Дмитрий Голицын «Домовой»

I

Солнце уже поднялось настолько, что лучи его сверкнули через густые ряды сосен, окаймляющих усадьбу, и залили ярким розоватым светом двухэтажный барский дом, старинной архитектуры, украшенный, под самой крышей, большим лепным гербом князей Можайских. Широкая терраса этого дома спадала водопадом белых ступенек в сад, пестреющий выхоленными цветами. Шагах в сорока от дома спала река, затянутая светлою зеленью. Воздух, словно отдохнув за ночь, был свеж, но предчувствовалась жара тихого июльского дня.

С солнечной стороны все окна дома белели опущенными шторами. С другой — уже возобновлялась жизнь.

По утоптанной площади, образовавшейся между домом и раскинутыми перед ним полукругом хозяйственными строениями, проходили люди. Конторщик, длинный бородатый верзила, низко согнувшись над лукой казацкого седла, выскочил из конюшни и помчался на рыжей лошадке в ворота с таким видом, как будто ему вдогонку камни швыряли. Кучер и два конюха выкатили из сарая коляску и стали ее обмывать. На пороге кухни показался седой повар с мученическим видом недавно пьянствовавшего человека. По-видимому, ему хотелось заговорить с кучером, но первое слово положительно не шло.

— Гостя вчера со станции привез? — спросил он, наконец, хриплым голосом.

— Да, со станции, — вяло ответил кучер.

Разговор пресекся.

Повар поморщился и вдруг гаркнул:

— Евлампий, смотри-кось… вот князь идет… Го-го-го!!!

— Го-го-го! — дружно подхватили кучер и конюха.

Из окна прачешной высунулось смуглое лицо молодой курносой женщины. Она тоже загоготала.

Страдальческое выражение сошло с лица повара, кучер отошел от коляски, конюха подбоченились. Взгляды всех были обращены на маленького толстого человечка, одетого в очень широкий сероватый и сильно потертый сюртук. Из-под замасленного его картуза выбивались, по сторонам круглого морщинистого лица, пожелтевшие пряди седых волос. Бритая губа дрожала, обнажая остатки зубов. Из-под красной каймы воспаленных век, глаза смотрели с неопределенным заискивающим выражением.

— Князю Павлу Илиодоровичу, — сказал кучер с насмешливою почтительностью.

— Его сиятельству наше нижайшее, — подхватил повар, — как почивать изволили?

Конюха восторженно хохотали.

— Ишь ты, старый хрен, — взвизгнула прачка, — тебе, домовому, только по ночам гулять положено, а тут и днем еще понаведываешься и стращаешь…

— Домовой! — с протяжным смехом проговорил Евлампий.

— Домовой! — повторили все.

Видно было, что все хотят, во что бы то ни стало, оскорбить старика.

А он, стоя посреди площади, поочередно смотрел на окружающих, бесстрастно, выжидая, когда же они замолчат.

— Терентий Степаныч, — мягко произнес он наконец, обращаясь к повару, — у вас никак ключ от купальни…

— На что тебе? — огрызнулся тот с внезапной суровостью.

— Искупаться бы…

— И так хорош.

— Не давай, Терентий! — закричали со всех сторон. — Не давай, не давай… Домовой в воду захотел… Домовой… До-мо-вой!

Вдруг все стихло. С крыльца господского дома спускался молодой человек, в новеньком изящном чичунчовом костюме, свежий, красивый, лет двадцати пяти на вид. Его приглаженные белокурые усы, голубые глаза и розовые щеки ясно говорили о том, что он не только сегодня выспался, но и всегда высыпается, всегда доволен и вообще не торопится жить.

Повар и прачка мгновенно исчезли, а кучер и конюха, почтительно поклонившись, стали с усердием обмывать коляску.

Молодой человек бросил вокруг себя равнодушный взгляд и спросил, обращаясь к старику:

— Скажите, господа еще спят?

— Спят, спят, — с чувством ответил старик, как будто ему доставляло очень большое удовольствие именно так ответить.

— Гм… да… как же это?.. А купальня здесь имеется?

— Есть… имеется. Вам угодно?

— Да, угодно.

Старик заколыхался.

— Я ключ сейчас вам достану.

— Достаньте.

Старик бросился в кухню. Оттуда послышались хриплые ругательства повара. Мягкий голос старика возражал, с упорством.

Молодой человек прошелся по двору, посвистывая. Видно было, что ему его собственный свист правится. Мелькнувшее было в окне прачешной молодое женское лицо заинтересовало его. Он прищурился, засвистал громче, потом усмехнулся и стал стучать хлыстиком-тростью по своим ботинкам.

Старик выбежал обратно из кухни, поспешил в прачешную и скоро вышел оттуда с простыней на руке.

— Я и простыню достал вам, — сказал он молодому человеку.

Тот одобрительно кивнул.

— Покажите дорогу, пожалуйста.

Они направились через двор, мимо господского дома, и, через маленькую калитку, прошли в сад.

Молодой человек, мимоходом, сорвал белую розу и просунул ее в петличку.

— Очень хорошо здесь сад содержится, — заметил он.

— Да, а парк когда изволите увидеть… просто прелесть… там, за рекой. На пароме переправиться можно.

— И дом красив… Старинный?

— Старинный очень… Мой отец строил.

— А, — равнодушно произнес молодой человек и, остановившись спиной к реке, посмотрел на террасу, на колонны, любуясь линиями фасада.

— Почему княжеский герб наверху? — спросил он.

— Герб князей Можайских, — медленно ответил старик, — я князь Павел Илиодорович Можайский… Это именье было куплено у меня, сорок лет тому назад, отцом первого мужа Надежды Николаевны.

Гость с удивлением посмотрел на него.

— Вы князь Можайский?

Старик уныло покачал головой.

— Да, я… Странно это немного.

Молодой человек покраснел и приподнял шляпу.

— В таком случае, извините… Я не знал… Я Федор Федорович Вязников.

— Знаю, знаю… При мне вчера утром Надежда Николаевна сказала, когда от вас депеша пришла… В Петербурге изволили познакомиться?

— Позвольте, я сам простыню понесу, — встрепенулся Вязников и протянул было руку, но Павел Илиодорович усмехнулся и отступил со словами:

— Не на княжеском я тут положении…

И, ломанным жестом, он показал на себя, будто желая сказать: посмотрите, как я одет, как я улыбаюсь и как я гляжу.

Федор Федорович очевидно понял, нахмурился и спросил:

— Где же купальня? Далеко еще надо идти?

— Я вас проведу, не беспокойтесь.

Они пошли вниз по аллейкам, ютящимся среди душистых клумб. Вязников искоса поглядывал на Можайского, точно желая себе уяснить, как следует относиться к столь необыкновенному субъекту. А Можайский сосредоточенно шагал дряхлыми ногами, той поступью, которая бывает у старых дворецких, вечно помнящих, что ни одно из их движений не должно быть похожим на барское. Его морщинистое лицо ровно ничего не выражало. По-видимому, он вовсе не придавал значения тому, что удивил приезжего.

— Вот здесь, — сказал он.

Они были у купальни, большого деревянного ящика, стоявшего островом в реке и соединенного с берегом темными досками скрипучего мостика. Павел Илиодорович отпер купальню, пропустил вперед Вязникова и спросил:

— Я вам не помешаю, если тоже искупаюсь?

Федор Федорович смутился. «Принято ли с ним обращаться как с равным?» — задал он себе вопрос.

Точно угадывая, старик поспешно прибавил:

— Вы, пожалуй, и не сумеете зелень с воды разогнать… а я нам помогу.

Ему очень хотелось в воду.

— Хорошо, — сказал приезжий. — Как однако неприятно, что у вас столько зелени… А вода сама по себе чиста?

— Как ключевая.

Купальня была проста и не особенно просторна. Благоустройством она не отличалась.

Вязников стал раздеваться, медленно, методично снимая с себя всякую вещь и складывая ее, как человек, приучивший себя всегда и во всем соблюдать порядок. Но старик начинал положительно его стеснять. Просто непонятно было, как держать себя с ним. Надо было выйти из неловкого положения.

— А как это все с вами сталось? — спросил Федор Федорович.

Можайский, стоя в углу, снимал с себя сюртук. Услышав вопрос, он приостановился, с удивлением посмотрел на собеседника.

— Рассказать?

— Ну да… только вы все-таки раздевайтесь… это не мешает говорить.

— Что ж, можно. Расскажу. Все, знаете, веселее будет купаться, — неопределенным тоном произнес Павел Илиодорович и вдруг перешел с робкого дисканта на дрожащий дьяконский бас:

— В сущности, и рассказывать нечего… Молод был, глуп был и имущества лишился.

— Прокутили?

— Прокутил… Купил у меня это имение Зарублевский, Степан Степанович… Мне тогда сорок лет только что минуло, а теперь мне восемьдесят.

Он стянул с себя сапог, отставил его под скамейку и повторил:

— Теперь мне восемьдесят!.. Добрый приятель был Степан Степанович, царство ему небесное. Так и сказал: оставайся у меня… И куда мне деваться было. Деньги, что я за тысячу с лишком душ получил, должники немедля отобрали… Ну и стал я здесь жить, сперва как бы гость, а потом шутом, шутом сделался.

— Что ж, заставили? — спросил Вязников, весело улыбаясь. Ему было хорошо, в свежей купальне.

— Нет, не заставили, сам захотел, понял, что ничем другим отплатить не могу. Другие вот нахлебники умеют удержаться, а я не сумел, заторопился. И то сказать, откуда мне было сил набраться… А тут еще сынок Степана Степановича, Александр Степанович, в молодости очень любил надо мной потешаться, да я не сержусь на него… много он мне потом добра сделал… Ни на что благое я не способен. Из недорослей я…

Павел Илиодорович произнес это слово с озлоблением, не шедшим к его смешной фигуре.

— Из недорослей… вот, вот… Кое-чему научили меня, пока мать была жива, а после все мое ученье в том состояло, что я с чужого голоса французского языка нахватался. Лоботрясом вырос и лоботрясом жил, да прожился. Слава Богу, что холост был, никого не втянул, а то хоть пропади. Посудите сами: без денег да без образования и с княжеской фамилией — куда идти? Ну, свихнулся. И очень мне это в начале нравилось. Живешь себе словно гость в своем прежнем доме, ешь, пьешь, спишь и только иногда тебе что-то подскажет, что нехорошо. Соберутся гости, Ламартина декламировать заставят, либо фейерверк устроить, либо спеть что… все это я умею. На первый взгляд ничего, а свело вниз… Подрос Александр Степанович, у меня на глазах, сорока лет женился, лет двадцать тому назад, и делать мне нечего стало, потому что он остепенился… А все же в господских комнатах жил. Когда же пошли нелады и появился этот Незаботкин, то и в антресоли попал… Ну, после совсем нехорошо. Незаботкин заставил Надежду Николаевну настоять на том, чтобы все имение на нее перевели, а затем большие ссоры поднялись, развод, и вот теперь она замуж вышла. А меня, точно клячу от прежнего хозяина, едва на скотный двор не отправили… Кое-когда обо мне вспомнят, когда появится такое дело, что лакеям поручить нельзя… В конторе живу. Это на первый раз тяжело, а мне так и привычно стало… Эх, лишь бы жить давали…

— А не дают? — скучающе заинтересовался Федор Федорович.

— И то сказать нельзя… Больше прислуга изводит, домовым дразнит, за то, что к дому привязан, к своему же дому. Не то жить не дает, а вот нелады. Больно смотреть, что все это богатство проходимцу достается… то есть нет, виноват, сорвалось, не слушайте…

Они были совсем раздеты, оба. Сытое и ровное тело Вязникова казалось еще более сытым и ровным в сравнении с отвислыми и морщинистыми контурами фигуры Можайского.

— Ведь Сидор Ильич был, кажется, у нее гувернером? — спросил Федор Федорович.

— Да, гувернером, при сыне Александра Степановича, Павлуше.

— Этого теперь не заметно. Подумаешь, вечно здесь барином был.

Старик разговорился.

— Еще дочка есть у Надежды Николаевны, Вера Александровна, так от нее даже свадьбу скрывают… Она замужем, в Чернигове с мужем живет и ничего не знает; то есть, как ей не знать про все истории, какие здесь были, как ей несчастного отца не жалеть! — но насчет свадьбы ей не написали. При мне как-то Незаботкин говорил, чтобы не предупреждать, боялся видно, что та возмутится, приедет отговорить мать… Ну, и не предупредили, да и потом не решились написать, словно боятся… Да и есть чего бояться и стыдиться. А пировать — пировали. Приехали бы вы на свадьбу две недели тому назад. Все соседи понаехали, точно никогда с Александром Степановичем и не знались.

Федор Федорович поморщился.

— Я не пировать приехал, а дело делать.

— Я полагал, вы на сегодняшний спектакль… Посмотрите, сколько к двум часам на репетицию приедет народа… У нас здесь за каждым деревом чья-нибудь усадьба… Я полагал, вы для спектакля… Сегодня пятнадцать человек из Тулы ждем, с четырехчасовым поездом.

Вязников пояснил:

— Я оценщик земельного банка.

— А! — вскрикнул Павел Илиодорович, — закладывают…

Он весь затрясся, весь покраснел.

— Закладывает? Мерзавец! Пиры задает, спектакли устраивает. Такое золотое дно спускает. Мерзавец!

— Ну, ну, — довольно, — перебил Вязников.

Он подумал, что чувство порядочности не должно ему позволять слушать подобные слова.

Можайский мгновенно притих, со слезами на глазах.

— Ничего, ничего, — проговорил он, — простите.

И полез в воду, стал отгонять руками зелень. В купальне вода сделалась чиста, на время.

Федор Федорович тоже вошел в воду.

— А выплыть можно? — сухим тоном спросил он.

— Да, вот здесь загородки нет… Только вы уж там побольше барахтайтесь, чтобы тину разогнать, — почти беззвучно посоветовал старик.

Вязников нырнул. Его белое тело мелькнуло под водой, исчезло. Через несколько секунд послышалось его фырканье, за стенкой.

— Экая ботвинья! — бранился он.

Можайский, угрюмый, тотчас вышел из воды, сел на скамейку, достал из сюртука мятое полотенце и начал вытираться, машинально. Руки его дрожали, глаза моргливо водили взгляд по сторонам.

— Закладывает, — прошептал он и заплакал.

Медленно оделся он, бессознательно, в забытьи. Раза два вырвалось у него слово: «Мерзавец».

С плеском вернулся Вязников в купальню, выбрался из воды, но Павел Илиодорович и не посмотрел на него, поглощенный горем. Это Федору Федоровичу показалось обидным и рассердило его.

— Черт знает что! — пробурчал он. — Даже коврика нет, ноги опять перепачкаешь… Вы бы сходили за ковриком.

Можайский поднял голову, внимательно посмотрел на него и равнодушно произнес:

— Обойдетесь.

Это слово так того поразило, что он не нашел ответа. Ему сделалось очень стыдно.

— Извините, — пробормотал он и стал быстро вытираться. Старик сидел, опустив голову, охваченный раздумьем.

Торопливо оделся Вязников.

— Ну, я готов, — сказал он.

Павел Илиодорович встал, пошел за Федором Федоровичем и, захватив простыню, замкнул купальню.

— Я теперь и без вас дорогу найду, — заявил Вязников и ушел вперед.

Можайский медленно поплелся, добрался до ближайшей скамейки и сел. Вздохнув, он посмотрел вокруг себя, начал жадно вглядываться во все то, на что ложился взгляд.

— Закладывают, — снова прошептал он.

Закладывают… Никогда еще не приходило ему в голову, что может случиться это… Он еще больше лишится имения, нежели в тот день, когда его продал. Конечно, это начало конца. Пойдут долги, проценты банку не будут вноситься, банк именье продаст, жид купит, непременно жид, либо кулак. Хамье под гербом князей Можайских заживет. До сих пор, все не то было.

Эти мысли представлялись старику безошибочными.

Семьдесят пять лет тому назад, вместе с отцом ходил он по этим аллеям… Рослая, породистая фигура его отца мелькнула в его памяти отраженьем целой эпохи, отголоском чего-то славного и крупного, красивым напоминанием давно отошедших времен. Точно сиянье от него шло… Все оборвалось, когда он умер. После его смерти, все темно, глупо, безобразно… Мать, окруженная приживалками… чудачества малоразвитой женщины, оказавшейся рано безопечной… появились темные личности… появились зачатки его дальнейших кутежей.

Отца, отца не было.

И старик снова заплакал, слезами того пятилетнего мальчика, который плачет потому, что отец умер.

II

— Вот вы где, Павел Илиодорович… Вас порой просто не отыщешь, именно когда вы можете быть нужны, — раздался звонкий мужской голос.

Можайский вздрогнул, поспешно вытер глаза и встал.

К нему шел Сидор Ильич Незаботкин, новый хозяин Можайки, чрезвычайно стройный брюнет со шмыгающими глазами и старательно расчесанными бакенбардами, одетый в немного фантастичный голубой костюм австрийского военного покроя. Это был очень красивый и очень несимпатичный молодой человек, лет тридцати.

— Извольте распорядиться, — сказал он, когда Павел Илиодорович к нему приблизился, — я сейчас уезжаю в поле, а потом репетиция у нас будет, так мне некогда, а вы приготовьте те комнаты, что над столовой… Надо проветрить, мебель поставить всю так, как было в то время, когда там жила Вера Александровна. Надежда Николаевна сейчас получила депешу. Вера Александровна приедет сегодня, в четыре часа, с мужем.

— Вера Александровна! — радостно вскрикнул было старик, но тут же нахмурился, озабоченный и злой.

— Ну да… Вы помните, как там все стояло, а мне некогда присматривать.

— Постараюсь, — холодно ответил Павел Илиодорович.

— Да, я вас прошу постараться, — резко произнес Незаботкин, — вы и так без дела слоняетесь.

И пошел назад, изящный на ходу.

С ненавистью посмотрел ему вслед Можайский… Вот, от этого прощалыги все горе пошло. Еще три года тому назад, хорошо было в Можайке, тихо… Александр Степанович и Надежда Николаевна хорошо к нему относились, сами были счастливы… А появился этот прохвост, гувернером к Павлуше вошел в дом, но гувернером не остался, влюбил в себя Надежду Николаевну, чуть ли не старуху, смуту посеял. Чего только не было. Какие сцены между Надеждой Николаевной и Верой Александровной… А Александр Степанович, дряхлый, больной, лишь вздыхал, уступал, терялся. В последний раз, вернулась весной Надежда Николаевна из Петербурга одна с Павлушей… Вера Александровна вышла замуж, а мать ее с мужем развелась, да раньше Можайку на себя перевела… остался Александр Степанович в Петербурге. Как он там живет, почти такой же старый, хилый, такой же несчастный! А недели две спустя прикатил Сидор Ильич, не на гувернерском положении. Свадьбу отпраздновали. Дочери и не дали знать, не дали. Не решились… Сегодня она приедет… с мужем.

Когда-то было все чисто и светло, а теперь все грязно и подло.

«Да, еще гости сегодня, спектакль!» — вспомнил Можайский, и ему стало так больно и стыдно, что он схватился за голову.

— Мерзавец! — буркнул он и пошел к дому неустойчивой походкой.

В нижнем этаже, в конце большой залы, устроена была театральная сцена, затея, заведенная Незаботкиным. Около суфлерской будки сидел молодой плотник и стучал молотком.

Увидав Павла Илиодоровича, он поклонился, продолжая работать:

— Здравствуйте.

Это был, во всей дворне, единственный человек, который не дразнил Можайского.

Обыкновенно, старик с ним разговаривал, но теперь прошел через залу, едва кивнув. В большой прихожей он остановился у раскрытых настежь дверей, посмотрел на двор, где, у крыльца, Незаботкии и Вязников садились в шарабан. Около них, на вороной лошадке, гарцевал Павлуша, толстощекий, здоровый и глупый мальчик лет пятнадцати.

— Мы теперь заречный хутор посетим? — спрашивал Федор Федорович.

— Да, — отвечал Сидор Ильич, — и то к двум часам едва отделаемся. Я взял с собой нам закуски. А в два надо быть здесь, из-за последней репетиции. Вы не можете себе представить, как трудно быть одновременно автором, актером и режиссером.

— Со времен Шекспира не бывало, — смеясь сказал Вязников.

Незаботкин захохотал.

— Вот именно… Павлуша, скачи вперед, чтобы крайние ворота отперли.

— Не беспокойся, папа, живо слетаю.

Он поскакал. Шарабан покатился.

Можайский проводил их взглядом, полным глубокого и злого презрения.

— Папа! — пробормотал он. — Отцом какого-то шута называет, забыл своего настоящего отца… А что, щенок, твой отец теперь делает?.. Сыт ли, — и того не знаешь!

— Вы опять подсматривать и подслушивать, — услышал он около себя внушительный баритон старшего камердинера Леонида, — уже сколько раз я вам говорил, чтобы этого не было. Вы думаете, господам приятно… Придется мне ужо барину доложить.

И Леонид приосанился, с величественностью петербургского лакея из мещан. Среди прислуги это был заклятый враг Павла Илиодоровича, обращавшийся с ним, как с подчиненным. Можайский же терпеть не мог его за то, что он был поставлен в дом Незаботкиным.

Павел Илиодорович бессмысленно посмотрел на него и стал подниматься по витой лестнице во второй этаж. На фоне его нового горя рельефнее выдвигались мелкие оскорбления, к которым он, раньше, относился спокойно, привыкнув к ним.

И обо всем думать больно… На этой самой лестнице, будучи семилетним мальчиком, он однажды упал, вывихнул себе ногу… понесли его вот в эту комнату, направо… Костоправа позвали. Мать тогда сильно испугалась, забыла на полчаса о своих приживалках и сбродных поклонниках… Обо всем думать больно. Не Можайка в заклад идет, а все его воспоминания, все прошлое.

— Доложите барыне, — сказал он горничной.

— Барыня нездорова, — презрительным тоном ответила та, гримасничая золотушным лицом, — вряд ли примут.

— Скажите, что очень нужно, — настоял Можайский.

Горничная, шурша накрахмаленными юбками, повернулась, ушла за дверь и минуты через две возвратилась.

— Идите.

В просторной комнате пахло туалетным уксусом. Свет едва проникал сквозь спущенные занавески. Старик сперва ничего не мог разглядеть.

— Что случилось? — протяжно спросил женский голос.

Павел Илиодорович повернулся на звук и увидел Надежду Николаевну, лежавшую на кушетке. Это была неестественно худощавая блондинка лет тридцати восьми, с острым профилем и чрезвычайно большими глазами, бледная, хрупкая на вид. Голова ее была обвязана компрессом.

— Что случилось? — повторила она.

Можайский при ней всегда немного терялся. Ему стыдно было, когда он вспоминал, с какою радостью он впервые увидел ее в этом доме, ее — счастье Александра Степановича. Теперешнее горе все через нее в дом вошло.

— Мне Сидор Ильич сказал, чтобы приготовить обе комнаты над столовой, — начал он, — Вера Александровна с мужем изволит приехать.

— Ах, да, да, приготовьте… оставьте меня в покое. Вы видите: я больна и должна к двум часам вылечиться. Репетиция. Неужели вы этого сами не сумеете сделать! Ведь вы помните, как у нас там мебель стояла.

— Помню, Надежда Николаевна, очень хорошо помню… Не о том я говорить пришел, а вот приедет сегодня Вера Александровна с мужем…

Надежда Николаевна внезапно захныкала.

— Приедет, приедет, Павел Илиодорович… Ах, я просто не знаю, как мне быть.

Чувство жалости шелохнулось в сердце Можайского. Ему почудилась, на миг, борьба еще более сильная, нежели та, что происходила в его душе.

— Не беспокойтесь, — поспешно заговорил он, — я даже придумал средство, чтобы все лучше устроить. Разрешите поехать встречать на станцию. Я подготовлю их и расскажу так, чтобы не очень поразились…

Незаботкина протянула к нему руки, всхлипывая.

— Благодарю вас, Павел Илиодорович, — я знаю, я знаю, вы настоящий…

Она хотела было сказать «друг», но докончила:

— …преданный человек… Вы скажите ей, избавьте меня от тягости… чтоб меня не терзали. Меня так терзают!

— Полноте, полноте, — заволновался Можайский, целуя у нее руки, — Бог милостив, все уладится.

— Нет, нет, не уладится. Разве я не знаю! Это меня Бог наказывает. Зачем я так поступила! Мне так жалко Александра Степановича и так жаль себя…

— Хоть помогите Александру Степановичу, — глухо произнес Павел Илиодорович.

Она еще пуще захныкала.

— Да разве я могу ему помочь! Мне ничего нельзя сделать.

— Добро все ваше, — сказал старик, выпрямляясь, — вы во всем хозяйка и никто не смеет вам помешать распоряжаться…

Надежда Николаевна закрыла глаза, застонала и страдальческим тоном протянула:

— Еще на прошлой неделе я все перевела на его имя.

— Перевели! — вскрикнул Можайский. — Вот зачем вы ездили в Тулу…

Дальше слов он не нашел. Он ощущал в себе негодование, как физическую боль. За восемьдесят лет жизни ничего подобного не испытал он.

— Но не отзывайтесь о нем худо, — слезливо продолжала Надежда Николаевна, — он вовсе не дурной человек, он очень меня любит… и какой он дельный. Все теперь так хорошо пойдет… Я перевела все на его имя, потому что ему так легче станет управлять состоянием…

— Закладывает, — перебил старик.

— Да, закладывает, но ведь иначе нельзя… заложенное имение легче продать.

Новый удар обухом по голове. Павел Илиодорович грузно опустился на стул. Он теперь уже не сердился, а только плакать ему хотелось, по-детски, с криками.

Надежда Николаевна заметила его горе. Взгляд ее забился и затрепетал.

— Вы не беспокойтесь. Я отлично понимаю, что ваше положение тогда должно будет измениться. Может быть, новый владелец, кто бы он ни был не оставит вас здесь. Но я попрошу Сидора Ильича вас обеспечить…

Можайский встал.

— Я не лакей! — вскрикнул он. — Денег, Сидора Ильича мне не надо, хотя бы это были деньги, отнятые у вас. Мне за смертью недалеко ходить. Обеспечить! Спасет ли вас самих Бог от нищеты, пока он будет кутить на ваши деньги! Слава Господу за то, что вы хоть успели дочери приданое дать…

Незаботкина руками замахала.

— Ах, перестаньте, перестаньте… Мне так тяжело, что его не понимают. Не может же он держать имение только для того, чтобы доставить вам удовольствие. Можайка очень мало приносит. Мы продадим и Сидор Ильич станет пайщиком такого дела, которое может дать дохода двести процентов.

— Сто процентов принесет ему, сразу и навсегда, — оборвал старик.

Надежда Николаевна переменила тон:

— Довольно. Вы меня расстраиваете… Вы пугать меня хотите. Это неправда… Оставьте… Насчет комнат распорядитесь, скажите прислуге…

— Прислуге! — повторил Можайский. — Вы так выражаетесь, чтобы я понял, что я-то сам не прислуга. А прислуга ваша свысока на меня смотрит, потешается мной. И в этом ваш грех, ваш. Так принижать человека нельзя. Стар я и очень смешон, а вам бы меня отстаивать надо, как свою совесть. На меня взгляните — все прошлое вспомните. Я ваш первый шаг в этом доме видел, я ваших детей нянчил, я вашего мужа берег. Да вы-то не сберегли его, на чучело променяли…

— Павел Илиодорович! — взвизгнула Надежда Николаевна. — Если вы будете так отзываться о моем муже, я должна буду… должна буду с вами расстаться.

— Прощайте, — отчеканил старик, повертываясь к двери.

Но Незаботкина, сорвав с головы компресс, кинулась за ним вдогонку.

— Простите, простите! — заторопилась она. — Я не хотела, вы меня не поняли… Как вам не стыдно бросать меня в такую минуту, когда вы мне так нужны!

Можайский остановился, с удивлением на нее посмотрел, потом вспомнил:

— Да, сегодня приезжает Вера Александровна с мужем… ничего не знает… По старой фамилии телеграфировала, да? Ничего не знает… и требуется, чтобы я уладил…

— Да, да, умоляю вас. Вы сумеете. Она так вас любит. Я боюсь объяснений, а вы сумеете ей объяснить. Теперь, все равно, ничего не поделаешь. Вы знаете, как она вас любит, постоянно заступалась за вас, нянькой своей называет.

— Хорошо, хорошо, не беспокойтесь.

По лицу старика прошло болезненно-презрительное выражение.

— Лишь бы она ничего не прибавила к моим терзаниям… У меня уже и куска сердца целого не осталось, — вздохнула Надежда Николаевна и, в знак сильной скорби, заломила руки за голову. — И Сидор Ильич взволнован, хотя старается казаться спокойным.

— Не беспокойтесь, поеду, встречу, объясню.

— Благодарю вас, добрый вы.

Павел Илиодорович стал еще грустнее на вид.

— Так я пойду, распорядиться надо относительно комнат.

— Подождите, — вспомнила Незаботкина, — у меня до вас еще есть просьба… Вы, пожалуйста, приходите на спектакль. Только приободритесь немного, приоденьтесь, а то неудобно…

«Неудобно, чтобы все посторонние увидели, каково положение князя Можайского в доме!» — подумал Павел Илиодорович и ответил:

— Будьте совершенно покойны. Я знаю.

И пошел распоряжаться относительно комнат.

III

Только что показался вдали клубок пара от приближающегося поезда — у Павла Илиодоровича дрогнуло сердце… Вот уже два часа, как он сидит на станции, пешком прошел три версты, отделяющие от нее Можайку, чтобы здесь хорошо все обдумать и решить. Дома бы, наверно, дразнили его, мешали бы… а тут ему было покойно.

Приготовил он несколько вступлений, предвидя, как вскрикнет Вера Александровна, как станет она возмущаться и расспрашивать, дрожащим голосом, с гневным выражением хорошенького лица. Ему было больно все это предвидеть, но эта боль заслоняла от него эгоистическое страданье.

А теперь, вдруг, в нем душа зашаталась, он все забыл. И налег на него страх, создалась в нем уверенность, что Вера Александровна не станет его слушать, со станции в обратный путь соберется, а что муж ее отшвырнет его, неповинного представителя грязи и лжи.

Станция оживилась. Сторож, установив стрелку, побежал на платформу и стал у звонка, а другой вытащил металлическую коробку из почтового ящика и придвинулся к тому месту, где надлежало остановиться почтовому вагону. Дежурный агент, в красной фуражке, вышел из конторы, заспанно морщась.

При виде Павла Илиодоровича, он улыбнулся, пожал ему руку.

— Здравствуйте, князь. Провожаете, или встречаете?

И, не дождавшись ответа, пошел дальше, довольный тем, что выказал свою благовоспитанность.

Поезд подходил.

Можайский чувствовал себя совершенно растерянным и несчастным. Он сожалел, трусливо, что вызвался встречать. Лучше было бы остаться дома, забиться куда-нибудь на чердак, пока другие волнуются и объясняются. Какое ему дело до чужих печалей, когда своих не оберешься… Ну, ничего, ничего, хоть пожалуется он, легче станет… Его дорогая Верочка даст ему хоть несколько светлых минут, а потом… потом видно будет.

— Первый звонок!

Поезд остановился.

— Станция Колодки, поезд стоит три минуты!

В отпертом окне вагона первого класса мелькнуло женское лицо и тотчас же скрылось. Павел Илиодорович узнал Веру Александровну и поспешил, как мог, на старых ногах.

Когда он подошел, она уже сходила с подножки, стройная, миловидная брюнетка, лет девятнадцати, в изящном дорожном костюме. За ней, ленивой поступью здоровенного увальня, пробирался Андрей Николаевич Хрустов, ее муж, красивый молодец с окладистой белокурой бородой и светло-голубыми глазами.

— Тише, тише, — насмешливо басил он, — не бойся, нас дальше не увезут.

— Вера Александровна! — заволновался Можайский. — Радость вы наша!

— А, Павел Илиодорович… Это вы! Я вас было не узнала, — засмеялась она, — здравствуйте, здравствуйте… вы видите, у меня руки заняты. Возьмите пакеты… да осторожнее. Какой вы смешной! Андрюша, это Павел Илиодорович. Помнишь, я тебе рассказывала… А где же мама?

— Надежда Николаевна нездорова, — торопливо пояснил старик, — нездорова, очень нездорова, то есть не очень, а все-таки выехать было неудобно, жарко, пыльно, дорога плоха.

Сконфуженный, он старался произнести как можно больше слов. Его сильно огорчало, что Вера Александровна так мало обрадовалась ему и что муж ее посмотрел на него с таким равнодушием, как будто лишь мельком слышал о нем.

— Лошади здесь? — спросил Андрей Николаевич. — Эй, носильщик, получи багаж. Вот квитанция. Да саквояж возьми, снеси в коляску. Саквояж возьми, говорю тебе, глухая тетеря… Черррт, живо, чего зеваешь!

И он с такой силой толкнул сторожа, что тот едва устоял на ногах.

— А я обожду в комнате первого класса, — сказала Вера Александровна, — ты, Андрюша, распорядись, а я кстати потолкую с Павлом Илиодоровичем.

«Вот оно когда!» — подумал Можайский и ему стало так жутко, как будто личное горе предстояло.

— Я распоряжусь быстро, — ответил Андрей Николаевич.

Вера Александровна вошла в безлюдную залу первого класса. Старик внес за нею пакеты, бережно положил их на стол, стараясь не глядеть на нее.

— А что ж мой вотчим? — насмешливо произнесла Вера Александровна.

— Как? Вы знаете? — испугался Можайский. — Вы все знаете?

Она засмеялась.

— Да, я все знаю. Три дня тому назад все в подробностях узнала от одного господина, который приехал в Чернигов из Тулы. Поэтому-то мы и приехали.

Старик взмолился:

— Вера Александровна, ради Бога, оставьте это… Ведь теперь уж ничего не поделаешь. Все худое уже сделано, вам ничем не помочь… Надежда Николаевна так беспокоится! А что до Сидора Ильича, то и другой бы на его месте так же… Не тревожьте маменьку.

Вера Александровна засмеялась еще громче.

— Господи, какой вы смешной! Я приехала именно за тем, чтобы прекратить недоразумение. Вы думаете, мне приятно, что мать меня боится? Ну вышла замуж… это не причина, чтобы ссориться. А я всех обманула, а? Телеграфировала на имя Зарублевской, а не Незаботкиной, чтобы мама не испугалась!

Можайский затих, душевно пришибленный. Ни к чему подобному он не был подготовлен.

Она продолжала:

— Ну да, замуж вышла, все ему отдала… глупо было бы с ним не ладить. Мы с Андреем Николаевичем об этом говорили, и он мне все разъяснил и указал. Я с ним совсем согласна. Ссориться — безрассудно.

— Закладывают Можайку, — перебил старик таким тоном, точно эти слова должны были сильно подействовать на Хрустову.

Она сдвинула брови.

— А? Ну, увидим.

Поезд тронулся, грузной массой покатился мимо окон. В комнате стало светлей.

Павел Илиодорович молча всматривался в Веру Александровну, не узнавал ее. Что-то переменилось в ней, и вся она стала другая.

— Хорошо, что вы меня предупредили, — озабоченно пробормотала она.

В это время вошел Андрей Николаевич.

— Едем, — сказал он, кивая на дверь.

— Постой, — остановила его жена, — представь себе, что я узнала. Незаботкин собирается заложить Можайку.

— Заложить, а потом и продать, — дополнил князь.

Андрей Николаевич стал злым.

— А, вот как!.. Хорошо, посмотрим. Удивительный проходимец.

Павел Илиодорович перестал интересоваться разговором. Ему во всем мешало то, что давило на сердце. Большая растерянность причиняла страданье.

— Вы это наверно знаете? — сурово обратился к нему Хрустов.

— Да, наверно, — безучастно ответил старик.

Хрустов сердито стукнул палкой по столу.

— Надо будет принять меры. Поедем.

Они, все трое, вышли на крыльцо, Можайский по-прежнему с пакетами. Щегольская четырехместная коляска, запряженная четверкой довольно неважных лошадей, подкатилась к ступенькам. Кучер поклонился.

— Садитесь с нами, — сказал Андрей Николаевич Павлу Илиодоровичу, — мы потолкуем.

Очевидно, если бы не желанье вести деловой разговор, Можайскому было бы предложено сесть на козлы, либо на багажную подводу.

Первые минуты прошли в молчании. Вера Александровна озабоченно смотрела по сторонам дороги. Муж ее, нахмурившись, соображал что-то.

Павел Илиодорович ежился, угнетенный. Не обрел он того луча света, за которым поехал.

— Вот и наша земля начинается, — вслух заметила Хрустова.

Андрей Николаевич фыркнул:

— Наша! Скажешь тоже…

Переменив тон, он спросил старика:

— Три тысячи десятин?

— Три тысячи сто двадцать пять, — машинально поправил тот.

— Казенная оценка здесь, кажется, сто десять?

— Сто десять.

— Ну, значит, по специальной оценке дадут наверно семьдесят рублей или около того… это составит более двухсот тысяч, — высчитал Хрустов, — больше двухсот тысяч… А крестьяне богаты в здешних местах?

— Нет, не богаты, — страдальческим тоном проговорил старик, — кто богат, тот уже не крестьянин.

— Богатые купцы есть?

Павел Илиодорович не слышал вопроса. Он задумался, вникал в свое горе.

— Богатые купцы есть? — резким криком повторил Андрей Николаевич.

— Где их нет…

— Тем лучше.

Опять молчанье.

Можайскому было стыдно. Он боялся, что они узнают, чего он от них ожидал. Приехали они, чтобы урвать, и больше ничего им не надо.

Однако, он сделал над собой усилие и, наклонившись к Вере Александровне, спросил:

— Александра Степановича не изволили теперь видеть?

— Нет, — рассеянно произнесла та.

— Разве нам по дороге было? — со злобной иронией огрызнулся Хрустов.

«Да, действительно, им не по дороге», — тоскливо подумал Павел Илиодорович. В нем поднималось огульное отвращение ко всему. В его глазах все поблекло и завяло.

— Кто это навстречу скачет? — заинтересовалась Вера Александровна.

Андрей Николаевич лениво всмотрелся.

— Мало ли кого по дорогам носит…

— Это Павлуша, Павлуша! Как он возмужал и потолстел!

Действительно, это был Павлуша. В нескольких шагах от коляски он повернул лошадь и, обождав, поскакал рядом.

— Не останавливайтесь! — весело крикнул он. — А то Горбунок страшно капризен. Дома поцелуемся. Здравствуй, Верочка, здравствуйте, Андрей Николаевич… С приездом!

Верочка, смеясь, послала Павлуше воздушный поцелуй. Хрустов скучливо приподнял шляпу.

— Я урвался с репетиции, — объяснил Павлуша, — мне только в начале надо несколько слов сказать. Я играю кухонного мальчишку.

— Как, репетиция?.. Разве готовится спектакль?

— Да, сегодня вечером представление… Папа пьесу написал…

— Папа? — вскрикнула с удивлением Хрустова, но тотчас же сообразила: — Ах, да…

— Много гостей будет, обед, — восторгался ее брат, подзадоривая Горбунка.

— Как интересно! — оживилась Вера Александровна. — Вот кстати мы приехали! Андрюша, слышишь?.. Да, Павлуша, ты его папой зовешь? Мама этого захотела? Да? Что ж, это правильно. Я тоже буду.

— Вот мы и дома! — вскрикнул Павел Илиодорович.

Ему надо было что-нибудь прокричать. Бессильная злость душила.

— Что это? Как много экипажей, — удивилась Вера Александровна.

Во дворе стояло несколько колясок, тарантасов и беговых дрожек. Десяток кучеров, в разброд, отпрягали, водили лошадей, суетились около сарая.

— Это все наших актеров привезли! — захохотал Павлуша.

Коляска остановилась у крыльца. Павел Илиодорович выскочил первый, помог Вере Александровне сойти. Выбежал из дома Леонид, с большой почтительностью.

— Надежда Николаевна просили извинить, — доложил он, — у них теперь репетиция… Просили пожаловать в приготовленные комнаты… Они сейчас придут.

Хрустов вспылил.

— Приезд дочери важнее репетиции! — вскрикнул он, так грозно сверкнув глазами, что Леонид попятился.

— Андрюша! — взмолилась, его жена.

Можайский подумал: «Ну, пойди, побранись, подерись… все лучше…»

Андрей Николаевич пожал плечами.

— Безобразие, — пробасил он и, пропустив вперед жену, вошел в дом. За ними поспешил Павлуша.

Павел Илиодорович, оставшись один, медленно побрел через двор в контору. Его нагнала горничная Надежды Николаевны.

— Барыня вас сейчас к себе зовут, — сказала она.

Старик фыркнул.

— Знаю, зачем зовет. Не пойду. Передайте, что все благополучно и чтобы не беспокоилась.

И отправился дальше, прошел задним ходом в контору и пробрался в отведенную ему комнату. Довольно большая комната, чистая, с потертой и оборванной мебелью, крытою красным сафьяном. В углу, над кроватью, горела перед образом лампадка. Между небольшими, почти квадратными окнами стоял узкий книжный шкаф с истрепанными книгами. На столе, кроме графина с водой и стакана, ничего не было.

Можайский сел, задумался. Он был в таком нравственном состоянии, как будто последний путь ко спасению внезапно оказался отрезанным. Мысль о том, что Верочка изменилась, что радости больше от нее нет, — большим горем наполняла душу, мешала все прочее разглядеть. Понемногу, урывками, он стал вспоминать… Закладывают, продадут… Прогонят его. Конечно, выгонят отсюда… Кому он нужен? Только мешает.

«Смерть бы пришла!» — с глубокой искренностью пожелал он. Смерть — и все кончено. Тогда все равно. Самому бы уйти, а до других дела нет. Пусть другие будут плохи, пусть несчастны будут, а он-то уйдет ото всех. Смерть бы пришла. Ведь другой бы не выдержал, наверно бы умер… в его годы.

Слышно было, что в конторе набралось много народа. Шумный говор раздавался.

И, нет сомнения в том, что там, в конторе, говорят именно о тех обстоятельствах, которые его возмущают… приезд оценщика, приезд дочери… Незаботкина тоже мерзавцем называют, но с одобрением.

Смерть бы пришла. Со смертью он перестанет быть старым, слабым и больным, перестанет видеть подлых и продажных людей.

«Обедать позовут!» — вспомнил он. Наверно позовут. Он — курьез. Гости постоянно им интересуются, а хозяева даже им гордятся, как своим благодеянием.

«Не пойду, — решил старик. — Сегодня не выдержать».

Прилив злости встряхнул его. Ему захотелось быть молодым и сильным. И о былом богатстве пожалел он. С деньгами, он принижал бы подлецов, наказывал бы их и потешался бы.

На него пахнуло чем-то прежним и, вместе с тем, никогда не бывавшим. Он представился самому себе громко возмущающимся, клеймящим окружающих беспощадными словами, в красивом порыве негодования породистого человека. Все бы слушали его и краснели… А потом смерть, сразу.

Но это длилось лишь миг. Он быстро упал духом, понимая, что ни на что подобное не способен. Подняться уже нельзя. Надо просто лечь, перестать жить.

Долго сидел он, неподвижный. Больше часа прошло.

Очнулся он как-то вдруг, когда душа, утомленная, отказалась работать. Выпил он стакан воды, достал из покривившегося комода чистую рубашку и довольно опрятный сюртук, переоделся. Это развлекло его, но он уже забыл, зачем это делает.

Внезапно, снова, резнула его мысль о том, что Можайка уходит, уходит от него. В нем зашевелилась боль от привязанности к Можайке. Захотелось посмотреть на нее, еще раз полюбоваться, с таким ощущением, как будто она сегодня же должна была скрыться куда-то.

Он вышел, пробрался задней стороной строений к саду.

Тихо там было, но в доме шумели, смеялись. Очевидно, репетиция пришла к концу.

Можайский подумал: «Гостям весело, а Надежда Николаевна где-нибудь по секрету объясняется с дочерью… Смерть бы пришла».

Жадно вглядывался он в каждый кустик, в клумбы, в аллейки. Поднял он голову, посмотрел вдаль, на реку, на парк… Но от дома он отворачивался! Между ним и домом порвалась связь… Дом точно оскорбил его тем, что приютил Незаботкина и стал под Незаботкина подделываться. И глупо, казалось ему, улыбался дом, во всю ширину террасы, глядя на поля, идущие в заклад.

Смотрел Павел Илиодорович и на поля и стыдился, словно они могли его упрекнуть: ты нас сам не удержал, а от других того требуешь.

…Сонная река мертвенно тянется, точно удрученная тоской… Иногда улыбнется она, мельком, от всплеска рыбки… Воздух неподвижен, комнатно нагрет. Должно быть, где-нибудь гроза прикапливается. Не шелестят деревья листьями, замерла природа, притомилась. За рекой, темный парк безмолвен, как будто нахмурился, вспоминая прошедшее, настоящее видя. Только в доме шумно, в дом ушла вся жизнь, дом землю убил.

Вздохнул Можайский и пошел тихими шагами к небольшой беседке, темневшей в конце аллеи белых роз. Там он сел, с таким чувством, точно он, наконец, спрятался.

Во всем саду ему дороже всего было, по воспоминаниям, это место. Здесь он, ребенком, любил играть, возводил в тени песочные крепости, воображал себя атаманом разбойников или открывателем новых земель… А Анна Васильевна, на которой он едва не женился, здесь он с ней долго говорил, первую клятву услышал… Через два месяца она умерла в Ницце…

Смерть бы пришла! Она одна прошлое заслонит, и защитит от будущего. Если он не умрет, то его выгонят, придется околеть на стороне, а не здесь, в этом доме, который изменил, но дорог… И зачем вспомнил он об Анне… Зачем еще это? Зачем вспоминается он себе сам красивым, изящным, веселым и любящим… Отчего это время не ушло так далеко, чтобы нельзя было о нем вспоминать.

Вдруг, Павел Илиодорович вздрогнул.

Сквозь решетку беседки он увидел Сидора Ильича и Андрея Николаевича. Они стояли в нескольких шагах от него, оживленно разговаривая. Видно было, что Хрустов сердится, а Незаботкии волнуется. Подслушать?

— Вы не имеете права так поступать! — горячился Андрей Николаевич.

— Права не имею? С чего вы взяли? Я, напротив, пользуюсь своим законным правом. Имение мое, и я его закладываю и продаю, потому что хочу его заложить и продать, — отрывисто отчеканил Сидор Ильич, с нервным подергиванием рта.

— Грабительство! Честный человек того бы не сделал никогда.

— Ну, ну… Зачем такие слова? Вам мои планы не выгодны, очень просто. Вот причина вашего неудовольствия.

— Милостивый государь…

— Да, да, невыгодны. Вы надеялись, что Надежда Николаевна оставит часть имения вашей жене… Будет с вас и приданого.

— Я вам не советую объясняться со мной в таком тоне, — угрожающе произнес Хрустов, — я с вами справлюсь. Я не позволю. Я положу конец вашим подлостям.

— Как?

И Незаботкин посмотрел на Андрея Николаевича с улыбкой, ясно заявлявшей: я подлец и очень этим доволен.

«Сейчас по физиономии получит!» — радостно подумал Павел Илиодорович и едва не вскрикнул «браво», увидев, что правая рука Хрустова взвилась.

Но Сидор Ильич отскочил в сторону.

— Перестаньте горячиться, — сказал он, вынимая из кармана револьвер, — если вы меня тронете, я вас убью.

Андрей Николаевич отступил.

— Трус! — пробормотал он. — Все равно, я до тебя доберусь…

Незаботкин опять спросил, насмешливо:

— Как?

— Я и Вера будем жаловаться… Связи есть, слава Богу. До таких как вы добираются даже тогда, когда они только законные подлости совершают.

Сидору Ильичу померещилось что-то особенно неприятное.

— Ах, Андрей Николаевич, — сказал он, — удивительный вы, в самом деле, человек, замечательно непрактичный. Пришли бы вы ко мне и сказали прямо: дайте столько-то…

Хрустов хотел было возмутиться:

— Послушайте, вы за кого меня принимаете…

— А вы как думаете? — усмехнулся Незаботкин. — Ну? Сколько отступного? Двадцать тысяч? Тридцать? Больше не дам.

— Как тридцать! — рассердился Андрей Николаевич. — С продажей вы получите тысяч шестьсот…

— А с жалобами вы ничего не получите, — перебил Сидор Ильич и немедленно принял самодовольно посвистывающий вид.

Хрустов задумался, стал соображать и рассчитывать.

— Ну что? Согласны? — спросил Незаботкин, легким тоном.

— Да, согласен, — ответил решительным голосом Хрустов.

— Давно бы так. По рукам. Не станете раскаиваться.

Они пошли дальше, мирно продолжая разговор.

Бледный, Павел Илиодорович посмотрел им вслед.

— Есть же люди, — прошептал он, — есть же такие люди на свете…

Тоска в нем обострялась до размеров невыносимой боли. Восьмидесятилетнее сердце беспомощно билось в груди.

Смерть бы пришла! Поскорее и сразу.

IV

Во всю длину обширной столовой, где, лет пятьдесят тому назад, к блестящей трапезе князя Илиодора Юрьевича Можайского собиралась окрестная знать, был раздвинут обеденный стол. На зов новых хозяев Можайки явилось много народа. Всех было за столом человек тридцать. Из них десятеро, в том числе Надежда Николаевна, Сидор Ильич, Павлуша, две криворотые дочери исправника и три сомнительных франта из ближайшего города, участвовали в любительском спектакле.

Предстояло им исполнить пьесу Незаботкина, комедию в трех действиях, под заглавием «Милашка», написанную им, как он выражался, на досуге от более серьезных занятий. В чем состояли его более серьезные занятия, — этого никто не знал, но многие притворялись, будто знают.

Обед был оживлен и шумен. Сидя между двумя уездными франтами, Павел Илиодорович ежился. Заставили его таки прийти к обеду.

Верочка, очевидно по поручению матери, сказала ему:

— Вы должны прийти, а то я на вас обижусь… Сделайте это для меня.

На миг шевельнулась в нем радость, точно от прикосновения к теплому чувству. Он согласился. А теперь еще хуже на душе. Все кругом его оскорбляют, тем, что существуют. Собралось три десятка людей, и все они Можайку едят, его же грабят… Больно ему слышать как Верочка смеется, обидно смотреть на ее веселое лицо… А муж ее, муж, неожиданно ненавистный!..

Можайский слышал, как, во время закуски, Андрей Николаевич, подошедши к Вязникову, спросил:

— Как вы думаете, скоро будет улажено дело с залогом?

— Это процедура довольно сложная, — ответил Федор Федорович.

— Следовательно, может, пожалуй, затянуться до глубокой осени?

— Да, может. Вот что: можно похлопотать в совете о рассмотрении вне очереди. Около месяца выиграете.

— Хорошо, я постараюсь, — задумчиво произнес Хрустов, — один из членов совета хорош с моим двоюродным братом.

…Хохочет Незаботкин, смотрит на гостей с видом счастливого подлеца, сумевшего примирить с собою всех путем обильных угощений… Надежда Николаевна любуется им, впивается в него глазами… Что же ты, полустаруха, не видишь, что всякая черта его лица говорит о пройдошничестве!.. Через год, а то и раньше, вытолкает он тебя от себя вон… Павлуша твой в берейтора пойдет, а то просто в преступники… Твоя дочь смотреть на тебя не захочет, расчетливо зачерствевшая… Дура, дура, дура!..

У старика голова закружилась. Он протянул дрожащую руку к блюду, поданному Леонидом. Тот шепнул ему:

— На себя капаете… Тоже есть не умеет, а за господским столом фигуряет.

«Подлец! Мерзавец!» — мысленно крикнул Можайский. Ему болезненно захотелось обладать громадной физической силой, всех прибить: Леонида, Незаботкина, Хрустова, Вязникова, всех.

— Вы, князь, не бывали в Либаве? — спросил его сосед, белобрысый юноша с таким прыщом на носу, какой можно увидеть только в провинции. Сын хлеботорговца, он служил в канцелярии губернского правления и славился как актер-любитель на комические роли.

К Павлу Илиодоровичу он относился с инстинктивным почтением и был глубоко польщен княжеским соседством, хотя и знал, что старик живет у Незаботкиных в качестве нахлебника.

— Нет, не был, — сурово ответил Можайский, отворачиваясь.

— Ах, что за город! Совсем заграничный. Я туда по поручению папаши ездил. Ах, что за город!

Верочка с хохотом рассказывала дорожный случай:

— Нет, папа, вы не можете себе представить, как это смешно было. Я просыпаюсь, вскоре после Курска, а какой-то господин у меня на плече спит и храпит. Я испугалась, закричала. Андрюша стал его стаскивать, а он бормочет: «Благодарю, благодарю вас, не надо…»

Все засмеялись, гораздо громче, нежели требовалось. Сидор Ильич любил подпаивать гостей. Лицо Хрустова стало совсем красно, взгляд сделался у него стеклянный. Вязников тоже разошелся и шептал что-то своей соседке, томной даме, у которой глаза смотрели словно из подворотни. Она вздрагивала и говорила «ах»…

Незаботкин стал рассказывать, как ему вздумалось пьесу написать:

— Знаете, я хоть и люблю литературу, но никогда прежде этим делом не занимался. Так, пришло настроение, вдруг. Зачем, подумал я, стану я постоянно играть в чужих пьесах, которые часто далеко не хороши. Надо и свою изобрести.

— Комизма, комизма сколько в ней! — крикнул любитель из канцелярии губернского правления и привел из своей роли фразу, которую считал эффектной: «И отчего это свет стоит на трех китах, а не на трех лошадях: он пошел бы быстрее вперед».

— Не говорите, не говорите, — замахал руками хозяин, — а то всю пьесу заранее узнают. — Он продолжал: — Одним словом, я сразу написал, в один вечер. И, надо полагать, удачно, так как пьеса моя одобрена цензурой и, следовательно, разрешена к постановке на Императорских сценах, да-с.

— За ваш успех! — воодушевился Вязников. — Господа, за успех Сидора Ильича, как драматурга!

— Браво! — обрадовалась Верочка. Стало шумней. Верочке и Надежде Николаевне было страшно весело.

— Господа! — заголосил рыжий доктор в синих очках, известный во всем уезде пьяница. — Мы не вгляделись в событие. Позвольте обратить ваше внимание. Сегодня, за столом, где радушными хозяевами являются молодые супруги, свадьбу которых мы отпраздновали недавно, находится еще одна молодая чета: дочь Надежды Николаевны, Вера Александровна, и ее супруг, Андрей Николаевич. Мы в первый раз их видим после брака. Пожелаем же им долгой жизни, счастья и здоровья, Надежде Николаевне, Вере Александровне, Сидору Ильичу и Андрею Николаевичу. Да наградит их Господь за то, что они добрые, хорошие люди и что…

Громогласное ура не дало оратору докончить.

— Уррра! За молодых! За их здоровье и счастье! Урра!

Все повскочили со своих мест, переходили с бокалами от одного к другому. Надежда Николаевна и Вера Александровна, со слезами на глазах, обнялись. Андрей Николаевич крепко пожимал руку Сидора Ильича. В столовой гул стоял от громких поздравлений и пожеланий. Хлопали пробки от бутылок шампанского.

Павел Илиодорович молча стоял около своего прибора. Счастье, изображенное на физиономии Незаботкина, терзало его. «Добрые и хорошие люди, — с озлоблением думал он. Крикнуть им разве: — А про Александра Степановича не знаете!..»

— И вы не хотите выпить за мое здоровье? — услышал он близ себя голос Веры Александровны. — Вы рассердились на меня?

Она подошла с бокалом и дружелюбно смотрела на Можайского.

— Нет, не хочу, — грубо сказал он, — пусть другие пьют.

Она удивленно взглянула на него, нахмурилась, точно та собака, которую она хотела погладить, осмелилась зарычать.

— Ну да, не хочу, не хочу! С какой стати буду я вам желать добра, когда не люблю вас, больше не люблю!

— А, так-то, — протянула Вера Александровна, — я это буду знать.

И прошла мимо. Павел Илиодорович подумал: так лучше, лжи меньше будет.

Никто не слышал ее разговора со стариком. Все внимали речи Сидора Ильича:

— Господа, я позволю себе действовать за четверых, ответить не только за себя и за Надежду Николаевну, но и за Веру Александровну и за Андрея Николаевича. Нам всем очень дорого ваше сочувственное к нам отношение. Душевное сочувствие — самое дорогое сокровище. Продолжайте любить нас и позвольте нам надеяться, что мы и впредь будем достойны вашей дружбы. Как истинно русский человек, я отзывчив на все доброе, душа моя ищет души, света просит. И вот теперь я вижу, что нашел этот лучезарный свет, нашел его здесь, среди прекрасных людей, в ниспосланной мне обстановке семейного счастия…

— Урра! — внезапно крикнул низенький блондин с тараканьими усами, помещик Коркин. — Прекрасно сказано!

Соседи стали его успокаивать:

— Подождите, Иван Федорович, Сидор Ильич не кончил.

Незаботкин любезно поклонился в сторону Ивана Федоровича и продолжал:

— Случайно выпадает земное счастье на нашу долю. Завтрашний день для нас в одинаковой степени неясен, как глубь грядущих веков. Тем более должны мы радоваться, когда видим, что горе не загораживает нашего пути. Впрочем, теперь и не следует нам бояться горя. Нас четверо, плотным рядом стоящих, готовых всем друг для друга пожертвовать. Один в поле не воин, и мы не одни. Но да не будем мы одни и в более широком смысле этого слова. Пусть продолжают нас окружать искренно расположенные к нам люди, чтобы мы, желая себе счастья, тем самым и им счастья желали. За ваше здоровье, господа!

— Урррра!

Давно можайская столовая не наполнялась таким шумом.

— Оратор!.. Какой талант!.. Нет, это талант, я вам скажу. Урра! Сидор Ильич, мы тронуты, мы глубоко тронуты…

Надежда Николаевна торжествовала.

— Браво, браво, папа! — аплодировала Вера Александровна.

Каждый раз, когда она произносила слово «папа», ей вспоминался отец, но стыдно ей не делалось. Ей было внушено, что «так бывает в жизни».

Павел Илиодорович был озлоблен как ребенок, которого неустанно и незаслуженно бьют. Слезливое огорченье сдавило ему горло, мешало дышать. Мерещилось ему, что могло бы совершиться чудо, что Незаботкин и все прославляющие его могли бы вдруг исчезнуть окончательно, оставить его здесь одного, полным хозяином… Если бы он, сорок лет тому назад, мог предвидеть, что наступит такой день, он тогда же пристрелил бы себя.

Смерть бы пришла! Сама бы пришла, без боли…

Обед подошел к концу. Все заторопились, потому что актерам-любителям надо было подготовиться к выступлению на сцену. Еще два или три тоста было произнесено: «за искусство», «за литературу», «за процветание отечественных талантов». Воздух столовой был пропитан радостным настроением. Было приятно, весело.

Встали из-за стола.

Все исполнители пьесы Сидора Ильича ушли с ним за кулисы. Гости удалились на террасу, где было подано кофе. Еще несколько человек приехали из ближайших усадеб.

Можайский хотел было уйти к себе, но со злостью подумал: «Нет, бейте до конца» — и остался, присев в стороне на ступеньку террасы.

Был уже девятый час. Наступила июльская ночь, черная, без луны, но ночной свежести в воздухе не ощущалось. Свечи, горевшие в колпаках на террасе, не привлекали мошек.

Павел Илиодорович чувствовал себя каким-то совершенно оторванным, бессознательным. Он не знал, что собственно его угнетает, горе или гнев, но большая тяжесть лежала на нем. Почему-то стал он уверять себя, что дальше идти нельзя.

Кругом шли послеобеденные разговоры. Помещик Коркин рассказывал премилые анекдоты. Дамы смеялись. Вязников долго слушал, а потом завладел всеобщим вниманием, начав сообщать петербургские театральные новости.

— Ах, Петербург! — вздохнула Вера Александровна. — Как там хорошо!..

— Хорошо ли там отцу вашему? — вполголоса проговорил Можайский.

Но она не услышала его замечания.

Рыжий доктор руками замахал:

— Что вы, что вы! Меня всегда удивляет, когда отзываются о Петербурге, как о дивном месте. Разумеется, это большой и красивый город, отличные там дома, речища такая чудная протекает, театры, концерты, удобства жизни, но люди зато, люди! Очень нехорошие там люди, не то, что у нас, в провинции. Нет у нас той испорченности нравов, чище мы…

Он неожиданно икнул и примолк, сконфуженный.

Андрей Николаевич сочувственно отнесся к его словам.

— Да, вы совершенно правы, и я также постоянно убеждаю жену в том, что провинциальная жизнь, в наш нервный век, укрепляющим образом действует на душу. Здесь мы берем от цивилизации только то, чем она действительно хороша, а там, вследствие условий жизни, разбирать не приходится, теряется простота и искренность, возникают сложные житейские отношения, не дающие возможности уберечься от порока и от лжи.

— В Петербурге больше на деньгах все основано, — сказал помещик Коркин, — продажность эта возмутительная.

— Мы лучше, — подвел итог Хрустов.

— Да, мы лучше! — снова воодушевился доктор. — Петербуржцы это сознают. Они сами так говорят. Честности в нас больше, душевной чистоты.

— И умственные и душевные подкрепления Петербурга идут к нему из провинции, — заметил Вязников, наливая себе вишневой наливки.

Дамы взволновались по поводу того, что в Петербурге иные предметы первой необходимости стоят дороже, нежели в провинциальных городах.

Павел Илиодорович поднял голову и заговорил дрожащим голосом:

— Сорок лет не был я в Петербурге, не могу о нем толковать, да разве здесь-то подлецов мало! Очень даже много. И глупых людей достаточно.

Его слова показались всем чрезвычайно обидными.

— Роль моралиста вам не пристала, — резко заметил Андрей Николаевич, — а если вам здесь не нравится — уезжайте в Петербург.

— Вот, хотите со мной вместе? — засмеялся Вязников. — Я туда еду на будущей неделе. Вспомните старину и покутите.

Можайский уже не слушал. Он сердился на себя за то, что храбрости в нем мало и силы в душе нет. Следовало бы встать и закричать на них: «Да есть ли подлее вас на свете?!»

Темнота становилась совсем густою. Сад исчезал в черноте. Тишина, окружавшая дом, казалась зловещей.

Вспомнил Павел Илиодорович, как он, в детстве, боялся этих ночей… Мерещилось тогда ему, что по саду привидения ходят, действующие лица наивных сказок, образы, наводящие страх… А теперь он вырос, состарился, знает, что привидений нет, но перед ним, в темноте, как будто тоже фигуры проходят… Отец, мать, он сам… в особенности он сам, в разных возрастах: сперва маленький и хорошенький, веселый… потом взрослый, беззаботный и красивый…

О! Если б он тогда знал и предвидел! Он бы удержался, не погубил бы себя. Такие как он создали таких как Незаботкин, пустили их в жизнь… И все бы ничего, лишь бы Можайки не губили. Но теперь уж ей спасения нет… Смерть бы пришла!

Раздался резкий звон колокола.

— Спектакль, спектакль! — догадались и обрадовались все, и шумной гурьбой перешли в ярко освещенную залу. Старик пошел за другими, ощущая в себе неопределенную боязнь перед одиночеством.

Зала приняла любительски-театральный вид. Около пятидесяти стульев было поставлено рядами. Гости разместились.

Павел Илиодорович сел в последнем ряду, у выхода.

Со всех сторон раздавались одобрительные возгласы по поводу того, что Сидор Ильич все так хорошо устроил.

— Помилуйте, совсем театральная зала, просто прелесть!

— Вы знаете, декорации все из Москвы выписаны.

— А занавес сам Сидор Ильич написал.

— Что вы? Однако, он удивительный талант.

— Положительно выдающаяся личность.

Занавес изображал складки красной материи, с желтой оборкой.

— А досадно, что оркестра нет, — пожалела томная дама.

— Вы уж больно многого хотите. Наконец, есть театры и без оркестров. Оркестр, в сущности, лишняя роскошь для драматических спектаклей.

— Сидор Ильич и так много сделал. Честь ему и слава.

— Что за прекрасный человек! Знаете, мне жаль, что он хочет продать Можайку. Неизвестно, кому еще достанется.

На сцене ударили об пол чем-то тяжелым, три раза подряд, возвещая о начале представления.

— Ах, совсем как в Париже, — обрадовался помещик Коркин.

В зале стало тихо.

Занавес раздвинулся.

Сцена изображала простую комнату. На диване, в карикатурном халате, лежал Сидор Ильич, удачно загримированный стариком, и читал газету. Отложив ее в сторону, он произнес монолог, очень пошлый и рассмешивший зрителей. Видно было, что он обладает актерским талантом. Но игра его была шаржирована.

Поговорил он немного, а затем вышла на сцену Надежда Николаевна, в виде кухарки. Между нею и Незаботкиным установился следующий диалог:

Он. Чего тебе, дуре, надо?

Она. Из магазина, барин, пришли, принесли пакет для барыни…

Он. А я разве барыня? Старая дура, какое мне дело до пакета.

Она. Да я почем знаю…

Он. Дура, старая дура, пошла вон. Протурить бы тебя надо, ни на что не способна и без толку лезешь.

У Павла Илиодоровича в глазах помутилось. Ему казалось, что Сидор Ильич не по пьесе, а от души бранит Надежду Николаевну. Или он, мерзавец, нарочно так представил! Да разве так можно! А все хохочут, корчатся от смеха… И дочь ее смеется. О, мерзавцы, мерзавцы…

Можайский опустил голову, заткнул уши, но слова «дура, старая дура», сопровождаемые смехом, продолжали раздаваться в его голове. Бешеный гнев исковеркал ему душу. «Нет, так нельзя, так продолжать невозможно, — решил он. — Все равно — конец…»

Все огорчения истекшего дня навалились на него, бессильного. В нем закутермилась та злость, которая заставляет иногда детей самих себя царапать… Ну и пусть так будет. Все равно. Надо конец сделать.

Он неслышно встал, вышел, столкнулся в дверях с кучкой прислуги, украдкой смотревшей на представление, тоже со смехом.

— Догадались удалиться, — сказал ему Леонид, — давно бы пора вам господ от себя избавить.

Можайский ничего не ответил. Он боялся, что развлечется и забудет, зачем собственно идет. Медленно поднялся он по лестнице во второй этаж, взял мимоходом с какого-то стола зажженную свечку и с трудом пошел по крутой деревянной лестнице выше, туда, где, на чердаке, была устроена под самой крышей комнатка с балконом. В эту комнатку любил, бывало, ходить покойный князь Илиодор Юрьевич, потому что оттуда, с балкончика, открывался прекрасный вид на парк и поля. Теперь ее превратили в чулан. Ящики, веревки, всякий хлам наполнял ее.

— Ну вот теперь, — сказал Павел Илиодорович.

Поставив подсвечник на высокий ящик, он постоял немного, в раздумье, потом проговорил:

— Это будет самое лучшее.

Он отыскал в хламе веревку, посмотрел на стены. Ни гвоздей, ни крюков не было. Старик стал думать, спокойно, долго соображал. Наконец, он кивнул, придумав исход.

Приблизился он к двери, ведущей на балкон, отпер ее, осмотрел. Крепкая. И он стал вглядываться в веревку. Но тут пришла ему на ум новая мысль, и он заторопился, начал рыться в хламе. Там оказался молоток.

— Хорошее дело, — произнес он и, взяв молоток, осторожно передвинул на балкон один из ящиков, стал на него, высоко поднял руку, вооруженную молотком, и начал изо всех сил стучать по гербу князей Можайских.

— Так, так, так, — приговаривал он.

Герб обсыпался, покрывал его белою пылью.

— Так, так, так…

Ударив раз двадцать, он решил, что этого достаточно, бросил молоток в угол, снова втащил ящик в комнату, потом отдохнул, стоя.

Подумал он и сказал:

— Очень хорошо.

Он взял веревку, перекинул ее через дверь так, что в комнате повис более короткий конец, и, заперев дверь, остался на балконе.

— Крепкая веревка, крепкая, — одобрительно проговорил он, повиснув на ней всей своей тяжестью. Дверь прищемила конец и держала крепко.

Он стал копошиться в темноте, сделал петлю, с большим терпеньем и искусством. Надел он эту петлю на шею, но вдруг спохватился, снял ее и поспешно сорвал с себя крест, висевший у него на груди. Крест он нацепил на ручку двери, а петлю опять надел.

Сверкнула молния. На миг осветился сад, блеснули извивы речки. Стало еще темней, черно совсем. Князь Павел Илиодорович перешагнул через перила балкона, бросился и повис.

Глухой голос грома раскатился над усадьбой.

Но в доме никто грома не слышал. Там хлопали и кричали «браво!».