорбленный и съежившийся, подняв плечи до самых ушей, вышел он из глубокой тьмы в освещенное фонарем место, как перепрыгнул, держась за столбики опрокинутых перил, через канаву, и как скрылся потом в дверях ренсковой лавки…
Минут через пятнадцать он вернулся. В руках его были разных размеров кулечки и свертки. И кулечки, и сам Капитанчик покрыты были рыхлым, больным снегом, который быстро таял.
VIII
Сняв со стены висевший на гвоздике овальный черный лакированный, местами облупленный поднос, Капитанчик стал раскладывать на нем купленное угощение: глянцевитую, рыжую кетовую икру, ветчину, ноздреватый сыр в серебряной оболочке, литовскую буро-красную колбасу, баночку с маринованными рыжиками. Из правого кармана пальто вытащил большую бутылку вина с белой этикеткой и алой печатью на ней; из левого — бутылку поменьше: ром… Все это он принялся раскладывать в красивом порядке на подносе. Расставлял старательно, озабоченно. Поставит так, а потом раздумает и переменит, — не по краям подноса бутылки, а в середине. По бокам же — сыр и икра. Потом подумает еще и что-нибудь переменит опять…
В комнату вошла Фрося. К запахам съестного, колбасы и икры примешался запах миндального масла и пудры…
— Вот это так ужин, — с живостью сказала девушка, — чисто как у графов, ей-Богу!
Капитанчик, не поднимая головы, продолжал свою работу.
— Ведь я говорил, что писатель щедрый человек, — сквозь зубы процедил он. — Ну-ка, где штопор?
Внизу, в коридорчике, внезапно задребезжал колокольчик, остро, крикливо, трепетно. Как будто крикнул среди ночи кто-то, до смерти испугавшийся. Капитанчик поднял голову. Недоумение изобразилось на его лице.
— Неужели постоялец?.. Откуда же?.. Теперь ведь поезда нету? Вот история!..
Опять звонок. Еще более резкий. И теперь уже продолжительный…
Так звонят люди сердитые, раздраженные, или властные господа, которые привыкли не церемониться…
Капитанчик приготовлялся откупорить вино. Обеспокоенный и озадаченный звонком, он, как был, с бутылкой в одной руке и со штопором в другой, устремился в коридорчик отворять дверь. Фрося же взяла обеими руками поднос, весь уставленный закусками, и дружески, с улыбкой его оглядывая, направилась в четвертый номер, где ждал писатель.
«Сколько тут для Феньки останется еды!» — с приятным чувством думала она.
…У самой двери девушке перегородили дорогу Капитанчик и шедший впереди него рослый человек, в длинной непромокаемой пелерине с высоким капюшоном, — весь похожий на большую движущуюся сахарную голову. Капюшон закрывал и лицо — так, что видны были только конец носа, да вислые усы, длинные и мокрые, как два ужа. По пелерине, от которой шел холод, стекал тающий снег, а на полу образовывался мокрый след.
— Зверская погода, — приятным тенором проговорил вошедший, потряхивая плечами и капюшоном. — Чтоб его маму мордовало с такой погодой!..
Теперь Фрося уже видела, что пришедший — околоточный надзиратель Доброхотов.
Высокий, худой, а от торчащего прямо кверху капюшона он кажется еще выше. Желтый свет лампы падает на его черную каучуковую пелерину, и пелерина отражает свет, как мокрая бронза.
— Черт… дьявол!… Хуже полицеймейстера такая погода…
Мокрыми, озябшими пальцами Доброхотов отстегивал у шеи пелерину.
— Вот уж верно, что в такую погоду и пса паршивого выгнать жалко… А я, Фрося, к тебе в гости.
Фрося с недоумением, почти с испугом, взглянула на Доброхотова… Потом на лице ее легла улыбка — та самая улыбка, которая всегда являлась на нем, когда надвигалась на девушку новая неприятность, новый удар.
До сих пор в «Сан-Суси» царили хмурость и печаль. Но чувствовалась какая-то теплота, объединенность, согласное биение сердец, кровная близость людей, одинаково и вместе страдающих, с одним и тем же горем борющихся. И боль, и обида были общие, и общей была бы победа… Каждый страдал не столько за себя, сколько за другого, каждый другого жалел, и в этом взаимном жалении была успокаивающая и примиряющая сила — сила, которая уже и самую печаль делала менее черной. Теперь же, вместе с облаком сырого холода, который принес этот высокий человек в мокрой пелерине, вошло сюда что-то чужое, враждебное, жесткое. Вот оно ползет, грубо и бесцеремонно раскидывается, вон оно захватит, придавит, пригнетет… Фрося чувствовала это ясно, и слабая, запуганная, привыкшая, как дитя, покоряться и слушаться, она втайне и бессознательно уже покорилась и этой новой, наступающей беде…
— Ишь ты, закусенция!
Доброхотов скосил глаза и через плечо посмотрел на поднос.
Когда он бывал навеселе — не пьян, а только слегка навеселе, — он охотно употреблял в разговоре «французские» слова.
— Закусенция теперь весьма кстати. Бонжур с мармеладом. Неси, Фроська, в номер… Я, брат, у тебя ночую. До самого утра останусь.
Девушка, не переставая улыбаться, обернулась к Капитанчику. «Что ж это?..» Потом она снова посмотрела на Доброхотова…
«Ночую… До утра останусь»…
Лицо ее как-то сразу посерело, точно покрылось пылью.
— Не могу я, — сказала она пугливо.
И глазами указав на поднос, который поставила обратно на стол, пояснила:
— Не мое это все, это гостя…
— Ну да, это же гостя! — поспешил вступиться Капитанчик, оскаливая желтые зубы. — Это гость заказал ужин.
— А что это у тебя? Лафит?
Доброхотов, не обращая ни малейшего внимания на то, что ему говорили, подошел к Капитанчику, взял из его рук бутылку и, держа ее за нижнюю часть, у донышка, стал оглядывать этикетку.
— Каберне, — прочитал он. — Каберне?.. Каберне, так Каберне. Попробуем и Каберне… А моя, видишь ли, супружница к своим родителям уехала, — впадая в дружески-откровенный, веселый тон, продолжал Доброхотов. — Аж в Полтавскую губернию забралась, за галушками… Ну, думаю, давай-ка я воспользуюсь благоприятным, как говорится, случаем, махану к Фроське с визитом… Свобода союзов! — засмеялся околоточный. — Полная свобода! Теперь я могу тут и до утра оставаться. А то, знаете, когда жена в городе, неловко как будто все-таки, свинство это, если по девицам, да дома не ночевать. А теперь — свобода! Полная свобода союзов и собраний… Ефросинья Шоколадовна, пожалуйста, авансе-балансе!
IX
Доброхотов говорил все это наивно-добродушным, почти ласковым тоном, поворачиваясь лицом то к одному, то к другому из слушавших. Выражение небольших, масляных глаз его было такое, как если бы он знал, что и Капитанчику, и жене его, и Фросе очень весело и приятно от его появления, от его образа действия и разговора. Ведь правда, смешно это: едва жена за дверь, а он — хлоп! — не откладывая в долгий ящик, сейчас же сюда. Ловко ведь! Мастер на смешные проказы, хоть и стукнуло уж ему сорок четыре… Авансе-балансе.
Капитанчик стоял сумрачный, со стиснутыми губами… Внутренно он весь закипал. Боясь Доброхотова — его преследований, его протоколов, его шашки, — он сдерживался, однако, и ничего и не говорил… У Фроси на лице была тоска, растерянность, и она не знала, что делать…
— Ну-те-с, Ефросиния, юбки у вас синие, пожалуйте вперед! — предложил Доброхотов. — Пожалуйте!..
— Ах, господин околоточный, не могу же я! — вырвалось у Фроси. — У меня гость… И, вот видите, даже ужин заказан
— Ну да! У нас тут писатель есть, — подхватил Капитанчик, — приезжий из Петербурга.
— А по мне хоть из Парижа — простодушно отозвался Доброхотов. — Неси, Фроська, поднос…
Странная отвага стала овладевать Капитанчиком. Что это, в самом деле, такое!.. Грабеж, арестантство!.. Околоточный берет, дерет и деньгами, и натурой, Фроську мучит, его мучит, высасывает сколько хочет, пьявка проклятая, и вот теперь, когда у нее гость, когда представляется ей случай заработать несчастный там рубль, или сколько, он приходит и требует ее к себе и забирает чужое угощение, и хочет оставаться ночевать!.. Да что же, они разве здесь в пустыне находятся? Можно их грабить, обижать! И никто не заступится? И нет никакого закону? Нет нигде ни старших, ни начальства и некому пожаловаться?..
— Фрося теперь не может пойти! — размахивая штопором, твердо сказал Капитанчик. — Она занята… И это все, что на подносе, — не ее, не наше…
— Чего?
Доброхотов с удивлением уставился на Капитанчика… Такого тона он от содержателя «Сан-Суси» никак не ожидал. И даже не думал бы никогда, что Капитанчик способен говорить таким тоном… Беззвучный, пугливый кролик и вдруг зарычал бульдогом.
— Ты чего? — переспросил он.
— Это не наше! — опять сказал Капитанчик. — Это велел себе подать ужин господин из четвертого номера… Который из Петербурга… Который писатель…
Капитанчик произнес эти слова с горячностью и очень громко. Но Доброхотов, вдруг оправившийся от изумления, сделал вид, что не слышит. Он повернулся к Капитанчику в профиль, нагнулся к нему, приблизил свое ухо к его рту, сделал подле уха рукой щиток и сказал:
— Из Петербурга?.. Из четвертого номера? Писатель?.. А скажи-ка мне, пожалуйста, — тут он выпрямился, — скажи мне: с чего это ты сегодня такой храбрый сделался, разговаривать стал? Солдатского Георгия захотел? Так ведь это я могу! Сколько угодно!.. Сейчас вот у тебя обыск сделаю и за тайную продажу водки тебя во-первых, да за содержание притона разврата во-вторых… Ах ты, морда подлючая! — негодующе гаркнул он вдруг.
И металлический тенор его зазвучал так звонко, что проснулась и захныкала за занавеской маленькая Фенька.
— Ты мне все эти митинги свои лучше брось… Откупоривай сейчас бутылку!..
Лицо Доброхотова приняло то особое, насторожившееся, охотницки напряженное выражение, которое часто является у полицейских перед тем, как начнут они действовать нагайкой… Сказал бы Капитанчик еще хоть одно только слово, — и пошла бы орудовать шашка…
— Откупорь бутылку! — повторил Доброхотов свой приказ. — А ты, Фроська, неси поднос в номер!.. У тебя там хорошо натоплено?
— Можно еще полено прибавить, — нагнув голову, смиренно проговорила Фрося.
Готовая принять удар, она улыбалась, — как улыбалась всегда перед новой неприятностью, — и худыми пальцами быстро и судорожно обдергивала складки темно-красной поплиновой кофточки…
— У тебя, у черта, всегда сыро и холодно, — понизив голос, сказал Доброхотов, — склеп, а не гостиница. А мне хочется хорошенько погреться… Мадмазель, же ву при на променад. Авансе-балансе.
Дружелюбно улыбаясь, Доброхотов протянул вперед руку и пальцем показал Фросе направление — в ее комнату.
Девушка тоскливо посмотрела на Капитанчика, потом на своего неожиданного кавалера и пошла.
Последовавший за ней Доброхотов, дойдя до двери, вдруг остановился, огляделся и весело прыснул.
— Вот штука!.. В самом деле ведь смешно. Ужин этот самый… Кто его тут у вас заказывал, а съем его я… Анекдот, знаете, такой есть…
Радостно смеющимися глазами околоточный обвел всех и, захлебываясь от удовольствия, от смеха, шумно продолжал:
— Видите ли, к одному этакому еврейчику пришел гость, — а скупой был еврейчик, страсть, Плюшкин, хуже Плюшкина, — ну а волей-неволей, пришлось конечно, поставить угощение. Нельзя!.. Да! Вот… Ну, щуку фаршированную подал, кугель там, все что полагается. Гость, знаете, и тово… к щуке приложился, да как следует приложился, все как есть съел. А еврейчик — жаднюга же был, скупердяга, гостеприимства никакого — как еврейчик увидал, что гость всю щуку съел, от злости, знаете, аж труситься стал. Не вытерпел, и давай кричать: «Ой позалуйста! Ми купили рибу для ми, а он скусал рибу для я…» Ха-ха-ха-ха…
Доброхотов залился наивно-блаженным смехом, как восьмилетний мальчик, которому посчастливилось отличиться и показать фокус — стать на голову и помахать в воздухе ногами…
И опять выражение у него было простодушное, наивное, — такое, как если бы он видел, что все здесь очень любят его, рады ему, любуются им, наслаждаются его веселым анекдотом и удивляются остроумно-милым шалостям его…
— Ми купили рибу для ми, а он скусал рибу для я, — повышая голос, повторил Доброхотов. — Вот, знаете, также само теперь, и ваш этот гость из четвертого номера, писатель этот самый, — он тоже теперь небось скажет: «МИ купили узин для ми, а он, Доброхотов Иван Митрофаныч, скусал для я…» Здорово, а?
Всем телом покачнувшись, он икнул, — и так сильно, что вздернулись погоны на плечах и затряслись вислые усы, похожие на ужей. Потом околоточный сделал вдруг серьезное лицо.
— Ну, тащи, однако, Капитанчик, поднос за мной… И откупоривай, пожалуйста, это самое… как его… Карбене… Кабрене… откупоривай его для я…
X
К утру «Сан-Суси» спал.
Писатель спал в четвертом номере. Доброхотов — в постели Фроси. Жена Капитанчика — около своих детей. Фрося не спала. Она сидела в коридорчике и думала.
Лампочка погасла. Начинало светать. Был час, в который совершаются казни. Как будто даже слышался железный визг открываемых тюремных ворот да мрачное звяканье кандалов идущих к виселице смертников. В мутно-зеленой хмурости коридорчика тонкая съежившаяся фигурка девушки проступала серым, мглистым пятном, — таким неопределенным, что трудно было сказать наверное: человек здесь сидит, или это призрак.
Осторожный шорох раздался за дверью. В коридорчик, неловко зацепляясь за ободранные, повисшие вниз лохмотья обоев, на цыпочках вошел Капитанчик. На нем была форменная фуражка с французской надписью «Sans Soaci». Через час пройдет одесский поезд. Надо бежать на вокзал, может быть случится постоялец.
Завидев Фросю, Капитанчик остановился. Коренастый, коротконогий, сутулый. Шею несколько раз обвил толстый шарф. От этого шея кажется шире головы… Некоторое время Капитанчик стоял недвижно. Как и девушка, он погружен был в раздумье. И думал он о том, что если только есть в небесах Бог, и если только знает Бог, что такое милосердие и справедливость, то сюда, на эту худенькую, серую фигурку должен Он обратить очи Свои, и к ней должен Он протянуть благословляющую десницу Свою… И тогда может быть девушка обретет покой, и тогда она простит — всех людей, всю землю… И Его Самого, Всемогущего Бога в высоком небе, Который знает обо всех, — Его Самого тоже сможет он простить.
Так думал Капитанчик. И сердце его сжималось, и губы его были крепко стиснуты, и короткие ноги дрожали.
Он хотел подойти к девушке, взять ее за руку, положить ей руку на плечо или на голову. Он хотел утешить ее, сказать ей доброе, теплое, ласковое. Помочь нельзя, облегчить ее жизнь где ж ему, но так просто, по-человечески сказать: не плачь, не нужно…
А то может быть и как раз наоборот: посоветовать не удерживать слез. Разрыдается широко — и отдохнет сердце…
Ну, да. Как тут разобраться. Как понять, что для человека лучше… И чего доброго, — не понявши, еще больнее сделаешь ему, наступишь прямо на рану…
Капитанчик нахмурился, обнажил свои крупные, желтые зубы, и стараясь быть как можно более грубым, сквозь слезы проворчал:
— Расселась тут… Чего тут сидеть?.. Смотри-ка на нее… Тут нечего сидеть… Графиня какая…
Голос был хриплый, рокочущий, сырой, какой всегда бывает по утрам, когда еще не выпит чай и не сказаны первые, прочищающие глотку слова.
Фрося не ответила. И с места не поднялась. Холодный, влажный сумрак крепко стискивал ее. Сердце ее, как тиной утопленник, было одето тоскою. Она молчала.
Капитанчик постоял, вздохнул и на цыпочках — чтобы не стучать сапогами и не будить детей — стал осторожно спускаться по ступенькам. Спускался неуклюже, зацеплялся за дорожку, а ступеньки кряхтели под его короткими ногами, всхлипывая говорили, что им больно, и просили пожалеть их.
Спустившись к дверям, Капитанчик снял деревянный засов и вышел на улицу.
Все светлее. Ветра нет. Набесился, набуянил, выбился из сил, и свалившись, как вот тот мосток в канаве, лежит теперь ветер где-то в далеких полях пластом. Тихо. Чуть-чуть подмерзает. Идет снег. Идет спокойно, деловито, задумчиво. Светлым покровом, одевает он застывшую землю. Светлым покровом ложится на «Сан-Суси».
«Современный мир» № 10, 1913 г.