Евгений Чириков «Gaudeamus igitur»

Почтмейстер встал сегодня раньше обыкновенного. За ночь он придумал весьма остроумный план спровадить свою жену на станцию «Безводное», к тамошнему смотрителю.

— Какая чудная погода! — закинул он, еще лежа в постели и потягиваясь. — Хорошо бы сегодня прокатиться в «Безводное».

— Что же, машер, прокатимся…

— Нельзя мне… Некогда.. А как звали! И Настасья Семеновна, и Лука Лукич… Отчего бы тебе одной хотя, не прокатиться? Они у нас два раза были, а мы ни одного… Обижаются…

— А как же годовщину справлять разве не будут нынче?

— А ну их тут! У меня по горло работы…

— А лошадей, машер, дашь?

— Это пустяки… Тройку можно.

В то время, как Тычкин приглашал девиц Недоносковых, почтмейстер усаживал в плетушку свою супругу.

Вместо обещанной тройки, стояла одна кляча, печально повесившая голову и похлестывавшая свои бока облезлым хвостом. На облучке сидел чумазый мальчуган без шапки.

Почтмейстерша сердилась, влезая, с помощью мужа, в плетушку.

— Говорил, — тройку, а дал какого-то одра?!

— Ничего, голубчик, не поделаешь… Всех лошадей взяли… Скажи «слава Богу», что и этого-то одра отыскали.

— Он одер-от одер, а ты постой, вот увидишь, как махать зачнет… Ровно конек-горбунок! — сказал сидевший на козлах мальчуган. Он огрел кнутовищем свою клячу, и почтмейстерша выехала со двора…

Как только серый зонтик почтмейстерши пропал в облаке поднятой плетушкою пыли, Мямлин побросал все свои бумаги и пакеты, торопливо натянул белую парусиновую пару и полетел к Ивану Петровичу.

— С годовщиной вас, милейший! Ну, что? Как сегодня? Идем, что ли?

— То-то, любезнейший, не могу; экстренная бумага, поджог… скакать приходится…

— Поджог подождет, пустяки!

— Нельзя-с… И черт сунул мерзавца поджечь именно вчера!

— Дело не убежит… Прокатимся, выпьем, пулечку составим… Нельзя же так, не ознаменовавши торжественного дня.

— Не могу… Рад бы сам, да невозможно… Послал за лошадьми, через час еду…

Почтмейстер замолк и вздохнул.

— Ох, времена, времена! Бывало, лет пять-шесть тому назад, насильно нас приходилось от зеленого поля отгонять. Целые ночи просиживали! А теперь насилу партию-то составишь, да и то… Эх!

Почтмейстер опять вздохнул.

— Ну, а как же, справлять годовщину-то совсем не будете? Так-таки ничем и не ознаменуете? И этой телеграммы, как в прошлом году, посылать и спрыскивать не будете?

— Телеграмму пошлем… Доктор, поди, уж отправил.

— Ну, счастливого пути! Я забегу к Петру Петровичу-то; тут ведь по пути.

Почтмейстер вяло пожал руку следователю и побрел к больнице.

— Эй! господин врач! — крикнул он, подойдя к окну больницы, — небойсь, людей морите, а про свою альму-матерь забыли?!

— Кто там? Что вам угодно?

Из окна выглянула недовольная физиономия доктора.

— Здравствуйте!

— Мое почтенье!

— Годовщину-то будем справлять?

— Какую еще годовщину?

— Ай-ай, молодой человек! Стыдно! Забыли свой храм науки? Публика на Ключ собирается… А по мне, чего лучше, — в клубе?.. Чаю-то и в клубе прекрасно выпьем… Охота за семь верст киселя хлебать!.. Пулечку бы составили…

— Извините, мне не до пулечки. Операцию сейчас начну делать.

— Плюньте, дело не уйдет.

— До свиданья-с.

И физиономия доктора скрылась.

Почтмейстер поник головой и побрел прочь от больницы.

— Ну, и молодежь нынче! — прошептал он, поматывая головою, и направился проведать Илью Ильича.

Не прошло и четверти часа, как по мосту, через речку Сердянку, проскакала, громко стуча коваными копытами, тройка земских лошадок и, вихрем взлетев в горку, с шиком понеслась по направлению к больнице.

В тарантасе сидел Тычкин и ухмылялся от удовольствия, которое он ощущал от быстрой скачки.

— Тпру! — тенором выпустил молодцеватый кудрявый парень на козлах и разом осадил борзых коней.

Из тарантаса ловко выскочил Тычкин и очень грациозно вбежал по лестнице на крыльцо больницы.

— Доктор! я от девиц… Прибыл с поручением тащить вас во что бы то ни стало. Сегодня именины вашего… как его?.. Берем гитару, закусочку… Изобилие женского пола… Без женщины мужчина, как без паров машина… — заговорил Тычкин.

Доктор сделал омерзительно-кислую физиономию.

Оторвавшись от какой-то склянки, он так сердито посмотрел на Тычкина, что тот сразу потерял игривость, смутился и спутался.

— Вы нездоровы? — серьезно спросил доктор, устремив испытующий взгляд на гостя.

— Мерси. Я совершенно… Я…

— Благодарить нечего… Я спрашиваю: чем вы нездоровы?

— Да что вы?.. Я вполне здравствую-с… Я от девиц…

— Здесь, господин Тычкин, больница и сюда приходят лечиться. Только лечиться… От девиц вы или от пожилых дам — это до меня не касается.

— При исполнении служебных обязанностей? — перебил Тычкин неуверенным тоном, который явно говорил о том, что он не знает, что делать: обижаться или принять все за простую шутку.

— Совершенно верно… Ну-с? Что же вам угодно?

— Что вы, доктор! Сегодня ведь годовщина, — забыли?

— Какая-с… Вы-то о чем хлопочете? Вы-то тут при чем?

— To есть как это «при чем»? При том же, при чем и вся компания.

— Прошу вас оставить меня в покое… Не мешать мне… До свиданья!

И доктор отвернулся и опять стал болтать что-то в склянке.

Тычкин несколько мгновений стоял, пораженный, на месте, потом откашлянулся и быстро вышел.

— Нигилизм… — прошептал он, скрываясь за дверью.

Вскочив в тарантас, Тычкин крикнул:

— Пошел!..

А доктор бегал из угла в угол и теребил свою, и без того уже реденькую, бороденку так не милосердно, что, казалось, имел намерение выдрать ее окончательно.

— Черт знает, что такое!.. Никакого покою не дают… Годовщина, девицы, почтмейстер, Тычкин… Нет, это невозможно!.. Брошу, брошу, брошу!! Все брошу и…

— Что, батенька, не надумали?.. — раздался под окном голос запыхавшегося почтмейстера. — Мы едем… сейчас…

— Ах, подите вы все… к черту!

И почтмейстер услыхал, как что-то стеклянное упало и разбилось вдребезги…

«Тяжелый человек… с ума сходит совсем», подумал он и больше не заговаривал. Отирая плат-ком пот с лица, он зашагал дальше, и, когда доктор посмотрел в окно, то увидел лишь его спину, широкую соломенную шляпу и широкие же, раздувающиеся и треплющиеся парусиновые панталоны.

— Фальстаф проклятый! — сквозь зубы произнес доктор и с сердцем захлопнул окно и заперт, его на задвижку.


«Студеный Ключ» — чудесное местечко!

В котловине, между капризных, поросших дубняком и калиною, горок и буераков, открывается пестреющий цветами лужок. По средине его, скользя по камешкам и песочку, бежит журчащий колокольчиком ручеек студеной и прозрачной, как горный хрусталь, воды. Вдали, на пригорке, под тенью небольшой группы кудрявых березок, стоит старая полуразвалившаяся часовенька, а рядом с нею — колодец. Вода в нем до такой степени прозрачна, что вы видите, как со дна, будоража желтый песочек, выпрыгивают вверх тонкие струйки-ключики. Местечко дикое, безлюдное. Разве изредка только сюда заходят собирающие малину девчата, да подпасок забежит, чтобы, перегнувшись через сруб колодца, утолить свою жажду холодной и вкусной водою.

Здесь-то и собрались наши знакомцы с целью отпраздновать годовщину.

На двух разостланных по лужку коврах, в разных позах и положениях, восседали торжествующие. Тычкин, в безукоризненно-белом кителе, с молодцевато откинутой на затылок фуражкою, что-то шептал Наденьке Недоносковой. Наденька сидела, подобрав под себя ноги, и то и дело вспыхивала ярким стыдливым румянцем. Почтмейстер Мямлишь косился на сторону молодой парочки и чесал за ухом. Ему хотелось присоединиться к остроумному занимателю женского пола, но он никак не мог придумать, с чего бы это начать разговор.

Марья Гавриловна гуляла под руку с женой мирового и рассказывала ей, видимо, что-то очень интересное, так как та поминутно восклицала:

— Да что вы?.. Да не может быть?..

Мировой сидел с Варенькой Недоносковой и жаловался ей, как трудно быть мировым, в доказательство чего приводил какую-то замысловатую кляузу, которую даже и сто мировых не могли бы разрешить без того, чтобы не посадить под арест обе тяжущиеся стороны. Варенька показывала вид, что слушает и сочувствует, но, в сущности, ничего не понимала: она искоса посматривала в сторону сестры и Тычкина, и сердце ее ныло от ревности.

Молодой секретарь полиции Травкин очутился каким-то образом здесь же, в числе празднующих годовщину. Он чувствовал себя не совсем ловко и поминутно говорил:

— Мерси-с… я ничего… не беспокойтесь…

Хотя о нем решительно никто не беспокоился.

Зато не было ни следователя, ни доктора.

— Жарковато! — уже несколько раз повторил почтмейстер, желая присоединиться к разговору с Наденькой. Но все его заряды пропадали даром: На-денька и Тычкин были заняты исключительно друг другом.

Неуклюжий и неповоротливый сотский возился около самовара, раздувая его своими крепкими легкими.

— Дуррак! Сними сапог да и валяй! — небрежно крикнул Тычкин в одну из пауз разговора с Наденькой, когда особенно сильно донеслось это раздувание за кустиком.

— Да сапогов-то вашеско-благородье, нет… в лаптях мы! — ответил сотский.

Все расхохотались.

Секретарь полиции не замедлил доказать свою деликатность и «готовность»: скорчившись, он моментально стащил с ноги сапог и, пустив им в мужика, крикнул:

— Держи!

— Ах, не пымал!.. Ах, ты… — испуганно шептал мужик, не успевши схватить сапог Травкина, и виновато улыбался.

Мировиха и Марья Гавриловна, переговоривши о всех выдающихся «злобах», занялись приготовлением к чаю.

Из близ стоявших тарантасов они вынимали узелки и свертки, бутылки, кедровые орехи, мятные пряники и т. п.

Варенька, воспользовавшись удобным случаем, бросила своего скучного собеседника и тоже занялась хозяйством.

Скоро разостланная по ковру белая скатерть была заставлена всевозможными яствами и питиями. Мужик вскипятил с помощью сапога самовар и, по примеру секретаря, бросил сапог обратно, крикнувши тоже:

— Держи!

Но сапог полетел по кривой и чуть не сшиб шляпу Наденьки.

— Ах!

— Ай!!! — завизжали дамы.

Подавая готовый самовар, импровизированный слуга сделал новую неловкость: он залез с лаптями на скатерть и очень изумился, когда сделали ему выговор.

— Как же, барыня? Приказали на середку поставить, а идти не велите?

— Не рассуждать!.. — крикнул Тычкин.

— Хитры больно, — бормотал сотский: — поставь им на середку, а сам стой на краешке!

Несколько стаканов чаю с коньяком развязали языки кавалеров и устранили то неловкое положение, в котором чувствовали себя все торжествующие, за исключением, впрочем, Тычкина, всегда веселого, развязного и находчивого. Теперь даже и секретарь полиции почувствовал себя, как дома. Он играл с Варенькою в «чет или нечет?» и беззаботно каламбурил.

Звон стаканов, щелканье пробок, веселый звонкий смех Наденьки и остроумие Тычнина сплотили все общество воедино. Никто ни о чем не жалел, только одна Марья Гавриловна вспомнила доктора:

— Не поехал, чтоб ему!.. Упрямый козел.

— Выпьем-ка лучше!

Мировой выпил своей «хинной», дамы какого-то «кисленького», секретарь хлопнул рюмку коньяку, — и торжество началось…

Секретарь затянул было:

Пче-елка зла-та-аая… что…

Но Тычкин, вскочив с места, крикнул:

— Силенция, господа!! По примеру прошлых лет нам следует сперва спеть эту… gaudeamus!.. Ну-ка, Илья Ильич! Затягивайте!

— Валяйте, Илья Ильич!

— Напев-то знаем… доктор его часто бунчит…

Мировой долго отказывался, но когда к упрашивающим присоединилась и его собственная супруга и стала говорить: «Илюша, не кобенься!» — Илья Ильич откашлянулся и сиплым старческим голосом начат:

Gau…

Хор подхватил недружно:

…deamus igitur…

Произошло некоторое замешательство: никто не знал слов и только мычал «тра-та-та».

— Ну вас, с этой иностранной песней! — крикнула Наденька: — споем-ка лучше русскую!

— Нельзя-с! В годовщину, да не спеть эту песню! — возразил Тычкин.

Запели снова. Но дело не ладилось. Бросили.

— Выпьем лучше за здоровье нашего храма науки! — предложил Тычкин.

— Выпьем, господа!

— Следует! — отозвались с разных сторон мужские голоса.

— Рады случаю! — укоризненно произнесла жена мирового.

— Как не выпить за альму-матерь, — сказал ей почтмейстер: — у меня в ней двоюродный брат кончил курс… Теперь три тысячи получает… С именинницей вас, Илья Ильич! Ура!

— Урррааа!

Все, не исключая девиц, прокричали «ура».

— За того, кто любит кого! — выступил с тостом секретарь полиции.

— А вы погодите! — остановил его Тычкин: — теперь не время… Пообождите…

Секретарь убрал руку с рюмкой и выпил, ни с кем не чокаясь, без всяких тостов.

А тосты следовали за тостами, дошли и до «того, кто любит кого», и скоро компания «начокалась».

В то время, как Марья Гавриловна и девицы играли с Тычкиным и секретарем в «горелки», почтмейстер сидел с мировым поодаль и вел разговор об «alma mater».

Илья Ильич, вспомнив далекие дни своего студенчества, размяк душою и со слезами на глазах рассказывал, как он срезался на экзамене по римскому праву.

— А что это за штука такая? — вставил вопрос почтмейстер.

— Какая?

— А Римская-то?

— Гм… Римское право… — пояснил захмелевший Илья Ильич.

— Ага!.. — выпустил почтмейстер.

— Марья Гавриловна! Вам гореть!

— Ах!..

— И-их!.. — визжали девицы…

Марья Гавриловна вцепилась в Тычкина, а Наденька не давала:

— Мой!

— Нет мой! — спорили дамы.

— О, я, медам, с наслаждением разорвался бы для вас на части, но, ей-Богу, не могу! — острил кавалер.

— Прросвещение! — говорил почтмейстер мировому, — конечно, нет слов, вещь это занятная… Только все-таки скажу: опасный народ студенты, беспокойный! хоть взять прошлогодний случай… Ну, какого черта дикого им надо? Кончат курс, поступят на места, жалованье приличное… Я вот, верите ли, Илья Ильич, десять лет служил на 33 рублях! Да и теперь чуть хватает (почтмейстер безнадежно махнул рукой)… Говорят — правда, нет ли? — оклад нашему брату хотят увеличить? Давно бы следовало…

— …Бывало, — бунчит погруженный в воспоминания мировой, не слушая собеседника, — бывало, где-нибудь на чердачке, под крышей…

— Одним словом, детишкам на молочишко не хватает, — продолжает себе почтмейстер, не слушая мирового.

Скоро Илья Ильич окончательно ослаб. Свалившись под березками, он начал было петь «gaudeamus», по язык ему не повиновался.

— Выпей вот!.. Натрескался! — злобно и вместе с тем преданно шипела его жена, тыкая в рот супругу стакан с холодной ключевой водой.

— М-м-м… — мычал мировой.

А солнце уже давно закатилось, спряталось за лесом, и вечерняя мгла душистой прохладой напоила летний воздух. «Задергали» коростели, застрекотали кузнечики, перепела закричали там и сям свое «пить-полоть! пить-полоть!» В чистом эмалевом небе мигнула звездочка. Ночной хищник просвистел в воздухе своими крыльями. И комар запищал надоедливо над ухом.

— Вп…п…рягай!. Ж…иво — кричал Тычкин, покачиваясь на месте.

Дамы, с Марьей Гавриловной во главе, стояли, сбившись в кучку и разрешали вопрос: идти ли им домой пешком, или согласиться доехать с мужчинами?..

Ночью по улицам Сердянска бешено мчались две тройки. Ямщик свистел «Соловьем-разбойником», колокольчики пели и играли, собаки, сбежавшиеся со всего города и гнавшиеся за тройками, страшно лаяли, а в тарантасе смеялись, визжали и пели песни…

Обыватели, успевшие уже «залечь», пробуждались, открывали окна и, выглядывая на улицу заспанными физиономиями, недоумевали: что бы могло это значить?

— Если свадьба — некому жениться… а если господа… не станут так скандалить… — размышляли со сна многие обывательские головы.

Увлеченный газетами, доктор сидел в это время в раздумье.

— Gaudeamus igitur! — донеслось до его ушей. Он узнал в этом голосе Тычкина и вдруг неистово расхохотался.

— Мавра! Мавра! — закричал он свою кухарку.

Мавра спала в сенях «для прохлады» и, проснувшись, сердито спросила:

— Чаво тебе еще?

— Сходи за водкой!

— Что ты? Окстись!.. Кочета скоро запоют.

— Ничего, ступай! вот деньги!..

Ворча и охая, Мавра накинула сарафанишко и побежала.

— На вот, охальник! — сказала она, ставя на стол перед доктором бутылку водки и кидая медную сдачу.

Доктор молча налил и выпил. Потом походил и еще выпил. Ему было грустно. Тоска сжимала сердце. Ему чего-то было жаль. Душа куда-то рвалась, куда-то просилась… Чувствовалось полное одиночество и утрата чего-то дорогого, близкого, родного…

Выпьем мы-ы… за того…

бунчал тоскливо доктор, ходя крупными шагами по комнате.

— «Вышьем!» — ворчала Мавра, ворочаясь в сенях на подстилке. — Вздумал, когда выпить! Нашел время, нечего сказать…

Наша-а юность друзья-я-я,
Пронесе-тся стре-л-о-ою…

совсем плаксиво тянул доктор.

Проведемте ж, друзья,
Эту ночь веселе-е-ей…

«Весело!» — ворчала Мавра: — эко веселье напало, прости Господи!.. Не спится человеку…

И Мавра сладко зевнула.

Вдруг доктор во все горло запел:

Gaudearaus igitur Juvenes dum su-mus!!..

Но сейчас же оборвался. Судороги сжали ему горло, и он захлебнулся в слезах. Опустивши на стол голову, он замолк, притих и лежал долго-долго…

А петухи уже пропели, на горизонте сверкнула узкая золотая ленточка утренней зари…

 

Чириков Евгений Николаевич.
«Рассказы». Том 1. Издание товарищества «Знание». 1903 г.
Борис Кустодиев «Пикник».