Евгений Чириков «Чужестранцы»

XXII.

Со дня своих именин Захар Петрович начал усиленно думать о службе. Глафира Ивановна, заметив в муже небывалый интерес к земским начальникам, удвоила свои натиски. Благодаря этим натискам, Захар Петрович уже несколько раз садился писать прошение, однажды надевал даже фрак, чтобы лично представиться губернатору и просить о месте. Попытки эти, впрочем, до конца не доводились: то окажется, что в сочиненном прошении стоит «ѣ» на том месте, где приличнее было бы поместиться «е», и наоборот, то в заключение ляжет на бумагу рядом с росчерком чернильная клякса; на фраке не оказалось пуговиц, а фрачные панталоны — настолько узкими, что вызвали искреннее удивление Захара Петровича, перешедшее вслед затем в недовольство Глафирой Ивановной.

— У вас вечно нет пуговиц! — сказал он раздраженно жене.

— Это у вас, Захар Петрович, — спокойно возразила Глафира Ивановна.

— Это называется — жена!

— Напрасно думаете, что жена существует для пуговиц…

Захар Петрович так рассердился, что когда фрак был приведен в надлежащий вид, а панталоны найдены другие, не пожелал уже больше снова одеваться и отложил дело до следующего приемного дня.

— Захар!

— Что еще там?

— Сегодня тебе — к губернатору! — напомнила Глафира Ивановна.

— Знаю, без вас знаю! — с болезненным стоном ответил Захар Петрович и добавил:

— Острый нож для меня эти официальные визиты! Комедия!

— Ждешь, когда сами пригласят? — уколола Глафира Ивановна.

Захар Петрович сейчас же нашел себе дело по хозяйственной части, стараясь избавиться от этой «комедии».

— Гаврила? — спросил он, выйдя на двор.

— Здеся!

— Что у тебя каретник растворен?

— Для свету, барин. Пролетку мою.

— Ну мой, мой!..

Захар Петрович пошел в каретник медленной, ленивой поступью человека, которому некуда девать время. Здесь, остановившись около работавшего Гаврилы, Захар Петрович смотрел и покуривал папироску.

— А ведь это, Гаврила, кажется — дыра?

— Где дыра? — тревожно спросил тот, переставая работать.

— Да вот здесь, в коже.

— Дыра-то дыра, да она махонькая, никакого внимания нестоящая.

— У вас, дураков, всегда так: у вас все господское добро никакого внимания не стоит!..

— Зачем же, Захар Петрович? А что касаемое дыры, так она, барин, прошлогодняя… Вы в прошлом году ругали уж меня за нее.

— Ну что ты врешь? Зачем врать?.. Осторожней! Олухи! Дай-ка сюда тряпку!

Захар Петрович взял у Гаврилы тряпку и начал любовно поглаживать ею свою пролетку.

— Вот как надо. Легонько! Бережно!..

А Гаврила стоял и, ухмыляясь, смотрел на барина.

Провозившись часа полтора около пролетки, Захар Петрович, красный и потный, возвратился в комнаты.

— Захар!

— Что еще?

— Ты не забыл о губернаторе?

— Уф! Видишь, я весь мокрый! Надо же остыть немного…

А когда Захар Петрович «остыл», и жена снова напомнила ему о губернаторе, — он посмотрел на карманные часы и сказал:

— Кто же, матушка, в такое время ходит к губернатору? Теперь уже скоро два, надо одеться, идти, — будет три…

— Что же ты думал раньше?

— Хоть разорвись: и туда, и сюда… везде один поспевай. Сущая каторга. Целый день на ногах… Анатолий! Опять стоптал сапог? Я тебе что говорил, а?

Последовал звонкий шлепок и затем гнусавый рев Анатолия.

— Через два месяца покупай им сапоги! Это… Это что-то удивительное! Из рук вон! Хоть бы ты немножко присмотрела за ними. Не могу же я, матушка, везде — один…

— Полноте вам, Захар Петрович, пустяки-то говорить!.. Один! Один! Тьфу!..

— Не харкайте, пожалуйста, Глафира Ивановна!.. Не забывайте, что вы — моя жена…

— Какая честь! Скажите пожалуйста! Вы лучше не забывайте, что вы мой муж…

— К сожалению, Глафира Ивановна, это так…

— Тьфу! Не смотрела бы!

— Сделайте такое одолжение!..

И Захар Петрович удалился от людей. Теперь у него было еще одно дело по душе: он завел большую тетрадь, озаглавил ее «К сведению и руководству» и, просмотрев хранившийся у него «Гражданин» за два последних года, вырезал и аккуратно подклеил на листки этой тетради все статьи и заметки, касающиеся, прямо или косвенно, земских начальников; затем он уже не пропускал текущих номеров газеты и своевременно подклеивал свежие новости. Этим делом Захар Петрович увлекся и посвящал ему иногда целые вечера, стараясь усовершенствовать и систематизировать подготовляемое им руководство. Расположив сперва материал в хронологическом порядке, Захар Петрович нашел потом, что удобнее разбить его по отдельным группам; пришлось расшивать объемистую тетрадь, разбирать вырезки и снова сшивать. В тетради появились заголовки: I функции, II розги и кабак, III циркуляры и проекты, IV нравственность крестьян, V письма с поля действия…

Глядя на корпящего по вечерам над газетным хламом мужа, Глафира Ивановна чувствовала душевное спокойствие, отраду и старалась не нарушать занятий мужа. К этому любимому делу Захар Петрович прибегал всегда и в тех случаях, когда его выводили из терпения жена или дети. Ушел он и теперь. Выйдя из кабинета только пообедать, Захар Петрович сейчас яге снова удалился и сел за газеты.

— Отнесите Захару Петровичу чай в кабинет!

— Толя! Коля! Не кричите и не бегайте: отец занимается…

— Что тебе, Гаврила?

— Насчет мерина с барином покалякать надо.

— После! Теперь барину некогда, занят он…

Захар Петрович, шелестя бумагою, прислушивался к этим разговорам вдали и проникался чувством глубокого самопочтения. Деловито откашлянувшись, он встал с места и закричал:

— Что там еще с мерином? Всегда лезут, когда я занят.

— Скучат что-то мерин у нас, барин! — крикнул из передней Гаврила.

Захар Петрович бросил любимое дело и вышел в одном жилете, с пером за ухом.

— Что такое?

— Мерин, говорю, что-то скучат у нас…

— Что же, я еще и мерина должен по-твоему развлекать, а?

— Нет, зачем же? Я только сказать… Не захворал бы!..

— Дурак, и больше ничего!

Захар Петрович с сердцем захлопнул дверь кабинета, запер на ключ и опять уселся за газетные вырезки.

Однажды Глафира Ивановна получила письмо от своей сестры из Толоканска, жены управляющего удельным округом. Предпослав различные семейные новости и описав гениальность своего ползающего потомства, сестра, между прочим, высказывала свое соболезнование по поводу бездельничанья Захара Петровича и тоже удивлялась, почему он не поступит в земские начальники. «В нашей губернии, — писала она, — сделать это легко, потому что не хватает своих дворян и принимают из чужих губерний. А мой Петя очень хорош с вице-губернатором и с предводителем и бывает на картах у губернатора. Мы с женой предводителя — большие приятельницы и, — представь, Глаша! — у обеих нас в прошлом году родилось по двойням!.. Это нас еще более сблизило… Если Захар Петрович хочет, — мы устроим — в земские»…

— Можно тебе немножко помешать? — спросила Глафира Ивановна, подходя с этим письмом к двери кабинета.

— Что еще? Опять что-нибудь с мереном случилось?

— Письмо от Капочки. Прочитай, очень интересно для тебя.

— Что тут особенно интересного? Наверное опять про двойни пишет… два письма читал и в обоих есть о двойнях. Забывает и пишет одно и то же… Воображает, что это так интересно.

Захар Петрович стал небрежно пробегать строки. Лицо его становилось все серьезнее…

— Прекрасно!.. Только едва ли что-нибудь выйдет… Напиши, что я не имею ничего против… Удивляет меня, матушка, одно только: зачем ты по всей России пишешь, что я ничего не делаю. Твоя Капочка, которая кроме своих двоен ничего не знает, позволяет себе говорить, что я — болтаюсь без дела! Уйду вот! Брошу все к черту, тогда посмотрим…

— Ну вот и поезжай на службу.

— И поеду!

— И отлично!

— И прекрасно!

— Барин! — послышался голос Гаврилы из передней. — Надо бы помойную яму почистить… Фараон второй раз приходил…

— Вот-с! Не угодно ли, сударыня, заняться этим делом? — с злорадством спросил Захар Петрович жену и потом вышел к Гавриле и внушительно, громко и членораздельно отдал распоряжение:

— Теперь я слагаю с себя все обязанности. С помойными ямами, с меринами и со всякой там ерундой изволь впредь обращаться к барыне. Слышишь?

Гаврила молчал и лишь переминался с ноги на ногу.

— Теперь я не хозяин. Слышишь? К барыне, — еще громче повторил Захар Петрович, погрозил Гавриле пальцем и ушел в кабинет.

Действительно, с этого дня Захар Петрович уже совершенно ушел в свое любимое дело и отрывался от него лишь затем, чтобы пообедать и поужинать; чай он стал пить в кабинете, между делом. Не бросал Захар Петрович только редакции; каждый день, по-прежнему, заходил он сюда, спрашивал: «ну, что новенького в газетах пишут?» Брал, «Гражданин» и, видя, что он не распечатан, удивлялся.

— Плохо за литературой следите!..

Однажды он, по обыкновению, пришел в редакцию, но ничего не спрашивал, а официальным тоном попросил свидания с редактором.

Его пригласили в кабинет к Промотову.

— Много у вас подписчиков? — спросил Захар Петрович, нахмурив брови.

— Н… не особенно…

— Хотите: увеличится вдвое?

— Отчего же…

Промотов улыбнулся.

— Умно вы пишете, нет слов, да… скучно, господа! И невесело, и непрактично. Пользы мало извлекает подписчик из ваших писаний…

— Ну-с?

— Я вам принес, Владимир Николаевич, одну вещь, которая, действительно, будет очень многим полезна и практична…

Самодовольно улыбаясь, Захар Петрович вытащил из бокового кармана объемистую тетрадь, расправил ее и торжественно положил на стол перед Промотовым.

— Три месяца не вставая работал… Спины не разгибал!.. Гонорария не надо… Бог с вами! Я так, из высших интересов, — сказал Захар Петрович, воображая, как он поразил Владимира Николаевича отказом от гонорара.

Промотов посмотрел на заголовок тетради, перелистовал ее, выпустил «гм!» и улыбнулся.

— Неподходяще, — сказал он, стараясь смягчить отказ.

— Да вы прочитайте! — обиженно воскликнул Захар Петрович.

— Хорошо. Оставьте!

— Капитальная вещь! Как это не подходяще?!

— Места много займет.

— Ничего не значит! Пускайте фельетоны, раз в неделю.

— Хорошо. Оставьте. Посмотрим…

С этих пор Захар Петрович, заявляясь в редакцию, всегда, после вопроса о новеньком, предлагал и другой вопрос:

— Ну, когда начнете печатать мое сочинение?

Однажды, когда Захар Петрович спросил об этом Силина, тот пренебрежительно потряс в руках произведение Захара Петровича, и, возвращая тетрадь автору, махнул рукой и сказал:

— Ерунда, Захар Петрович!

Захар Петрович не ожидал ничего подобного; его физиономия вытянулась, сердце закипело негодованием. Спрятав рукопись в карман и не простясь с сотрудниками, Захар Петрович пошел из редакции.

И больше он не приходил справляться о «новеньком».

Захар Петрович был так оскорблен и унижен, что не пожелал даже получать «Вестник», несмотря на то, что получал он его бесплатно. «Прошу прекратить высылку вашей газеты, потому что у меня нет времени читать всякую ерунду», — написал он в редакцию «Вестника» по городской почте.

Произошел полный разрыв Промотовых с Рябчиковыми. Захар Петрович не выносил «Вестника» и на всех перекрестках кричал, что газетой завладели нигилисты, и что порядочному человеку не только не следует выписывать ее, но даже завертывать в нее ваксу. Впрочем, не один Захар Петрович был такого мнения: большинство подписчиков были недовольны «Вестником» под новой редакцией. Сотрудники распинались, чтобы сделать из газеты орган с цельным направлением, орган серьезный: они помещали там длинные экономические статьи, переводы с немецкого, полемизировали с далекими противниками по принципиальным вопросам и думали, что каждый номер для всех так же интересен, как для них самих… А обыватель засыпал над «скучной материей», бесчисленными цифрами, фактами, ругался, встречая много непонятных научных терминов, и удивлялся непонятной полемике из-за каких-то там «факторов» политических, экономических и нравственных, до которых ему не только не было никакого дела, но о существовании которых он подчас даже и не подозревал вовсе…

— Скучная газета! — говорили одни.

— Опять развели свою статистическую антимонию, — сердились другие.

— Нечего почитать… Эк изгадилась газета!

Лучшие из благополучных обывателей смеялись над «Вестником» с чужого голоса; перечитывая журнальные статьи полемического характера и привыкши беспрекословно внимать голосу генералов от литературы, эти обыватели так и жарили чужими фразами.

Оставался верен «Вестнику» только Петр Максимыч Коровин, который продолжал брать газету и находил в ней неисчерпаемый источник новых сведений. Были, впрочем, и еще поклонники: приезжие на лето из университетских городов студенты. Многие из них сочли долгом сделать визит «Вестнику познакомились с сотрудниками и аккуратно перечитывали каждый номер газеты. Они почти ежедневно забегали в редакцию то поодиночке, то целой компанией, любили здесь потолкаться и поговорить с Зинаидой Петровной; все они получали «Вестник» и изредка сами давали небольшие статейки. Иногда они собирались у Промотовых почитать новый журнал или послушать написанную Владимиром Николаевичем статью, и автору было приятно, что его произведение вызывает оживленный разговор и дебаты. Между студентами сидел обыкновенно и Максимыч, — как называли все они Коровина, — и тоже слушал с нахмуренным лбом и низко опущенной головою чтение; в споры он не вступал, но по лицу его было видно, какое живое участие принимает он в общем разговоре своим умом и сердцем: глаза его то смеялись, то делались серьезными, на лице то вспыхивал румянец, то оно покрывалось какими-то тенями дум и печали…

С материальной стороны дела «Вестника» шли с каждым месяцем хуже. Были подписчики в столицах, в больших центрах, было даже несколько подписчиков во Франции и Соединенных Штатах, но местные, и областные подписчики быстро сокращались, розничная продажа с каждым днем падала.

— Возьмите, господин, «Вестник»! Интересный фельетончик! — предлагал толкавшийся на перекрестке улиц разносчик в красной фуражке и совал проходившему мимо барину свежий номер «Вестника».

Барин пренебрежительно шевелил пальцем и молча проходил мимо, полный недосягаемого величия.

Но самый сильный, так сказать, смертельный удар был нанесен «Вестнику» его бывшим издателем, Борисом Дмитриевичем Сорокиным.

Этот феникс опять возродился из пепла…

Недовольство обывателей «Вестником» под новой редакцией всегда сопровождалось сожалением о «Вестнике» старом, времен Бориса Дмитриевича. Те самые обыватели, которые бранили не так давно Бориса Дмитриевича, теперь вспоминали о нем в самых теплых выражениях:

— То ли дело было при Борисе Дмитриевиче!.. Уж коли проберет, так действительно проберет… Читать весело и приятно… А это что? Канитель на постном масле…

Одним словом, общественное мнение города постепенно складывалось в пользу погибшего феникса, чем тот и не замедлил воспользоваться. При помощи Волчанского и примадонны Семирамидиной, Борис Дмитриевич получил генеральское одобрение своей идеи — купить «Справочный листок объявлений», расширить его программу и таким образом создать вторую газету, особенно необходимую в настоящее время в видах противовеса «Вестнику».

Идея Бориса Дмитриевича осуществилась очень быстро, и у «Вестника» явился сильный и опасный конкурент.

В первом номере реформированного «Листка» Борис Дмитриевич выступил за подписью «Старого знакомого» с теплым обращением к читателю:

«Мы, — писал он, — прежде всего N-ские жители и потому считаем наиболее существенным пунктом нашей программы писать о местных нуждах, местных интересах, разрабатывать наши собственные N-ские вопросы, а не разглагольствовать об идеалах и принципах, несогласных с самым существом русского человека. Какое нам дело до всех этих рейхстагов и рейхсратов, когда у нас есть свои собственные, освященные законом и временем учреждения?..» и т. д.

Одновременно с открытием второй газеты ушел из «Вестника» старый конторщик и сторож Ильич, а вместе с ним исчезла и книга адресов иногородних подписчиков. Сотрудники «Вестника» очень беспокоились об этих иногородних подписчиках, старались восстановить по памяти и по старым книгам исчезнувшие адреса их. А иногородние подписчики были столько же удивлены, сколько и обрадованы, когда в один прекрасный день получили, вместо скучного «Вестника», веселый «Листок»…

XXIII.

Стоял август, теплый, солнечный, ведренный… На деревьях появились первые золотые листочки… В воздухе, насыщенном запахом спелых яблок и огурцов, плавали паутинки, в садах расцвели георгины, на полях, остриженных серпом словно под гребенку, встали пирамидки сжатого хлеба…

Софья Ильинична любила это время.

Почти каждый день она уходила за город, в поле, и бесцельно бродила по дороге и по межам, убегавшим меж сжатой ржи куда-то далеко… Она шла, пока город не исчезал за пригорком, поросшим мелким дубняком, и тогда усаживалась где-нибудь под кустиком и наслаждалась полным одиночеством… Солнышко греет так ласково, в сжатом хлебе перекликаются перепела… Тихо так и спокойно… Перед глазами — желтеющее поле уходит к самому горизонту; синее небо с повисшим в нем белым облаком широко опрокинулось над головою… Где-то, очень далеко, белеет колокольня сельской церкви… Изредка по дорожке, змеей пробегающей по жнитву, трусит крестьянская лошадка… Какая-то тихая грусть разлита в природе, и эта грусть навевает на душу кроткое спокойствие, какую-то примиренность. Отлетают все заботы, вся горечь жизни и, словно рука матери, ласкают лицо и слух ветерок и песня перепела…

Однажды вечером, когда Софья Ильинична вернулась с такой прогулки, Дарья Игнатьевна встретила ее такими словами:

— Отравилась ваша практика-то!.. Спичек нажралась!

— Кто? — вздрогнув, спросила Софья Ильинична.

— Да та, что к вам-то все бегала!.. Вчера ночью!

— Что вы говорите?

— Отравилась!.. Вот ведь дуры, прости Ты, Господи, мое согрешение! Словно не знают, на что идут… Дочь чиновника… Отец-то, говорят, с ума сходит… Вот они, нонешние-то крали! Чуть только подрастет, — сейчас и любовника заводит…

— Жива она?

— Зачем жива? Померла! — с какой-то радостью поспешила сообщить Дарья Игнатьевна, — давеча и гроб провезли! Плохонький гроб, из дешевеньких… Все-таки, чиновники: поприличнее надо бы…

Софья Ильинична почувствовала, как задрожали у нее ноги. Сперва ей захотелось куда-то побежать, предпринять что-то, но сейчас же этот инстинктивный порыв погас… Все покончено. Некуда идти и нечего делать… Кто-то там все устроил, по-своему разрешил трудную задачу: Наташу избавил от страданий и позора, а Софью Ильиничну освободил от участия в нравственном преступлении… И все это так скоро и бесповоротно! Не прошло еще и двух недель с тех пор, как Наташа сидела вот на этом самом стуле, где сидит теперь Софья Ильинична…

Образ Наташи, как живой, встал в памяти Софьи Ильиничны. Из-под шали смотрели на нее с мольбою добрые глаза девушки, и губы ее шептали: «ну пожалейте же меня!..»

Софья Ильинична сидела на стуле и тупо смотрела в землю; холодный пот выступил у нее на лбу, руки дрожали, губы кривились странной улыбкой… «Наташа, Наташа!» — шептала она и еще ниже опускала свою голову… На столе лежала роговая шпилька; эта шпилька Наташина: она обронила ее у Софьи Ильиничны и все позабывала взять… Софья Ильинична увидела эту шпильку, взяла ее в руки и долго смотрела на нее… Какая-то связь между этой пустой вещицей и умершей Наташей, кажется, остается еще не порванной, и Софья Ильинична внимательно смотрит, вертит шпильку в руке, и слезы падают с ее ресниц и катятся по щекам.

— Наташа, Наташа, зачем ты так сделала?!

Софья Ильинична кинулась в постель и неудержимо разрыдалась…

— Что это вы?.. Нервы-то у вас ничего не стоят… Что она вам? — ни мать, ни сестра… Жалко, конечно, а все-таки реветь-то не из-за чего… Обо всех плакать, так и слез не хватит! — говорила Дарья Игнатьевна, стоя в дверях.

Софья Ильинична молчала, уткнувшись лицом в подушку. Она только отмахивалась рукою от рассуждений Дарьи Игнатьевны.

На другой день, едва Софья Ильинична очнулась от коротенькой дремоты с страшной головной болью и с пустотой на сердце, как Дарья Игнатьевна просунула в дверь руку и сказала:

— Письмецо вам!

Софья Ильинична выхватила из руки письмо, разорвала конверт и прочитала:

«Прощайте, милая Софья Ильинична! Я прощаюсь только с папашенькой, мамашенькой и с вами; больше мне не с кем прощаться. Меня все осудят и будут смеяться. Вы добрая, и я поняла, что нельзя другого человека из-за себя в грех вводить. Придите в церковь со мной проститься. Я буду знать, что кроме папашеньки с мамашенькой меня провожает еще один человек, который простит мне мое прегрешение. Готовая к услугам, ваша покорнейшая слуга Наталья Травкина».

День был веселый, радостный. Солнышко светило в окошко и играло на полу светлыми пятнами. За окном ворковали голуби. Благовестили к обедне. Мимо окна торопливо шмыгали барыни и кухарки с корзинами, полными зелени и мяса, возвращаясь с базарной площади. Из кухни доносился стук тяпки, — Дарья Игнатьевна рубила мясо на котлеты… Все шло своим чередом…

У Николы звонили не так, как в других церквах: сперва звучал маленький колокол, потом побольше, еще больше, и наконец раздавался какой-то нестройный надтреснутый аккорд, в котором басом гудел большой колокол.

У Николы был покойник: туда несли Наташу.

Софья Ильинична исполнила желание Наташи: пошла в церковь.

В церкви было много народу. Никто не интересовался живой Наташей, но всем было интересно посмотреть на нее мертвую…

Наташа сильно изменилась. В своем розовом гробе «из дешевеньких» она как-то пряталась от любопытных взоров публики, которая теснилась к ней со всех сторон, готовая оттолкнуть папашеньку и мамашеньку. Софья Ильинична не решилась подойти ближе: ей было страшно посмотреть в лицо мертвой Наташи. Вставши в дальнем углу церкви, вблизи от выхода, Софья Ильинична стояла без движения, сосредоточенная и серьезная. Грустные погребальные напевы разносились под сводами старого храма и огоньки свеч в каком-то тумане мерцали в заволоченных слезами глазах Софьи Ильиничны. На клиросе пели «Благослови, душе моя, Господа», и в печальные аккорды песнопения врывались чьи-то стоны и всхлипывания.

Рыдала мать Наташи. Илья Гаврилыч стоял смиренный, покорный, тряс своей головой с всклокоченными сединами и шамкал беззубым ртом: «да будет воля Твоя, да будет воля Твоя»…

Когда Наташу выносили из церкви, в дверях произошла страшная давка от хлынувшего к выходу народа. Гроб колыхался в пестрой толпе и казался лодкой, плывшей на волнах по течению… Когда он плыл мимо, так близко, почти рядом, Софья Ильинична рванулась вдруг за гробом и стала мысленно твердить: «прости меня, прости меня!»

Опять с колокольни раздавался перезвон. Извозчики торопились схватить седока и наскакивали друг на друга. Прохожие останавливались и снимали шапки Городовой сердито спорил о чем-то с Дарьей Игнатьевной. Несколько чиновников, сослуживцев Ильи Гаврилыча, с женами, стояли кучкой, болтая о чем-то между собою.

Когда на паперти показался гроб и за ним лысая голова Ильи Гаврилыча с развевающимися по ветру седыми височками, чиновники сделали грустные лица, стали вздыхать и торопливо креститься.

Где-то солдаты с песней, свистом и барабанным боем возвращались с ученья, и их залихватская песня мешалась с погребальными мотивами, и казалось, что смерть сплетается с жизнью…

Софья Ильинична машинально пошла за печальной процессией, торопливо шагая за быстро уносимым гробом. На нее смотрели и удивлялись, потому что лицо ее сейчас же выдавало еврейку. Дошли до кладбища, и на дальней аллее, под березами, похоронили Наташу. Все ушли, остались только три человека: отец с матерью да вдали, меж деревьями, Софья Ильинична. Отец тряс непокрытой головой, стоя над свежим могильным холмом, а старуха-мать стояла на коленях и опускала голову на глину могилы. Кругом пели птицы, и солнышко, прорываясь через ветви деревьев, играло на траве бликами… По аллеям бродили редкие прогуливающиеся посетители; они останавливались у некоторых памятников и читали надписи; завидев Илью Гаврилыча, они сейчас же сворачивали в сторону, желая миновать неприятное зрелище…

Софья Ильинична стояла и думала о том, что она могла бы спасти Наташу от смерти, и тогда не было бы ни этого глинистого кургана, ни этих двух людей, совершенно разбитых и уничтоженных…

— Пойдем, Машенька! — сказал старик и нетвердым шагом пошел прочь от могилы; старушка начала торопливо креститься и кланяться могиле, потом встала и, оглядываясь назад, пошла за мужем. Когда старики скрылись за деревьями, Софья Ильинична подошла к могиле и тоже постояла здесь с понуренной головою и тоже ушла. Она так устала, что не могла идти домой пешком. Выйдя за ворота кладбища, она села на извозчика. Извозчик попался веселый и, слегка подхлестывая свою лошадку, разговаривал и шутил с ней.

— Смотрите, барышня, меньше четвертака я не повезу такую даль! — предупредил он, обернувшись к Софье Ильиничне.

— Хорошо.

Извозчик подхлестнул лошадь, и пролетка покатилась, упруго подпрыгивая на рытвинах и выбоинах дороги и побрякивая железными рессорами.

Когда Софья Ильинична приехала домой и вошла в свою комнату, в душу ее хлынула тоска… Казалось, что она потеряла последнего родного ей на земле человека… Посидела на стуле, опять повертела в руках роговую шпильку; села у окна, взяла книгу, но читать не могла… Сердце ныло, и было скучно, невыносимо скучно и тяжело… Надо уйти, потому что тоска гложет все сильнее, и лицо мертвой Наташи представляется, восковое, с темными пятнами и острым носом.

Софья Ильинична вышла на улицу и направилась на бульвар набережной. Усевшись здесь на скамейке, она смотрела, как отваливали от пристаней пароходы и убегали, оставляя за собой длинный хвосте взбудораженной воды и черную ленту клубящегося дыма; слушала, как галдели внизу, под горой, рабочие, копошась около затонувшей баржи, и как они пели «вот разок, еще разок, еще махонький разок да у-у-у-у-х». Мимо фланировали обыватели, совершающие свой утренний моцион. Вот идет корректный господин медленной поступью, с заложенными за спину руками в перчатках, и покачивает за спиною тросточкой. Лицо очень знакомое. Где-то Софья Ильинична встречалась с этим господином… Кто он?..

Поравнявшись с Софьей Ильиничной, господин приподнял над головою свою шляпу котелком и слегка поклонился. Софья Ильинична ответила. Господин подсел к ней, вынул массивный серебряный портсигар и закурил папиросу. Кто он?

— Прелестная погода! Дивное утро! — сказал господин, ковыряя тросточкой желтый песок около лавочки.

— Да! Очень хорошо, — ответила Софья Ильинична, тщетно стараясь вспомнить, где и когда она видела своего соседа. А сосед сперва спросил ее о том, как дела, есть ли практика, потом обратил внимание на лодочку, черным пятном мелькавшую в волнах, позади парохода, и наконец спросил:

— Ну, как Елена Михайловна?

— Я ее давно уже не видала, — ответила Софья Ильинична, моментально догадавшись, что рядом с нею сидит тот самый доктор, который делал Елене Михайловне операцию.

— А пролежала она еще три дня, как я велел ей? Она очень нетерпелива и непослушна…

— Кажется, нет…

— Напрасно!

Доктор покачал головой и стал объяснять, что в таких случаях необходимо выдержать больную в постели возможно дольше, и ударился в специальный медицинский разговор, из которого Софья Ильинична поняла, что ее сомнения относительно характера болезни Елены Михайловны были вполне основательны, и что доктор «спасал» ее именно так, как упрашивала Софью Ильиничну спасти Наташа.

Доктор еще говорил о многом, жаловался на отсутствие в городе знающего товарища-акушера, но Софья Ильинична не слушала. Она неподвижно смотрела в луговую сторону Волги, где синел зубчатый контур далекого леса, и ей хотелось уйти куда-то, далеко-далеко, за этот лес, на край света, где в легкой, прозрачной дымке купаются белые облака и где, должно быть, так хорошо, так тихо и спокойно…

XXIV.

В редакции «Вестника» шел большой сумбур. Новый конторщик был неопытен и все путал. Новый сторож не умел разыскивать, в случае надобности, редактора, а редактор не только забросил «театр и музыку», но прямо-таки плюнул на все свои обязанности. Материальные дела газеты совершенно пошатнулись. Постоянные платежи то за бумагу, то за печать в типографию, то сотрудникам и служащим не пополнялись приходом и давно уже совершались на счет быстро таявшего промотовского наследства. Объявлений почти не поступало: они все перешли в «Листок»; полугодовая подписка не прибавила, а убавила подписчиков. В довершение неприятностей в «Гражданине» стали систематично появляться выдержки из «Вестника» с ужасными комментариями и восклицаниями «caveant consules»!

— Опять господа, «caveant consules»! — кричал Силин, натыкаясь на обличительный пафос «Гражданина».

— Пускай! «Гражданин» потерял свой престиж давно уже…

— Однако мы, кажется, состоим под неусыпным надзором почтенного князя?..

— Я уверен, что причиной этому обстоятельству ваш милейший родственник, Рябчиков… Он ведь хвастался, что состоит в переписке с князем…

— Ну и нравы!..

Под впечатлением одного из таких «caveant consules» Силин настрочил злобный фельетон на тему об отношениях между провинциальной газетой и обывателями. Характеризуя последних, он нарисовал тип читателя-доносчика.

На земле всего страшнее
Ссора с гадиною мелкой,
Защищающейся вонью,

закончил он свой фельетон.

На другой день, в числе полученных редакцией писем, было одно анонимное. Автор его ругал газету, редактора и всех сотрудников самыми сквернейшими словами и в заключение заявлял: «Читаю «Гражданина» и «Русь» и ничего не боюсь!»

— Это ваш родственник пишет, — сказал Силин, бросая письмо.

— Ну, уж вы, кажется, готовы всякие помои лить на наших родственников, — обиженно ответила Зинаида Петровна, — каков бы ни был мой брат, а на такую мелкую подлость он все-таки не пойдет…

— Вы думаете? Почему же?.. Потому что — дворянин? — с усмешкой спросил Силин.

— Не хочу я с вами говорить!..

— В вас говорит еще родовое начало…

— А в вас — злоба!.. Как вы любите злословить!..

Они едва не поссорились… Несколько дней избегали излишних разговоров и сухо здоровались при встрече. Зато как же торжествовал Силин, когда братец преподнес Зинаиде Петровне уже явную, неопровержимую подлость.

Захар Петрович прислал в редакцию официальное заявление с предложением уплатить ему за истекшее полугодие арендную плату за квартиру, согласно условия — 250 р., и 250 р. вперед за остальное полугодие…

— Что такое?.. Не может быть!

Зинаида Петровна прочитала это заявление дважды и все-таки не верила своим глазам. Они условились с Глафирой Ивановной, что те 500 руб., которые Зинаида Петровна дала Рябчиковым заимообразно, на уплату каких-то там процентов, пойдут в уплату за снятую квартиру. .

Зинаида Петровна сейчас же ответила письмом к Глафире Ивановне, прося ее разъяснить недоразумение. Ответ пришел от Захара Петровича: он управляет домом, он сдавал квартиру, и ему нет никакого дела до каких-то там расчетов частного характера.

— Вы, конечно, дали без расписки? — спросил Силин.

— Какая расписка! Неужели от родных требовать расписку?

— Какое у нас родство, Зинаида Петровна? Мы — чужие, чужие всем этим людям, с которыми у нас есть только то общее, что мы живем в одном городе или… на одной планете. Родство! Ну, вот вам — подлость!.. Хотя и не мелкая, на сумму 500 руб., но очень доказательная…

— Будет вам, господа, кричать! Вы мне мешаете, — сказал Владимир Николаевич, выглянув из кабинета.

— Сходи, Владимир, к Рябчиковым!.. Надо выяснить сейчас же…

— Нет, уж увольте! Я с ними ни в письменные, ни в словесные объяснения вступать не желаю… Поезжай в банк, возьми денег и пошли… Напиши, что, если не совестно, могут получить… — сказал Владимир Николаевич и скрылся; притворив за собою дверь, он начал опять писать и щелкать косточками счетов, работая над статьей «Голые цифры и факты — ответ нашим оппонентам», а Зинаида Петровна отправилась в банк. Спустя полчаса она возвратилась, тревожная и грустная.

— Знаете, господа, сколько осталось у нас денег?

— Сколько?

— 1.050 рублей!

— Каким же это образом? Не может быть! — удивился Владимир Николаевич.

Начали считать, рыться в книгах, припоминать «все сначала»: 2.000 р. отдали Сорокину за газету, которую он сгоряча сулил подарить, 3.700 р. уплатили долгов, принятых вместе с газетою на свою шею, потом в типографию, за бумагу, жалованье служащим и сотрудникам, дали взаймы Глафире Ивановне… Припоминалось все больше и больше… Взяли справку у конторщика о приходе и расходе по газете и получили остаток в тысячу с чем-то рублей.

— Так оно и выходит! — радостно произнес Промотов и, успокоившись, пошел было снова в кабинет, но жена остановила его.

— Что же будет дальше?

— Это — неизвестно…

— Но ведь на 1.000 руб. мы можем просуществовать самое большее два — три месяца!..

Опять начались подсчеты и соображения.

Наступали тяжелые дни. Сотрудники сидели в конторе и ждали, когда принесут объявление, и как только деньги попадали в кассу, — жадно перехватывали их в уплату неполученного ими гонорара, конкурируя друг с другом. Обремененный семейством репортер Козлов стал неаккуратен и, словно из милости, сдавал для хроники маленькие заметки и пустенькие санитарные обличения…

Туго получая гонорар, он давно уже завел сношения с «Листком», и тот щеголял теперь разнообразием сообщений о местных происшествиях, скандалах, новостях из административной и торговой жизни. Силин ругался, ежедневно сравнивая номера «Вестника» и «Листка».

— Ужасное убийство. На Дворянской улице… А у нас оно имеется?

— Нет, Владимир Николаевич!

— Что скажете?

— Опять у нас ничего нет об убийстве.

— Ну, так что ж такое?

— Вот тебе и раз! Такой случай нельзя проходить молчанием…

— Пустяки!

Начинался спор о значении хроники вообще. Промотов относился к хронике с презрением.

— Какое значение имеют все эти кражи, убийства, подкинутые младенцы?.. Я понимаю какое-нибудь сообщение общественной важности… Заседание, где рассматриваются вопросы экономической важности, известие о каком-нибудь крупном событии из местной общественной жизни, а все эти случаи, младенцы…

— Вы ничего не понимаете! Хотя вы и последователь объективизма, но простите, вы ни черта не понимаете, если хотите игнорировать этих младенцев…

— Зачем они? Докажите!

— Чего тут доказывать? Неужели вы не хотите знать, что большинству наших читателей эти убийства интереснее ваших голых фактов и цифр?.. Вы — младенец! Подкинутый младенец! — горячился Силин.

Промотов терпеливо слушал и улыбался. Зинаида Петровна переходила на сторону Силина.

— Верно, верно. Сегодня «Листок» продаст пятьсот номеров в розницу, а мы — пять…

— Ну и прекрасно! У нас не лавочка…

— Однако ведь мы должны же думать о денежной стороне дела?

— Должны. Но все-таки питаться от убийств нам не к лицу.

— Это непоследовательно! — кричал Силин. — Сами вы сводите значение личности к нулю, а между тем заявляете претензию на героя.

Спор переходил на принципиальную почву.

Однажды, когда они спорили так между собою, вошел репортер Козлов.

Козлов был немного смущен, виновато улыбался и смотрел по сторонам.

— Владимир Николаевич!

— Что?

— Я… я ухожу от вас, оставляю «Вестник», — печально заявил Козлов.

— Почему?

— Заставляют обстоятельства… Я — человек семейный… Мне всегда нужны деньги… Мне там дают две с половиной построчно и 30 р. помесячно…

— Быть может, и мы вам дали бы столько же?

— Все-таки я не хочу… Я уже дал слово…

— Было бы… деликатнее сперва переговорить с нами… Я полагал, что мы ближе вам, чем те господа… Сорокины, Монтекристы… — с негодованием начал Промотов.

— Владимир Николаевич! Вы сами знаете, что у вас трудно получить аванс, а иногда и гонорар… А я — человек семейный…

— При чем тут близость? — вмешался Силин, — это опять непоследовательно!..

— Я могу получить причитающийся мне гонорар? — спросил Козлов…

— Сделайте одолжение! — гордо ответила Зинаида Петровна.

Оказалось однако, что в кассе было всего 18 р. с копейками, в то время, как Козлову причиталось получить около 30 рублей.

Пришел конторщик.

— Что скажите?

— Денег, Владимир Николаевич!

— Зачем, каких? — сердито спросил Промотов.

— Не хватает г. Козлову.

— Сколько?

— Надо еще двенадцать.

— Сделайте одолжение! Отдайте! — сказала Зинаида Петровна и выбросила на стол империал.

— Там еще со счетом из типографии приходили.

— Сколько?

— 54 руб., за три номера не платили.

— Сделайте одолжение! — с раздражением в голосе произнесла Зинаида Петровна и выкинула сторублевую бумажку.

— Разменяйте и отдайте!

А «Листок» торжествовал. Борис Дмитриевич хорошо знал подписчика и умел пойти навстречу его вкусам и склонностям. Он завел у себя преинтереснейшие отделы: «О чем говорят», «Смешное и любопытное», «Недомолвки и зигзаги», — и все это писалось на местные злобы и преподносилось под пикантным соусом. Всякие убийства, пожары и ужасные случаи появлялись в «Листке» моментально и притом с такими подробностями, словно репортеры этой газеты всегда и всюду были, по меньшей мере, очевидцами. Подписка там росла, объявления сыпались, розничная продажа шла бойко. Фельетонист «Листка», под внушительным псевдонимом «Графа Монтекристо», перешел в наступление и начал систематически высмеивать «Вестник», а обыватель с жадностью перечитывал все, что появлялось за подписью этого «графа». Проведавши стороною, что денежные дела «Вестника» крайне плачевны, граф Монтекристо стал весьма прозрачно намекать на близкий крах своего сотоварища и жалеть подписчиков…

Сотрудники «Вестника» негодовали, писали о правилах литературной порядочности и заявляли, что не считают достойным вступать в полемику с лицами, пользующимися недостойными средствами…

Конец «Вестника» последовал все-таки неожиданно и преждевременно

Зинаида Петровна взглянула в лицо мужа и сквозь слезы засмеялась нервным смехом растерявшегося человека.

— О чем, Зина, горевать? Это так и должно было быть…

— Но мне жалко… ах, как жалко нашу газету!.. Я так привыкла к ней…

И Зинаида Петровна, упав головой на грудь мужа, расплакалась…

— Значит, опять — свободные художники!.. Опять — нечего делать! — произнес Силин, и губы его искривились неприятной улыбкою…

ХХV.

Коридорный Ванька был страшно недоволен. Теперь, впрочем, его недовольство имело законное основание, ибо ему, действительно, не было никакого спокою. В номерах поселились все бывшие сотрудники «Вестника» и безалаберностью своей жизни нарушали теперь всякий порядок дня и ночи. Они требовали самовар не только в то время, когда настоящие господа обедают, но и глубокой ночью, когда все люди должны спать, а не чай кушать. Они ходили друг к другу в гости, поминутно требовали коридорного и посылали его то в лавочку, то в молочную, то за пивом, то за извозчиком…

— Сейчас только бегал… Что бы сразу сказать…

— Тогда было не надо, а теперь понадобилось…

— У меня ноги болят…

— Ну, ну!.. иди!

— У нас лестница-то 15 ступеней… взад-вперед 30… Небойсь, разов пятнадцать сбегаешь, так заболят ноги…

Особенно донимали Ваньку Евгений Алексеевич и Силин. Первый покучивал и то был чрезмерно добр, заставлял Ваньку слушать о том, что на свете скучно жить и не стоит жить, то был чрезмерно сердит и кричал за всякую малость.

— Эх, Иван!.. Живем мы живем, а толку, братец, ни на грош!.. Думает человек, что вот-вот поймал свое счастье, а оно — фюйть! и кончено! — изливался подвыпивший Евгений Алексеевич, наклонившись над бутылкой пива.

— Это правильно!.. Где его пымать, — соглашался Ванька.

— На, братец, выпей стаканчик!

— С большим удовольствием… Много благодарен…

Или:

— Коридорный! Коридорный!

— Здесь, Евгений Алексеевич!.. Прибыл!..

— Самовар готов?

— Уж не знаю, как… Углей у нас нет…

— Что? Углей нет? А морда у тебя есть?

— Конечно-с… Морда у всякого, Евгений Алексеевич…

— Да ты что, мерзавец, смеешься, а? Ты с кем говоришь, а?

— Я очень хорошо понимаю… — говорил Ванька, отступая к дверям.

— Вон! — дико кричал Евгений Алексеевич и тряс кулаком перед самой физиономией Ваньки.

— Ну и карактер, — удивлялся Ванька, очутившись за дверью, — вот ты его и пойми: давеча «выпей, братец», сейчас в морду норовит…

Притаив дыхание, Ванька прикладывал ухо к двери и слушал, что происходит в номере Евгения Алексеевича.

— Никак ревет?.. Вот чудной… Так и есть!..

И Ванька поспешно, но тихо, удалялся в глубь коридора…

Сплин, хотя и был тих и скромен, но совершенно уже не различал дня и ночи: днем спал, а ночью пил чай, читал или уходил гулять и будил Ваньку для отпирания и запирания входных дверей.

— Больше не пойдете уж?

— Может быть, пойду еще…

— Эх!.. Ночи-то уж немного осталось…

Недолюбливал Ванька и Зинаиду Петровну: та докучала ему чистотой в номере и чисткой своих платьев.

— И платье-то того не стоит, сколь щетку извозишь! — ворчал он, с остервенением вонзая щетину щетки в шерстяную материю.

— Вот когда каторга-то настоящая пришла! — жаловался Ванька, бегал от одной двери к другой и, натыкаясь на груды старых номеров «Вестника», привезенного Промотовыми из покинутой редакции и сложенного в коридоре до приискания покупателя-старьевщика, сердился и говорил:

— Написали пудов двести да и приехали со своим добром… Ни пути, ни дороги!

А эти пудов двести негодной бумаги были почти единственным добром, которое осталось у бывших сотрудников «Вестника» за ликвидацией всех дел по газете. У Промотовых оставалось, впрочем, еще право на издание газеты, которое, как и бумагу, можно было продать…

Силин принимал горячее участие в этих коммерческих операциях. Он много раз путешествовал к Борису Дмитриевичу Сорокину с предложением купить «Вестник». С затаенной злобою, с клокотанием ненависти говорил он с возродившимся фениксом, убеждая того воспользоваться случаем и дешево приобрести вторую газету…

— Если вам заплатили за нее две тысячи и приняли на себя все долги, сумма которых, как вам известно, доходила до четырех тысяч, то не пожелаете ли теперь вернуть газету, очищенную от всех долгов, за те же две тысячи?

— Видите ли в чем дело: тогда «Вестник» стоил таких денег, больше стоил, а теперь… теперь, извините за откровенность, он ничего не стоит!..

— Это почему же? — нахмурив брови, спросил Силин.

— Очень просто: тогда «Вестник» был единственной газетой, а теперь… Наш город не в состоянии выдержать две газеты: ему вполне достаточно одной.

— Вашей, конечно?

— Это может показать только будущее… Может быть, и вашей… Рублей 300—400 я, пожалуй, за «Вестник» дам и то — бросовые деньги: если я куплю его, то единственно для того, чтобы прикрыть, а в сущности…

— Имею честь кланяться, — отрезал Силин, повернулся и пошел вон.

Граф Монтекристо стоял в дверях и, пока Силин говорил с Сорокиным, кусал бороду и насмешливо-язвительным взором обозревал побежденного врага.

— Я сто рублей дам! — сказал он вслед удалявшемуся Силину, но тот не обернулся и вышел с чувством какого-то нравственного оскорбления.

Они решили не сдаваться врагу до последней крайности. А эта крайность быстро и решительно шла им навстречу. Наличные деньги истощались: все они были без работы и все попытки найти ее оставались тщетными: им не было «мест», и никто не обещал даже: «нет-с мест» — сухо бросали им в разных учреждениях.

— Быть может, будут?

— Нет-с и не будут! — отвечали со злобой и ненавистью, потому что люди «без мест» действительно выводили из терпения людей «с местами»…

И они жили изо дня в день, тоскуя от нечего делать. Газетная работа уже успела обратиться в привычку; на первых порах масса газет, журналов и корреспонденций, словно по инерции, продолжали поступать каждый день, — и Промотовы с Силиным начинали свой день просмотром и чтением их… Пришло, между прочим, несколько корреспонденций из Шенкурска, от Ерошина. Ерошин обличал шенкурцев в спячке, в бездеятельности, громил местную интеллигенцию в индифферентизме к общественным вопросам и в постскриптуме в редакцию просил о скорейшей высылке гонорара. А послать Ерошину было не из чего, так как все они уже жили впроголодь, закладывая в ломбард зимнее платье, часы, портсигары. Ванька, таскавший в заклад вещи квартирантов, терял к ним всякое уважение и даже высказывал своему приятелю, дворнику Григорию, опасение, как бы не пришлось выселять их через мирового.

Когда нужда ворвалась окончательно в двери, Силин пошел на толкучий рынок и привел оттуда татар-старьевщиков.

— Отличная бумага! Вот смотрите! — сказал он, подводя их к «Вестнику».

Татары критиковали «Вестник» по-своему: они щупали его пальцами, взвешивали на руке, смотрели на свет, о чем-то говорили между собою на родном языке, мотали головами.

— Нэт, дорого прусишь, барын!.. Может, старый брука, барын, есть? Бутилка, сапог, калоши?

— Ты покупай газету, а потом уж будем говорить о брюках.

— Ай-яй-яй!.. Куда яво девать? Миста нэт!.. Пять пудов бирем.

Торговались, и часть «Вестника» переходила в руки азиатов, а на вырученные деньги сотрудники обедали. Потом снова Силин приводил татар и снова часть «Вестника» переходила в их руки.

— Где яво брал? Ай-яй многа!

— Сам, знако́м, писал…

Зинаида Петровна посылала брату письма с требованием отдать ее 500 руб., при чем грозила сперва Богом, а потом прокурорской властью. Долго ее письма оставались без ответа, но вот однажды Гаврила принес пакет с сургучными печатями.

«Опомнился!.. Совесть проснулась», — подумала Зинаида Петровна, дрожащими руками разрывая конверт. Каково же было ее удивление, когда из развернутого письма выпала трехрублевая бумажка, «Дорогая сестрица, входя в твое бедственное положение, прошу тебя принять от нас три рубля», — писал Захар Петрович.

— Эй!.. Кто принес?.. Вернись!

Гаврила возвратился.

— Погоди!

— Подождем.

Зинаида Петровна вложила в конверт три рубля, прибавила от себя двугривенный и послала с Гаврилой Захару Петровичу.

Гаврила не вернулся, и переписка прекратилась.

Промотов посылал телеграммы в Петербург и просил об авансах. Но авансы не прибывали.

Положение становилось критическим.

— Вот продадим еще последние экземпляры «Вестника», поедим и умрем! — юмористически относясь к своему положению, говорил Силин и шел на толкучий рынок.

Евгений Алексеевич уединялся. По целым часам сидел он запершись в своем номере или ходил ночью взад и вперед по длинному коридору и о чем-то все думал. Шаги его отдавались над самой головой Ваньки, и тот ворчал:

— Вот ходьба напала!.. Бот да бот! Самим делать нечего, так думают, и другим тоже… За день-то умаешься, как собака, а им все не спится…

Евгений Алексеевич страшно изменился: он как-то обрюзг и выглядел потертым и измятым человеком; от прежней его франтоватости не осталось и следа; казалось, он совсем не причесывался, не умывался и не смотрелся в зеркало. В его номере, на подоконниках, стояли целые батареи бутылок; иногда он напивался, и было слышно, как он плакал в запертом номере.

Однажды, когда азиаты купили партию «Вестника» и на вырученные деньги Промотовы давали обед, — Евгений Алексеевич пришел в каком-то растрепанном состоянии духа и тела; ел он мало и сразу принялся за пиво; потом он попросил купить водки и пил ее рюмку за рюмкой…

— Что-то вот сосет за самое сердце… Мерзко! Надо что-нибудь предпринять… — загадочно произнес Евгений Алексеевич, склонившись над бутылкой пива.

Все удивленно взглянули в его сторону, а Зинаида Петровна ласково спросила:

— Когда вы, Евгений Алексеевич, перестанете дурить? Пора, голубчик, взять себя в руки!.. Вы — не гимназист…

Евгений Алексеевич неестественно расхохотался.

— Ах, Зинаида Петровна!.. Вы думаете, что я от безнадежной любви страдаю? Да нет же, нет!.. Совсем не то… А есть у меня одна пакость, которая не дает мне покоя. Вот я выпью и расскажу вам…

И Евгений Алексеевич, со слезами на глазах, рассказал товарищам о полученном им от Волчанского оскорблении.

— Он назвал меня шпионом… Я не могу это оставить… Нет!.. Он, этот прохвост, назвал меня шпионом!.. Я должен смыть оскорбление…

Его стали уговаривать плюнуть на эти пустяки, стать выше всяких Волчанских и Стоцких…

— Оставьте ее! — крикнул Евгений Алексеевич. — Я все-таки ее люблю… Какая она ни на есть, подлая, развратная, пустая, а все-таки я люблю эту женщину и прощаю ей…

Все замолчали… Силин встал с места и стал посвистывать и ходить по комнате. Он боролся с желанием расхохотаться и зло посмеяться над сантиментальностью и романтичностью Евгения Алексеевича. Тот раздражал его своими театральными позами, жестами и драматичностью в голосе… «Из какой это оперетки?» — подмывало Силина спросить, но он сдерживался и лишь ухмылялся и щурился. Он вспомнил спор с Евгением Алексеевичем на тему о сближении с обществом и не выдержал:

— Так печально кончилось наше сближение с обществом и наша попытка прекратить кастовый образ жизни! — резонерски произнес он, останавливаясь у окна.

Напротив помещался полицейский участок: на крыльце его дремал будочник; он флегматично смотрел на носок своего пыльного сапога и то закрывал, то опять раскрывал свои усталые глаза… Вдоль улицы тащились извозчичьи клячи с понурыми мордами и с понурившими головы ваньками… Солнце садилось, золотя прощальными лучами крест выглядывавшей из-за крыш церкви…

Силин стоял и смотрел апатичным, вялым взором на улицу, на будочника, на извозчичьих кляч и на прохожих. Вон, невдалеке от полицейского участка, в грязной луже, под серым и гнилым забором, лежит жирная свинья, утопая в блаженстве…

Идет какой-то господин в фуражке с кокардою и под ручку с полной, похожей на кубышку, барыней. Поравнявшись со свиньей, парочка остановилась. Будочник встал и лениво сделал под козырек; господин начал что-то говорить ему, сердито жестикулируя свободною левою рукою. Видимо, дело шло о свинье, так как, когда парочка зашагала далее, будочник лениво поплелся к месту свиного блаженства и, дойдя до него, стал сердито тыкать под бок свинью своим массивным сапогом, один раз ткнул ее шашкой и, наконец, подняв с мостовой камень, остановился и пустил им в убегавшую свинью.

— Я тебе покажу, свиная морда, валяться, где не следует! — ворчал победитель, возвращаясь на свой пост.

Когда будочник уселся, свинья вернулась и опять легла на прежнее место. Будочник махнул рукой, почесал за ухом и сказал:

— Свинья, так она свинья и есть!

Силин, наблюдавший всю эту сцену, улыбнулся: эта спокойная жирная свинья, поколоченная и снова улегшаяся в грязи, напомнила ему благополучного провинциального обывателя, с его внезапными тревогами и обычным времяпровождением…

Солнце село. В номере как-то сразу потемнело, стены комнаты смотрели так хмуро и низкий потолок с обвалившейся штукатуркою как-то давил на душу… И Силину стало невыносимо скучно. Он зевнул и произнес: «Эх-хе-хе!..»

ХХVI.

— Редактор «Вестника» здесь живет?

— А как его настоящая фамилия? — спросил Ванька, — у нас их много, этого народу самого… Вот, извольте на доску посмотреть, который?

— Ну, братец, тут ничего я не разберу.

— В номере 4-м — Тарасов, Евгений Алексеевич, в 5-м — господин Промотов и при них барыня, в 6-м — этот… г. Силин… Ежели вам — Евгения Алексеевича, то нельзя: они спят и будить не велят… У людей день, а у них ночь, — говорил Ванька, пока Дарья Игнатьевна раздумывала, стоя около доски.

— Так который же из них редактор газеты? Который у них самый важный, главный?

— Все они редакторы!.. Важных из них нет… Все татарам брюки продают… И газету всю татарам продали… Да вам зачем они понадобились?..

— Надо… Очень уж надо… Хоть которого-нибудь…

— Идите к г. Силину… Он посмирнее всех их будет… Чай пьет. Он встал чуть свет. А может, и не ложился… У них и так бывает…

— Проводи уж меня…

— В номере 6-ом. Глядите на дощечку над дверью, — увидите!.. Всех провожать, так ног не хватит… Вверх по лестнице, потом налево.

Дарья Игнатьевна пошла и долго бродила по коридорам, разбирая в полутьме стертые надписи на дощечках. И, как нарочно, постучала в № 8, где жил какой-то офицер.

— Кого вам? Какого черта… — раздался за дверью хриплый сонный голос: кто-то энергично плюнул, постучал босыми ногами по полу, — и в приотворенную дверь выглянула злющая физиономия с заспанными глазами.

— Что нужно? — хрипло спросил сонный голос, заранее уже готовый разгромить нарушителя покоя.

— Господина Силина, а не вас, — испуганно произнесла Дарья Игнатьевна.

— Так какого же черта вы лезете ко мне!.. — ответил человек в одеяле и так громко прихлопнул свою дверь, что в ушах Дарьи Игнатьевны зазвенело…

«Есть же такие свирепые люди, — подумала Дарья Игнатьевна: — кажется, разорвать готов!» — и пошла к Ваньке.

— Нет, ты уж, сделай милость, проводи меня!.. У вас темно, — ничего не видно… А народ какой-то бешеный… Ничего сказать не хотят…

— То-то вот и есть!.. Такой народ, что живешь, как у чертей в аду… ни днем, ни ночью спокою не знаешь!..

Иван довел Дарью Игнатьевну до 6-го номера, сказал «здесь!» и пошел.

— Ты уж постучи, а то кто их знает!..

— Кому надо, тот пусть и стучит… — ответил Ванька, не оборачиваясь.

Дарья Игнатьевна несколько мгновений стояла в нерешительности, но потом собралась с духом и стукнула.

— Не заперто! — крикнул Силин.

Когда Дарья Игнатьевна вошла в номер и поклонилась, Силин долго не мог вспомнить, кто эта особа, несомненно ему знакомая. Он так долго не был у Софьи Ильиничны и так давно уже не видел ее, что образ Дарьи Игнатьевны не сразу даже напомнил ему о забытой всеми ими Натансон…

— Здравствуйте! Присаживайтесь… Что скажете?..

— Плохо что-то у нас…

— А что?

— Что-то Софья Ильинична дурит.

— Больна?

— Нет… А так, я замечаю, что у ней что-то вот тут не в порядке! — шепотом ответила Дарья Игнатьевна и ткнула указательным пальцем в свой лоб. — Вы сходили бы к ней… Никого у ней нет, никто не ходит, а дело не ладно…

— Что ж она?

— Да что… Вот уж с месяц, как я замечать стала, что она не в себе… Сперва задумываться стала… Но целым часам сидит на стуле и смотрит…

— Ну, так что же?.. Я тоже иногда целый час сижу и смотрю…

— Это опять, как сидеть и как смотреть!.. Я ведь тоже понимаю. Я и сама другой раз сижу… возьмешь чулок и вяжешь… И в другой раз часа два вяжешь… А эта как будто в столбняке: глазом не сморгнет… А потом еще хуже: принесла я ей раз самовар, а она чай не пьет!..

— Ну, так что же? Не хочет.

— Да что вы мне говорите?!. Взяла самовар, вылила кипяток и сама углей наложила… «Распаяется, — говорю, разве можно без воды?» — Она посмотрела на меня, назвала меня дурой (ей-Богу, назвала!) и ушла… Я говорю: «Коли дура, так ищите себе квартиру другую, я не согласна», а она стала кричать, что я отравить ее хочу… Тут уж я вижу, что с ней помрачение ума… Теперь не ест, не пьет, по ночам ей кажется, что в окошко к ней стучатся… А вчера подошла к двери, слушаю, — разговаривает. «С кем это она?» думаю… Сама с собой! Право, индо жутко становится. Я в целом доме одна, мужчин у нас нету, кто ее знает, что ей в голову придет… Вот я и пришла… Вы, сделайте одолжение, возьмите ее!.. А то я приставу заявлю… У нас мужчин нет, я одна.

— Я зайду… Сегодня же зайду…

— Да, уж потрудитесь, батюшка!.. А держать ее я не могу… Я боюсь.

— Хорошо, хорошо…

Дарья Игнатьевна вышла из номера, а Силин отправился к Евгению Алексеевичу, разбудил его и сообщил о неприятной новости. Потом они вместе пошли к Промотовым и стали совещаться, что делать. Главное — нет денег, которые прежде всего, конечно, понадобятся. Говорили о том, что помещение в психиатрическую больницу часто решает дело бесповоротно, что сперва надо попытаться остановить начинающуюся болезнь как-нибудь без больничной обстановки. Решили они снять еще один номер и перевезти Софью Ильиничну сюда, а там видно будет, что делать и как поступить.

Силин отправился к Софье Ильиничне.

— Вот послушайте-ка! — шепотом сказала Дарья Игнатьевна, когда Силин вошел в квартиру, и показала на дверь. Через дверь, действительно, был слышен голос Софьи Ильиничны, то громкий, то тихий.

— Отоприте, Софья Ильинична! — отчетливо произнес Силин, постучав в запертую дверь.

— Пришли? Ломайте двери, а я не пущу!.. Я вас ждала, я знала, что вы придете!.. — ответил резкий женский голос, и Силин вздрогнул: было в этом визгливом голосе что-то чужое, новое, непохожее на голос Софьи Ильиничны…

— Софья Ильинична! Это — я, Силин!

— Берите! Ха-ха-ха!.. Я не виновата… Денег у меня нет… Я их послала… А кому, не скажу…

— Вот вы мужчина, да боитесь, как же мне, одинокой женщине, не бояться? — тихо произнесла Дарья Игнатьевна.

— И все время так?

— Нет… Утихает… Потом замолчит…

— Не узнала…

— Никак у ней окошко не заперто… Вы зашли бы с улицы, да в окно посмотрели…

Силин так и сделал. Тихо растворив дверку окна, он приподнял занавеску и взглянул.

Софья Ильинична лежала на постели ничком, растрепанная и истерзанная. Ее черные волосы беспорядочно раскидались по подушке, одна нога была необута. Она крепко впилась кистями рук в подушки и застыла.

Делать было нечего. Не оставалось сомнения, что Дарья Игнатьевна права…

— Вы куда же, батюшка? — окрикнула Дарья Игнатьевна, заметив намерение Силина удалиться.

— Что ж я сделаю?! — сказал тот, медленно шагая.

— Надо послать за полицией! — ответила Дарья Игнатьевна, разводя руками.

— За доктором сперва надо… Полиция не вылечит…

— Это уж не мое дело!.. Я квартиру сдаю без докторов… Это уж меня не касается.

— Погодите, я пойду к своим… Что-нибудь устроим. Привезем доктора…

— А когда это будет?

— Скоро.

— То-то! А то кто ее знает… Мне тоже несладко ночевать с сумасшедшей…

Силин пошел домой. Пока они обсуждали дело, добывали денег и искали доктора, — Дарья Игнатьевна сбегала к приставу и, когда Силин с доктором подъехали на извозчике к воротам домика, где жила Софья Ильинична, — они увидали здесь пеструю толпу народа, оживленно говорящую и тихо расползающуюся…

— Увезли уж! Сейчас увезли! — сказал им какой-то мещанин, догадавшийся, по какому делу приехали эти два господина.

— Кровища так и хлещет! — добавил он.

— Как?

— Так! Шею себе перерезала она… Ножом, перочинным ножом… И ножичек-то весь с вершок, а дыру сделала огромадную.

Доктор сказал:

— Значит — нечего мне делать…

— К сожалению, нечего…

Силин приподнял шляпу и пожал доктору руку. Тот, потрясая руку Силина, очень ловко вытащил из нее скомканную рублевую бумажку и тоже приподнял шляпу. Потом он сел на извозчика и, ткнув его пальцем в спину, сказал: «пошел»…

Доктор уехал, а Силин долго стоял у домика, где жила Софья Ильинична, и смотрел на раскрытое окно с колеблющейся от ветра зеленой занавеской.

За ворота вышла Дарья Игнатьевна с деревянной табуреткой в руках. Сперва она огрызнулась на толпившихся мальчишек:

— Чего рот разинули? Я вот позову полицию!

А потом подставила табурет к воротам и стала отдирать вывеску «Акушерка-фельдшерица»…

— Опоздали, батюшка! — сердито сказала она, заметив Силина, и ушла на двор.

— Да, опоздали! — повторил Силин, продолжая стоять в раздумье.

— Что тут такое случилось? — спросил какой-то господин, останавливаясь около все еще не расходившейся публики.

— Жидовка зарезалась!

— Отчего?

— Деньги, что ли, она какие-то украла, говорят, а когда пристав с городовыми пришли и стали двери ломать, она взяла да и зарезалась!.. Ножичком перочинным… И ножичек-то весь с вершок!

Силин грустно ухмыльнулся и медленно пошел прочь.

ХХVII.

Прошел год.

Зима была снежная, весна дождливая, многоводная… Разлившаяся Волга затопила луговую сторону на целые десятки верст и шумела громадою своих вод, мутных и сердитых, у подножия города. Здесь кипела уже обычная приволжская жизнь: клубились дымом пароходные трубы, скрипели от ветра гигантские рули покачивающихся на волнах баржей, раздавались то и дело свистки, и шумели, выпуская пары, пароходы. По набережной копошились люди; ломовые извозчики везли тюки, мешки и бочки; на легковых — тряслись приезжающие и отъезжающие, обложенные чемоданами, узлами, картонками и корзиночками… Здесь было шумно, суетливо и весело.

Суетился и Силин, бывший в числе отъезжающих.

Пароход уже дал два свистка, а Силин забыл купить на дорогу колбасы, чаю и сахару и летал по скрипучим сходням большими шагами с дорожною сумкою через плечо, желая выгадать две-три лишних минуты, чтобы перекинуться прощальным словом с Промотовыми и Евгением Алексеевичем, которые пришли проводить его в далекое путешествие…

Силин выхлопотал себе разрешение поехать для поправления своего здоровья за границу, на воды. Евгений Алексеевич тоже уезжал, но на другом пароходе и в другую сторону: он поступил в труппу и ехал с ней кочевать по захолустным уездным городкам.

Пароход дрожал под парами, готовый к отходу. Крючники торопились закончить нагрузку и, один за другим, ныряли под верхнюю палубу, с тюками и мешками на спинах. Капитан уже показался на мостике и орлиным взором обозрел свое судно. Раздался последний свисток, заглушивший шум на пристани, визг торговок, брань рабочих и стук подъезжающих пролеток… Началось торопливое прощание: одни грустили, другие смеялись, целовались, крестили друг друга и отирали платками глаза и носы, жали друг другу руки и просили и обещали писать…

Силин появился на трапе. Перекинувшись через перила, он, довольный и улыбающийся, переговаривался с друзьями, стоявшими у самого борта конторки.

— Ну как же? Куда? — спрашивали друзья.

— Не решил еще… Вероятно, — в Париж.

— Вернетесь?

Силин подозрительно огляделся вокруг и, приложив руку ко рту, осторожно ответил:

— Нет. Мерси! Нечего делать.

— Прими сходни!

— Есть!

— Как мне досадно! — со слезами на глазах выкрикнула Силину Зинаида Петровна и печально улыбнулась.

— Вам, Евгений Алексеевич, всяких успехов! Советую докончить «Крючника»! — крикнул с парохода Силин, — а вам, господа, перебраться в Питер.

— Спасибо, спасибо, — ответила Зинаида Петровна.

— Отдай кормовую! — сердито крикнул капитан.

Тяжелый канат, с петлею на конце, упал в воду, зашумело внизу, под кожухом, гигантское колесо парохода, и он отделился от конторки.

Словно цепь какая-то порвалась вдруг, и Силин глубоко вздохнул и улыбнулся… Сняв свою широкополую шляпу, он потряс ею в воздухе и послал друзьям воздушный поцелуй.

— Напишите нам! — крикнула Зинаида Петровна, часто-часто кивая головой и помахивая зонтом.

Силин что-то ответил, но шум колес и последний свисток, прощальный свисток, заглушили его голос. А когда свисток перестал реветь и лишь эхо его отскочило от разбросанного по горе города, — то их разделяло уже недоступное для разговоров расстояние. Силин опять снял шляпу и махал ею до тех пор, пока конторка не сделалась маленькой, и пока провожающие не слились в одну сплошную пеструю кучку людей, над которой белели платочки… Потянулись мимо пароходы, дома набережной, баржи, плоты с новыми сосновыми избушками, лодки, ныряющие в волнах; все это скоро перемешалось, отодвинулось и быстро затерялось в печальных сумерках надвигающегося пасмурного вечера…

Пароход двинулся полным ходом вверх по течению и скоро очутился в безбрежном пространстве водяной стихии.

Встречные волны, рассекаемые острым носом парохода, лезли вверх, ленились и, разбиваясь вдребезги, упадали вниз каскадами брызг и мелкой водяной пыли; за разбитыми лезли другие и, подвергаясь той же участи, уступали место новым и опять новым. Крепкие колеса равномерно хлопали своими массивными красными плицами; веревки мачты тряслись и стучали о древко; рулевые цепи визгливо скрипели; кормовой флаг извивался, хлопал полотнищем и рвался на волю; прорывающийся в свисток пар производил несмолкаемое монотонное гудение. Корпус парохода трясся и вздрагивал.

Приближающийся шторм заставил пассажиров спрятаться под крышу. Верхняя палуба опустела, на трапе остался один только Силин. Он сидел, облокотившись обеими руками на перила, в носовой части трапа, и смотрел вперед; фалды его пальто отдувались и топырились, выбившиеся из-под шляпы волосы трепались по ветру, и казалось, что он летит вперед, навстречу ветру и катящимся волнам с белыми гребнями… По временам появлялась на трапе еще и другая человеческая фигура: из рубки выбегал плотный бородатый капитан, беспокойно смотрел в большой морской бинокль и, быстро повертываясь, исчезал снова за дверью рубки. Ветер крепчал и злился. С севера ползли и ширились мрачные грозовые тучи. Небеса потемнели еще более. Высокие валы поднимались все выше; белые гребни их, достигнув максимальной высоты, перегибались дугой вперед и с шумом рушились в водяную бездну. Вдали перекатывались продолжительные громовые раскаты.

Черная ночь опускалась все ниже…

На мачте парохода блеснул огонек сигнального фонаря и бросил дрожащий свет свой на бушующую стихию. На кожухах тоже загорелись, как глаза чудовища, два цветных фонаря: красный и зеленый. Небосклон то и дело прорезывался ослепительно яркими голубыми стрелами молний…

Силин, все еще сидевший на том же месте, вздрогнул: крупная холодная капля с силою хлопнула ему в лицо и, разбившись, побежала тонкими холодными струйками… Он вопросительно посмотрел вверх, потом обтерся рукавом и встал. Стукнуло о палубу еще несколько капель, и черные тучи заплакали дружным шумливым ливнем… Силин спустился по крутой винтовой лесенке на нижнюю палубу… Здесь было так уютно, тепло и людно. Палуба кишмя-кишела пассажирами; слышался говор, возгласы, порой смех и детский плач; пили чай, закусывали, шныряли по палубе и толкались около буфета; некоторые крепко спали в замысловатых позах, другие только еще укладывались.

Силин бродил по палубе, приглядывался и вслушивался в разговоры. Около парового котла вповалку лежало несколько семей переселенцев.

Силин подошел к ним и стал разговаривать.

— Куда едете?

— На Амур!.. счастья пытать… А ты далеко ли бежишь?

— Я?.. Не знаю, братец, и сам не знаю… Тоже счастья пытать!..

— Али плохо и вам, господам, живется? — насмешливо спросила баба с ребенком на руках, а мужичок, не дав ответить Силину, прибавил:

— Хорошо, да еще лучше хочется!.. Рыба ищет — где глубже, человек — где лучше… А чем ты займашься?

— Ничем, братец… — ответил Силин.

— Да что им делать-то?.. — пискнула баба, — хлеба — сколь хочешь, сладко едят и сладко пьют…

Силин ухмыльнулся.

— Да, братцы, нечего нам делать… — сказал он и пошел дальше… Проходя мимо иллюминатора, он заглянул под стеклянные приподнятые рамы его: там что-то стукало, пыхтело, двигалось и вертелось; его обдало теплом, насыщенным запахом масла и перегретого пара. Силин остановился, облокотился на медные перила и стал пристально смотреть в трюм.

Машина пыхтела, заставляя с каждым вздохом вздрагивать весь корпус парохода; массивные стержни поршней попеременно то выдвигались, то прятались; эллипсоидальные эксцентрики плавно скользили и терлись друг о друга; прочные шатуны, вытягиваясь, вертели блестящий стальной вал; пар с визгом и шипением вырывался наружу; слышался металлический отзвук, побрякивание и вздохи…

Силин стоял и смотрел, смотрел долго и пристально. И ему казалось, что он видит какое-то живое существо, одаренное жизнью и разумом; стальные стержни — это две руки великана, вертящие без устали вал: этому великану тяжело, но он преодолевает все препятствия и несет всех их вперед… Какая сила, мощь, непреложная, неодолимая!..

И Сплин стал думать об этой машине, во власть которой переходило человечество… «Неужели же эта бездушная вещь, созданная самим человеком, способна покорить своего творца? Неужели нет выхода из этого ужасного и непонятного рабства? Неужели это — тот идол, создавши который, человек должен пасть перед ним ниц?»

Взгляд Силина упал на мелькнувшую в глубине машины человеческую фигуру. Маленький, тщедушный и грязный человек стоял, освещенный красным отблеском раскаленных топок, в выжидательной позе, с широко расставленными ногами; по временам он почесывал в затылке и сплевывал в сторону. Вот он подошел ближе к машине, выждал момент, когда один из шатунов поднялся вверх, и, проворно нырнув под него, очутился среди двигающихся, вертящихся и постукивающих частей машины. Страшно делалось за этого маленького и грязного человечка. Сверху казалось, что вот-вот какая-нибудь часть движущегося великана подхватит его, поднимет и расшибет вдребезги… Однако грязненький человек стоял, как ни в чем не бывало, пригибался, когда тяжелый стержень опускался вниз, привставал, когда он поднимался, и, дотрагиваясь до шатунов, любовно поглаживал их своей грязной ладонью. Вот внизу дрогнул колокольчик. Маленький человек встрепенулся и, быстро отбежав в глубь машины, что-то схватил рукою… И могучий великан разом притих и перестал пыхтеть… Опять звякнул колокольчик, опять маленький человек повел рукою, — и великан снова задвигался, запыхтел и застукал…

«Ведь может же этот хиленький человек остановить машину! Ведь распоряжается же он этим могучим великаном, повелевает им?..» — думал Силин и стоял, опустив голову… — Да, где найти разрешение этой чертовской загадки?.. А надо найти во что бы то ни стало, потому что иначе весь остаток жизни будет нечего делать… Надо учиться, снова пересмотреть и разрешить, так или иначе, вопрос: один ли этот грязный человечек, стоящий рядом с могучим великаном, обратит его в рабство, или и они, бездомные и безродные интеллигенты, могут найти наконец свою точку в этой войне с идолом современного человечества?..

А за бортом бесновалась непогода. Восток беспрерывно загорался фосфорическим заревом молнии; гром грозно перекатывался с одного края небес до другого; высокие волны с яростью бились о борт; неистовый ветер налетал все с возрастающей силою. Враждебная стихия, казалось, напрягала все усилия, чтобы одержать победу над человеком. Но усилия ее были напрасны: могучий великан в союзе с маленьким грязным человечком работали без устали, — и пароход двигался вперед во мраке черной бушующей ночи…

 

Чириков Евгений Николаевич.
«Рассказы». Том 2. Издание товарищества «Знание». 1903 г.
Владимир Маковский «Вечеринка».