Евгений Чириков «Калигула»
Серенький февральский день с низко нависшим над землею облачным небом, с ветром и пронизывающим туманом, с холодными каплями прыгающей с крыш и карнизов воды, тускнел и кое-где по окнам магазинов уже засветились желтоватые огни керосиновых ламп.
Невзрачные дома, мокрые заборы, грязные извозчичьи санки, поджарые лошади, хмурые лица встречных прохожих, слякоть на панелях, — вся эта мозглая, пропитанная сыростью, слезящаяся мокрыми окнами домов улица, с печальным освещением надвигающихся сумерек, действовала на душу Якова Ивановича самым удручающим образом. В сознании Якова Ивановича вставало смутное воспоминание о том, что когда-то уже было именно так, как теперь: он бегал по городу и искал места, а на душе его было так пасмурно и скверно, что на единственный, имеющийся у него в кармане, четвертак Яков Иванович решил не покупать чаю и хлеба, а лучше выпить водки и погреться в пропитанном табачным дымом и алкоголем трактирчике, в обществе плохо одетых и недовольных лиц, обойденных, как и он, несправедливой фортуною…
Теперь так же, как тогда, промокли ноги, так же хлюпают худые резиновые галоши, и так же в сердце вспыхивает искорка молчаливого протеста, и так же тухнет в бессильной злобе маленького бессильного человека.
Старенькая выцветшая фуражка с кокардою как-то грустно и бессильно нависла своим блином над глазами Якова Ивановича и прятала от посторонних взор его, в котором попеременно отражались злоба, отчаяние, жалобная мольба, упрек и угроза. Один нос, широкий и мясистый, предательски краснел из-под козырька Якова Ивановича и многих встречных дам в бедных салонах и старомодных шляпках наводил на грустные размышления о пагубном пристрастии мужей к спиртным напиткам и о том, что от такого пристрастия случается…
— Эй, нос! Берегись!.. — весело крикнул по адресу переходившего через дорогу Якова Ивановича извозчик и, подхлестнув свою лошадку, добавил:
— Ну, брат, и нос же у тебя!..
Это замечание обескуражило Якова Ивановича, обидело его до глубины души. Подняв кверху голову и сделав строгую мину на физиономии, Яков Иванович намеревался обругать извозчика мерзавцем и другими, еще более обидными словами, но не сделал этого: в санках сидела миловидная, хорошо одетая дама. Он только показал извозчику указательным пальцем правой руки на свою кокарду и затем угрожающе погрозил этим же пальцем нахалу… Но нахал ухмыльнулся, презрительно бросил: «Эх, горе-чиновник!» и скрылся за углом…
Яков Иванович поправил фуражку, несколько приободрился и тоже скрылся за стеклянной с решеткою дверью трактира «Плевна». Здесь, потребовав себе полбутылки водки, Яков Иванович уселся в дальнем углу за столиком, накрытым грязною пятнистою скатертью, расстегнул свое пальто на вате и, похлопав фуражкой по коленке, чтобы стряхнуть воду, бросил фуражку на подоконник и стал дожидаться… Изредка Яков Иванович брал двумя пальцами свой нос, словно беспокоился, не прав ли был извозчик, высказавший свое удивление по поводу носа Якова Ивановича, и думал: «Да, он пьет, пил и будет пить, как пьют все такие чиновники; однако кому какое дело, что он пьет? По службе ущерба от этого не бывает; раза два Яков Иванович умирал и все-таки ходил на занятия и работал наравне со здоровыми; очень часто Яков Иванович работает по праздникам, отказывая себе в удовольствии сходить в храм и помолиться Господу; нередко сидит в неурочное время в палате… Какое же дело до того, что он пьет?..»
— Да-с! — произнес вслух Яков Иванович, приготовляясь выпить первую рюмку водки: — если бы у Якова Ивановича был нос не сизый, даже зеленый, — то и тогда это никого не касается.
Выпив водки, Яков Иванович начал размышлять над людской несправедливостью и резюмировал ее такими словами:
— Если бы Яков Иванович умер над бумагами, его не пожалели бы… Право! Его стали бы ругать, почему умер не дома, потому — хлопоты…
Сегодня Яков Иванович потерпел полное поражение в генеральной битве, которую он дал обществу в борьбе за свое чиновничье существование: Яков Иванович держал при местной классической гимназии экзамен на право получить первый чин и… не выдержал…
Если бы кто-нибудь знал, что значило в жизни Якова Ивановича это поражение!..
О, это было для него своего рода Ватерлоо!..
Будь Яков Иванович помоложе, он, конечно, попытался бы еще раз пойти на приступ и в штыки взять так необходимый ему чин коллежского регистратора. Но теперь это было невозможно. Сразу погибло все: многолетнее корпение по ночам и по праздникам над всеми этими Иловайскими, Малиниными, «Европами, Азиями, Африками и Америками», погибли, вырываемые чуть не изо рта, кровные гроши, которые пошли на наем подготовлявшего Якова Ивановича к экзаменам семинариста, а главное, одним взмахом и окончательно разбита уже и без того тухнущая энергия сорокалетнего вечно сражавшегося с нуждой человека, и поставлен крест над последними надеждами и планами выбиться…
Без чина нельзя выйти из рядов канцелярских служителей и попасть в настоящие штатные чиновники с определенным окладом и с некоторыми перспективами в будущем… Теперь — мертвая точка, выше которой никогда не подняться Якову Ивановичу, теперь постоянная оценка работы «по трудам и заслугам», как это полагается по отношению канцелярских служителей.
«По трудам и заслугам»… Казалось бы, что такая оценка труда — наисправедливейшая, не оставляющая желать ничего лучшего… К сожалению, это не так… Спросите Якова Ивановича, он вам расскажет, сколько обиды и безвыходности скрывается в этом «по трудам и заслугам»…
— Это означает, что больше 30 рублей не получишь, хоть все жилы свои вытяни, хоть просиди весь месяц, не вставая со стула; а меньше получить всегда можешь, потому что все зависит от секретаря: скажет, что никаких трудов и заслуг в этом месяце не было — и баста.
Яков Иванович мечтал выбиться. В тех случаях, когда, просидев всю ночь напролет, он являлся утром в палату, бледный, испитой, с опухшими красными глазами, и подавал четко и красиво переписанное представление в Петербург на двенадцати листах, — секретарь говорил ему, возвращаясь из кабинета начальника, что тот очень доволен, и что если бы Яков Иванович имел чин, то его можно было бы «двинуть»…
— Я предался наукам уже третий год… Буду стараться выдержать экзамен на чин, — смущенно произносил умиленный Яков Иванович и, поощренный туманным обещанием «двинуть», старался еще более зарекомендовать себя со стороны беспримерной усидчивости, терпения и выносливости. На лице Якова Ивановича застывало выражение готовности и исполнительности, вся фигура его свидетельствовала о безропотной покорности судьбе и всякому выше его поставленному человеку. Тогда казалось, что этот человек, с сизым носом и с испитым лицом, создан исключительно для исполнения одних только приказаний и живет на свете как-то механически, без участия каких-либо духовных сил. Яков Иванович сидел и писал, писал как чернильный perpetuum mobile… Секретарь распекал его за неграмотность, — Яков Иванович молчал и не позволял себе возражать даже в тех случаях, когда секретарь был неправ: изучая к экзамену грамматику, Яков Иванович иногда мог поспорить в этом деле с секретарем; но зачем? Бог с ними! Если начальство хочет писать слово «вышеуказанное» отдельно, вот так: «выше-указанное», — надо исполнять «у всякого начальника своя грамматика; когда секретарем был Ефим Николаевич, они приказывали писать «указанное выше», думал Яков Иванович и переписывал помаранную бумагу сызнова. Яков Иванович был воплощенная покорность и смирение.
Только по двадцатым числам месяцев, выпивши по случаю получки жалованья водки больше обыкновенного, Яков Иванович позволял себе ворчать и браниться, и то лишь дома, в своей семье, у самовара… Со дна души Якова Ивановича поднималась тогда досада на весь мир, и он начинал жаловаться и ругать каторгой жизнь и критиковать свое начальство.
— Яков Иванович, — ворчал он, — все стерпит. Нечего его жалеть. Гни его в дугу, плюй ему в морду! Разве Яков Иванович человек? Скотина! Пишущая скотина… Ей-Богу! И все вы, — говорил он членам семьи, — скоты: жрать ваше дело и больше ничего… Мое дело — писать, ваше дело — жрать… да!
Но на другой день утром Яков Иванович уже был тише воды, ниже травы. Выпив живой воды, — так называл Яков Иванович воду с примесью нашатырного спирта, — он шел, как ни в чем не бывало, на службу, и никто бы не сказал, что вчера только этот человек позволял критиковать действия начальства.
— Надо быть болваном, чтобы не понять такой простой вещи, — резонерствовал секретарь по поводу какого-нибудь промаха со стороны Якова Ивановича.
Яков Иванович слышал, но молчал. Он только ниже нагибался к столу, почти ложился на бумагу и еще усерднее скрипел пером.
— Подай-ка еще огурчик!
— Слушаю, Яков Иванович!..
Яков Иванович уже кончал полубутылку. Склонившись над рюмкой водки, он в сотый раз переживал ужас своего поражения, припоминал мельчайшие подробности этого несчастья и терзал себя упреками…
Известно, что стран света — четыре, а он, дурак, сказал: пять…
— А сколько частей света? — спрашивают.
Известно, что частей света пять, а он, дурак, сказал: четыре. Так было по географии, а по истории — еще хуже. Поняв свой неудачный ответ о странах и частях света, Яков Иванович, как он сам выражался, соскочил с рельсов и стал трястись — по шпалам.
— А какого французы вероисповедания? — спрашивают.
— Республиканского.
— А вы? Единодержавного?
— Так-с. Монархического, — сморозил Яков Иванович.
Захохотали громко и весело все три экзаменатора, потом пошептались о чем-то между собою, и один из них, самый молодой, в очках, сказал, пристально разглядывая нос Якова Ивановича:
— Нет, вам придется еще подучиться, а потом — милости просим к нам!
Яков Иванович вспыхнул, как огонь при ветре, и дрожащим голосом произнес:
— Вы, милостивый государь, спросите меня еще! Пожилому человеку долго ли спутаться?
На голом темени Якова Ивановича выступили крупные капли пота от чрезмерного напряжения всех чувств и способностей. Он вынул из кармана носовой платок, отер им свою лысину и, принужденно смеясь, добавил:
— Как же человеку не знать, какого он вероисповедания?.. Помилуйте! Спутался… Взволновался немного…
Все из старой головы вылетело. А ведь как знал? Разбуди среди ночи и сонного спроси: главные города, чем каждый замечателен, сколько жителей, реки с притоками и всю эти чертовщину, — все мог рассказать…
Накануне экзамена Яков Иванович долго не мог заснуть: цари не давали ему покоя; он перечислял их по порядку в памяти, этих бесчисленных царей римских, английских, французских, — и сбивался. Приходилось вставать с постели, зажигать лампу и рыться в учебнике.
— Что ты, Яша? — испуганно спрашивала жена, разбуженная возней и светом лампы в неурочное время.
— Кали-гула, Калигула, гула, — автоматически повторял Яков Иванович, залезая снова на кровать.
— Никак уж с ума сходишь?
— Память стала, мать, изменять. Эхе-хе! Два пробило уж… — шептал, позевывая, Яков Иванович.
Теперь, видя свою неудачу, Яков Иванович сделал последнее усилие и в надежде на «царей» жалобно попросил:
— Вы, господа, попробуйте еще! Долго ли спутаться? Спросите хоть про римских царей и тому подобное…
Но, когда Якова Ивановича спросили про римских царей, он потерял последнюю позицию: подавленный целым сонмом завертевшихся в его памяти имен царей разных стран и народов, Яков Иванович пал под этим бременем.
— Вы все перепутали. И потом: не Калугила, а Ка-ли-гу-ла! Надо еще подучиться, а потом приходите, — сказали Якову Ивановичу.
— Господа! мне уже сорок первый год от роду… Семья! — простонал Яков Иванович, готовый расплакаться, как школьник.
— Нельзя. До свиданья.
Припоминая теперь все это, Яков Иванович бранил себя и экзаменаторов, особенно того из них, который, как заметил Яков Иванович, пристально смотрел на его нос.
— Эх, Яков Иванович! Башка твоя, как решето: ничего не держится, — шептал он по своему адресу, а затем обращался к экзаменаторам:
— Разве вы, господа, не видите, что человек кушать хочет? Какой вам убыток, если меня в чин произведут? Никому никакого вреда, одна польза бедному семейству… Да и зачем мне знать всех королей?.. А на нос мой смотреть нечего, молодой чело-век! Поживи с мое, так, может быть, и твой нос будет не лучше… Эх, Яков Иванович, выпей-ка! Чёрт с ними!
И Яков Иванович выпивал. Когда вся водка была выпита, он встал и несколько неровным, хотя решительным шагом, пошел вон из «Плевны», бросив на ходу хозяину заведения:
— Запиши, Егор Васильевич!
На душе Якова Ивановича стало немного получше, а потому и внешний вид его изменился в ту же сторону: блин фуражки не лез на глаза, а загибался к затылку, козырек не скрывал не только глаз, но и лба, перерезанного, как большая дорога — колеями — глубокими морщинами, пальто было распахнуто и трепетало полами…
А между тем другие все лезут врозь да врозь…
вполголоса баском весело гудел, как шмель, Яков Иванович, шагая по тротуару мимо освещенных окон магазинов. Он шел, сам не зная куда, но, во всяком случае, не домой: если бы с экзаменом было благополучно, — другое дело, а теперь не хотелось, да было и неловко что-то… Колька спросит: «выдержал, папаня»? А папаня провалился по всем статьям…
В числе многочисленного потомства у Якова Ивановича имеется сын, гимназист первого класса, Николай. Когда, в прошлом году, он шел на экзамен — из приготовительного в первый, Яков Иванович, благословляя его, напутствовал такими словами:
— Ну, брат, не сплошай! Не будь болваном и не осрами отца; в нашем роду дураков не было…
Николай выдержал, а вот он, Яков Иванович, оскандалился. Откровенно говоря, Якову Ивановичу всего больше и было совестно теперь перед этим мальчиком. Сегодня, уходя в гимназию, сын тоже напутствовал отца:
— Папаня, ты сегодня придешь к нам держать экзамен?
— Сегодня.
— Главное — Василий Якимыч — из истории и географии… Он любит, чтобы не думать, а говорить сразу… Смотри, не срежься!
— Бог не выдаст, свинья не съест. Ты кол из латинского не схвати! Я не успел спросить-то тебя, — ответил он.
Надо сказать, что Яков Иванович помогал сыну изучать не дававшийся ему латинский язык; дело это было нелегкое: Якову Ивановичу приходилось самому учить задаваемые уроки по латинскому, что давалось ему так же с громадным трудом и с страшной скукою.
Когда Яков Иванович шел по Москательной улице, его окрикнул чей-то голос:
— Якову Ивановичу! Куда?
Яков Иванович оглянулся. Через дорогу шел к нему сослуживец Иванов, длинный, как жердь, сухой и поджарый. Он шагал крупно, нагибаясь вперед всем корпусом; коротенькое пальто и узкие брюки Иванова еще более усугубляли впечатление протяженности этого человека. Под-мышкой у Иванова было воткнуто что-то, завернутое в платок.
— Иду себе, — ответил смущённо Яков Иванович, подавая руку сослуживцу, — а ты что тащишь?
— Гитара. Федька именинник, так музыку тащу.
— И как ты этих именинников отыскиваешь? Ведь вчера, никак, был на именинах?
— Да что, брат, скучно… выпить хочется, а двадцатое было давно уже… Только на именинах и выпить теперь… Пойдем! Пулечку раздавим, ерофеича хватим…
— Меня он не звал, — в раздумьи промычал Яков Иванович, которому вдруг захотелось побыть в веселой безалаберной и беспечной компании холостых чиновников, которые, несмотря на свои пятнадцатирублевые оклады; ухитряются все-таки не грустить и не жаловаться на судьбу.
— Наплевать! — произнес Иванов и, подхватив Якова Ивановича под руку, повлек его на именины к Федьке. При этом Иванов задел грифом гитары проходившую мимо барыню и испугал ее внезапно раздавшимся аккордом музыки..
— Пардоне-с! — извинился Иванов!..
— Тяжело на душе что-то, — пожаловался дорогой Яков Иванович: — выпить поэтому простительно.
— Еще бы! Двадцатое было давно, и до двадцатого далеко… Самое двусмысленное положение, — игриво заметил Иванов.
— У меня по другой причине, — грустно сказал Яков Иванович, которому захотелось вдруг поделиться с кем-нибудь своим горем, и хотя спутник не поинтересовался, по какой именно причине тяжело на душе у Якова Ивановича, но тот пояснил:
— Не выдержал я экзамен-то. Спутали живодеры! Разве у них есть к людям жалость? Никакой!.. Да! Теперь, значит, бесконечное томление… Нужда и брань, ссоры и всякая пакость… И Кольке плохо… Всякая кляуза, сосущая человека, как пиявка… Хотели двинуть, а теперь все пропало… — говорил Яков Иванович упавшим тоном, и блин его фуражки снова трясся над глазами, и вся фигура его опять как-то обвисла и съёжилась…
— Подумать только, — тихо и печально говорил он, — что такое, например, Калигула и прочее?.. На кой мне чёрт? а между тем вся карьера разбита окончательно…
— Наплевать, Яша! — весело произнес Иванов.