Евгений Чириков «Gaudeamus igitur»

Ежегодно, в день годовщины N-ого университета, в нашем уездном городке Сердянске собиралась местная интеллигенция, чтобы в задушевной беседе вспомнить дни своего студенчества.

Питомцев N-ого университета у нас было трое: толстяк мировой судья, Илья Ильич Невзоров, потерявший на должности судебного следователя зубы — старичок Иван Петрович Стебельков, и худой и тонкий земский врач, Стеблицкий. Но к этим трем господам всегда каким-то непонятным образом присоединялись еще двое: становой Тычкин и почтмейстер Мямлин…

Оба последние никаких университетов не нюхали, но почему-то считали своей непременной обязанностью ежегодно участвовать в празднестве.

Бывало, дня за три-четыре Тычкин шлет десятского к следователю с запиской: «Уведомьте меня, предполагается ли нынче и каким образом праздновать нашу годовщину? Не дурно бы на чистом воздухе и совместно с женским полом». Почтмейстер тоже осведомляется у мирового: «Добрейший Илья Ильич! По примеру прошлых лет, надлежит и ныне вспомнить наш храм науки. Следовало бы устроить хоть маленькую пулечку. Не откажите уве-домить о намерениях и предположениях компании».

Земский врач, молодой еще сравнительно человек, желчный, нервный и раздражительный, неохотно присоединялся к этому веселому пиршеству: он угрюмо замечал, что не время теперь праздновать эти «годовщины», и начинал задумчиво грызть ногти… Однако, после долгих и настоятельных увещаний со стороны Ильи Ильича, сдавался.

— Хорошо… только, во всяком случае, я не желаю праздновать вместе с Тычкиным.

— Ах, Петр Петрович! Ну что вам дался этот Тычкин? Безобидный человек, такой же, как и мы с вами… Пусть его!.. Не мешает ведь?

— Да скажите, пожалуйста, какого черта он будет с нами праздновать? Ведь он… он…

— Ну, что же «он»? Подпоручик в отставке-с! Ведь дело не в том…

— А в чем же-с?

— Ведь он собственно для компании…

— Ну, уж извините! Если вы для компании урядников еще пригласите, так я лучше дома, один, напьюсь!.. Да и какие тут празднества?.. Чепуха!..

— Как хотите!.. А если вздумаете, так приходите… Мы собираемся в клубе, —говорил Илья Ильич обиженным тоном и покидал «тяжелого человека».

— «С урядниками!?..» Никто никаких урядников не приглашает… — ворчал Илья Ильич по дороге. — Всегда крайности… Невыносимый человек!..

Томимый одиночеством и скукою, доктор обыкновенно, после долгих посвистываний и похаживания из угла в угол, брал фуражку и шел в клуб «посмотреть, что там делается», и всегда как-то случалось, что он, против собственной воли и желания, оставался там, присоединяясь к торжествующим.

Почти то же случилось и на этот раз.

Никто из питомцев N-ого университета еще не помышлял о приближавшееся годовщине своей «аlmае matris», как Тычкин уже напомнил о ней письмом к старичку-следователю:

«Милейший Иван Петрович! приближается день нашего празднества в честь вашей науки, и я предлагаю отпраздновать нынче, как следует. Проектирую устроить поездку в Студеный Ключ — это всего в двенадцати верстах от города: могу достать две тройки земских лошадей, но ставлю непременным условием — участие в поездке женского пола» и т. д.

Надо заметить, что Тычкин, каждогодно настаивавший на участии в празднестве женского элемента, на сей раз стоял за это с особенной рьяностью:

«Что за удовольствие, — писал он, —быть без женского пола? Решительно никакого. Без женщины мужчина, как без паров машина, — говорится. Поэтому я предложил бы пригласить с собой девиц Недоносковых и Марью Гавриловну. Может быть, и ваша супруга примет участие. Что же касается супруги Ильи Ильича, то я, между нами будь сказано, на них не надеюсь: заболят у них зубы, и тогда все дело примет мрачный колорит».

Старик-следователь теоретически вполне разделял этот взгляд, но как только вопрос вставал в его голове вместе с мыслью о супруге, — он решительно был против.

— Я думаю, душечка, ехать в четверг на вскрытие… Мертвое тело давно валяется.

— А как же? Разве годовщину не будешь справлять?

— Гм… не знаю… Только тебе не советовал бы ехать… Если бы не было это неудобно, я и сам отказался бы…

Так подготовлял почву Иван Петрович.

Почтмейстер был решительно против участия женского элемента. Он понимал, что раз будут девицы Недоносковы, его жена ни за что не отстанет, — привяжется. Взять же ее с собою равносильно обречению себя на монашескую воздержанность во всем, начиная с картишек.

Жена почтмейстера Мямлина была одним из тех несчастных существ, которые вечно ревнуют своих супругов к каждой женщине. Несмотря на то, что почтмейстер не имел ровно никаких шансов на успех в этом отношении, несчастная женщина не спускала мужа с глаз: она была такого убеждения, что «мужчине» достаточно быть немного лучше черта, чтобы все женщины падали в его объятия.

— Митя! машер! мне тебя нужно! — многозначительно, с повышением тона в голосе, отзывает она всякий раз мужа, когда он заговорится с какой-нибудь дамою.

И почтмейстер покорно покидает собеседницу, прошептав:

— Виноват-с… я вас на минуточку оставлю.

Однако более он уже не возобновляет прерванного разговора с дамой из боязни «скандала»…

Доктор, по обыкновению, сперва уперся, а потом с кислою миною ответил:

— Ладно… прокачусь… Все равно надо в Сосновку заехать, — больные есть там…

Здесь я позволю себе сделать маленькое отступление, чтобы познакомить читателя поближе с некоторыми героями нашего рассказа.

Тычкин, как человек военный, был душою нашего дамского общества. Он первенствовал в клубе на вечерах и так отлично дирижировал танцами, что все танцующие, бывало, приходили в какое-то неистовство: молодой секретарь полиции, с взъерошенною головою,

подпрыгивал козлом и пожирал свою даму какими-то страшными дикими взорами, а наш фельдшер так сильно притоптывал в такт музыки каблуками, что, казалось, намеревался проломить пол своими ногами.

— Кавалье! А гошь!! — оглушительным тенором выкрикнет, бывало, дирижер, махнет рукой и пристукнет шпорами…

Взор его полон божественного вдохновения, мечет искры и зажигает сердца танцующих какой-то бесшабашной самоотверженностью. «Кавалье», как угорелые, бросятся в противоположную сторону и, кажется, готовы разорвать своих дам на две половины… А что, бывало, делалось, когда дирижер захлопает в ладоши и, торжественно обявивши «Polka» — подаст пример искусства и ловкости!

Тут уж решительно страшно становилось смотреть!

Столоначальник вертел свою даму до потери сознания, а фельдшер так отчаянно стукал в пол ногами, что снизу, из биллиардной, приходил испуганный «человек» и виновато просил:

— Нельзя ли послабже?.. а то лампа того и гляди на биллиард свалится… А на биллиарде буфетчик отдохнуть легли…

Земский врач, Петр Петрович Стеблицкий, принадлежал к типу людей, вечно и всем недовольных. Постоянно не «в духе», вечно кислый, с кислыми минами и разговорами, раздражительный до последней возможности человек, болезненно самолюбивый — он был однако безукоризненно честным и отзывчивым на всякие общественные «злобы». В то время, как другие члены местной «интеллигенции» наслаждались пикниками, картишками, сплетнями и, в лучшем случае, — узко специальными делами по службе, Петр Петрович усердно перечитывал «Русские Ведомости», волновался и начинал, ходя по комнате, разговаривать сам с собою.

— Петр Петрович! С кем это вы, батюшка мой, рассуждаете? — крикнет, бывало, подошедший к окну следователь.

— Помилуйте! Да это что же такое? Войдите… прочитайте!.. Это удивительно… это черт знает…

— Нет, читать, батенька мой, не хочется… А я зашел к вам вот зачем: был в уезде, заезжал к вашему принципалу, т. е. к председателю-с. У него супруга капризничает: какие-то галлюцинации, что ли… Он просил вас побывать.

— У меня больные и посерьезнее есть! — резко перебивал Петр Петрович и «начинал»:

— Что же это такое? Кому, наконец, я призван служить? нервным барыням или голодным мужикам… Нет, «чумазый» делает земскую службу окончательно невозможной… Извольте видеть: какие-то галлюцинации у этой бабы в семь пудов весу!.. С жиру бесится, каналья, а врач изволь тут бросать дело, больных… это… это…

— Ну-у! Завели!.. Полноте, пожалуйста!.. Смотрите на жизнь проще!.. Начальство есть у всех, не у вас одного и… и… значит, необходимо ехать… а то опять неприятности выйдут. Барыня у него кляузная.

— Брошу! брошу! брошу!.. Это невыносимо… это комедия какая-то…

Почти каждый день Петр Петрович чем-нибудь возмущался и решал бросить службу, но до сей поры не приводил этого решения в исполнение. Раза три он писал заявления о своем нежелании продолжать службу: «Считая при настоящей постановке дела медицинской помощи народу свой труд бесполезным», так всегда начинались эти заявления, а кончались: «считаю себя нравственно обязанным заявить, что служить более в N-ом уездном земстве не желаю и прошу немедленно же назначить мне преемника».

Потом эти заявления клались в боковой карман, и там их можно найти, вероятно, и теперь еще.

Это был один из многих «рыцарей на час», любящих помучить себя и других, истерзаться своим несовершенством.

Такие типы честных и хороших людей, обыкновенно, рано или поздно поглощаются окружающей средою, закисают, так сказать, и ассимилируются…

Илья Ильич тоже стоит того, чтобы сказать о нем два-три «теплых» слова. Начать с того, что он часто разбирал дела в халате, а переговаривался во время разбора дел со своей супругою постоянно:

— На основании такой-то статьи устава наказаний, налагаемых мировыми судьями, — начинал он скороговоркой и вдруг отрывал глаза от бумаги и обращал их на дверь: Маничка! Закрой, пожалуйста, дверь: сквозняк!.. — После того уже доканчивал…

Да, это был действительно «мировой»! Когда ему удавалось примирить враждующие стороны, он испытывал большое наслаждение.

— Помиритесь, господа! — убеждал он — Ну, что тут кляузничать? Ну, обругали друг друга, подрались… Мало ли что бывает между своими… К чему же свои кляузы ко мне-то переносить? Вы думаете, — мне нечего делать? Эх, господа… Мало ли кто с кем поругается да подерется… Если бы все к мировым лезли, то сколько бы мировых-то надо было? Пошли, выпили и помирились… вот и все… А тут еще не знай, чем кончится… Плюньте, господа! Ей-Богу, не стоит!..

Говорил он это так убедительно, что противники, взглянув друг на друга, улыбались и… мирились.

Две сестрицы Недоносковы блистали звездами первой величины на нашем уездном горизонте.

Это были типы наивных провинциальных барышень, красивых, кокетливых, увлекающихся светлыми пуговицами и черными нафабренными усами. У обеих было по таинственной шкатулочке и по альбому, куда поклонники вписывали собственноручно стишки «в знак памяти», в роде:

Рука моя писала.
Не знаю, для кого…
Но сердце подсказало:
Для друга своего…

или:

Пройдут века, — и ты меня забудешь,
Но не забуду я до гробовой доски…
Ах, ты не звала, звать не будешь
Любовной страсти и тоски!!!

Нечего и говорить, что Тычкин был предметом страданий для обеих девиц и служил поводом для частых ссор их между собою. Когда, бывало, Тычкин вздумает спеть в клубе, на вечере, романс:

«Милая, ты услышь меня!» — обе сестры стремглав летят к роялю, чтобы аккомпанировать, ссорятся, и дело кончается обыкновенно тем, что с Наденькой Тычкин пропоет «Милую», а с Варенькой — «Месяц плывет по ночным небесам».

Марья Гавриловна была замечательна в том отношении, что заменяла для горожан местный орган гласности, какой-нибудь «Сердянский Листок». Марья Гавриловна знала решительно все выдающееся в городской жизни: от нее можно было узнать, что вчера в садике произошло объяснение в любви между секретарем полиции и дочерью полицейского надзирателя, что почтмейстер Мямлил получил от супруги своей туфлей по физиономии, что у лавочника Пудикова родились двойни, а мировиха сшила себе «бордо», что Тычкин влепил Наденьке Недоносковой «безешку», а жене землемера сказал что-то двусмысленное и т. д., и т. д.

Понятно, что при таком «всеведении и вездесущии» Марья Гавриловна была общим другом нашего женского общества, и что без нее не обходился ни один скандал в городе. Марья Гавриловна успевала каждодневно обегать все «культурные дома», у всех напиться чаю, всем посплетничать и собрать материал для следующего «номера».

Марья Гавриловна была полная старая дева, но чем более полнела и старела, чем более, так сказать, «матерела», — тем сильнее жаждала замужества и надеялась, что вот-вот… Каждые «святки» она гадала, и каждый раз ей выходило, что нынче она выйдет замуж. Она уверяла, что видела в зеркале и своего «суженого-ряженого»: судя по всем описаниям его, жертвою Марьи Гавриловны должен был сделаться наш бедный доктор Петр Петрович, который, кстати сказать, не переносил даже ее голоса и всегда впадал в какой-то столбняк в присутствии этой невесты неневестной.

— Петр Петрович! Что это вы сегодня такой грустный, томный? — скажет, бывало, Марья Гавриловна, вскинувши на доктора полные «безумной страсти и тоски» взоры.

— Тошнит-с, Марья Гавриловна… — буркнет тот, покусывая свою бородку.

— Ах, бедненький! Ha-те вот… у меня есть мятные лепешечки… Я люблю их сосать…

— Не сосу, Марья Гавриловна.

— Ах, какой гадкий! Да вы попробуйте!.. Сейчас же во рту холодок будет, кисленько так…

— И так кисло, Марья Гавриловна.

— Ах, да вы, верно, влюблены? — вот и тоскуете!.. Ну, скажите, — в кого?.. А?..

И Марья Гавриловна смотрит, бывало, на бедного доктора таким сжигающим взором, словно ждет, что вот-вот сейчас доктор вскрикнет: «в тебя!.. люблю тебя!.. тебя! тебя!..» и заключит ее полную фигуру в свои тощие объятия…

Но увы! — напрасные ожидания!..

Доктор корчит пренедовольнейшую гримасу и отвечает:

— Хуже, Марья Гавриловна… Катарр-с!..

— Ах, шутники вы этакие!!.


Настал день годовщины.

Погода благоприятствовала. Выдался чудный денек. Прохладный ветерок ослаблял действие палящих солнечных лучей, принося с лугов, из-за Волги, аромат свежескошенного сена. Городок словно дремал, убаюкиваемый тихим ласковым плеском застывшей Волги, лениво раскинувшись и греясь на солнышке. Обыватели спустили на окнах занавесочки и сидели «по-домашнему», т.е. в достаточно откровенных костюмах. Многие прятались в небольших тенистых садиках, посиживая за самоварчиками. День был праздничный, поэтому чиновенство наслаждалось отдыхом от утомительно-однообразной работы, как наслаждаются школьники вакационным временем.

Из раскрытых, завешанных кисейными занавесками окон Недоносковых неслись нестройные аккорды разбитого древнего фортепиано. То Наденька Недоноскова рубила пальцами свои любимые «Дунайские волны».

Перед окном прохаживался индейский петух, который вытягивал шею и одним глазом заглядывал в окно, словно ему хотелось узнать, как это удается Наденьке испускать такие чудные звуки.

В это время к дому приближалась тонкая военно- выправленная фигура Тычкина.

Индейский петух счел своей обязанностью громко пробормотать: «Здравия желаю, ваше брр-е!»

Звуки фортепиано вдруг смолкли, и из окна высунулась русая головка девушки.

— Ах! — испуганно вскрикнул тонкий пискливый голосок, и головка спряталась. — Нельзя!.. Мы сейчас! Погодите! — донесся голосок через занавесочку.

— Пардон-с! Я, кажется, не вовремя… — с улыбкою на устах проговорил Тычкин, прикладывая к козырьку фуражки свои тонкие, украшенные кольцами пальцы.

— Нет, нет!.. Ничего. Мы сейчас… — пискнула Наденька.

— Погодите!.. Не уходите! — перебила ее Варенька.

Тычкин присел на лавочку, под окнами, и стал стряхивать надушенным носовым платком пыль со своих востроносых ботинок… Потом закурил тончайшую папиросочку, и вполголоса замурлыкал: «Ми-и- лая, ты услы-ы-ышь мепя-я-я…»

Недоносковы не заставили себя ждать: не успел Тычкин начать «под окн-о-м тво-и-м», как головка Наденьки, с алою розою в русых волосах, выпорхнула из-за занавесок, а губки жеманно произнесли:

— Можно!

Тычкин вскочил с лавочки, сделал полный оборот на месте, дотронулся до козырька фуражки и молодцеватою походкой направился в комнаты. Индейский петух вытянул шею и подозрительно посмотрел ему вслед. Потом распустил веером хвост, побагровел от злости и неестественно громко расхохотался.

— Я к вам, m-lles, по поручению! — начал гость, покручивая нафабренный ус: — Мы празднуем сегодня годовщину нашего университета… Компания пожелала, чтобы в этом празднестве принимал участие и прекрасный.. да, прекрасный пол… Так вот-с, извольте видеть, я счел своей нравственной обязанностью, священным, так сказать, долгом предложить вам прокатиться с нами на Студеный Ключ. A-а… это, так сказать…

— Какая годовщина? — удивленно и мило расширив свои голубые, как васильки, глазки, спросила Наденька.

Тычкин взглянул на эти «васильки», на этот вздернутый задорный носик и мысленно произнес: «поэтичная, черт возьми, девица!» а потом произнес уже вслух:

— Гм… м… Это… как бы вам сказать?! Знаменательный день, в который… обыкновенно… надлежит… как бы это вам сказать?.. Вообще — повеселиться и отпраздновать… Мы ежегодно устраиваем это… Вспоминаем собственно дни нашей юности…

— Что же это за годовщина, не пойму я все-таки! — перебила нетерпеливая Наденька.

— Гм… м… Например… Вы бываете именинница…

— Семнадцатого сентября я!..

— Нет-с, позвольте! Я только, например… Там тоже подобно именинам… Каждогодно, в определенный срок… Ну, да это все равно! Так вот мы и просим вас присоединиться…

— М-r Тычкин! — произнесла выпорхнувшая в зал Варенька.

Тычкин расшаркался. — Ваше драгоценное здравие? — спросил он с поклоном.

— Ах, мерси!.. Слава Богу.

Тычкин повторил все сначала Вареньке. Та не поинтересовалась, впрочем, узнать, что это за годовщина и почему и что празднуется. Ей было все равно, главное — прогулку она понимала, а до остального ей не было никакого дела.

— Ах, как я рада! как рада! Но если поедет Какоркова, мы не желаем, — закончила она неожиданным переходом из мажорного в минорный тон.

— Какоркова не поедет… Будьте спокойны… — авторитетно успокоил Тычкин.

— Ну, так мы согласны! Устраивайте эту штуку!.. Мы согласны, на все согласны!..

И Варенька захлопала в ладоши и завертелась на каблучках.