Евгений Чириков «Осенний сон»

Вот она петербургская осень! Черт бы ее побрал!..

Хотя бы дождь, настоящий дождь, дружный, шумливый, энергичный, а то какая-то немощная капель, наполняющая всю долгую ночь каким-то раздражающим шепотом и кряхтением. Исподтишка, трусливо позванивает что-то в водосточных трубах, вяло шлепают по крышам дождевые капли, шуршат, как ползающие тараканы, по стеклам окна и, когда вслушаешься внимательнее, кажется, что под окном на улице собрались старые, безобразные ведьмы и сплетничают на мой счет…

— Жизнь его прошла. Скоро он умрет. У него больное сердце. Ему нечего ждать, а он, глупец, все еще надеется… Шшшш…

А невидимые часы медленно отсчитывают тяжелыми ударами маятника маленькие кусочки времени и вдруг пугают сердце протяжным похоронным звоном:

— Бу-ум! Бу-ум! Бу-ум!..

Ах, черт бы вас побрал! Сам знаю, что жизнь уходит и что с каждым ударом и звоном вашим остается меньше жить.

Не спится. Шепчутся проклятые ведьмы. Может быть, это — Парки ткут нити человеческой жизни и теперь совещаются, не пора ли одну из этих нитей перерезать… Чепуха: мне только сорок лет. А впрочем, у меня усталое сердце.

— Что значит усталое сердце, доктор?

— Всякий орган, подобно машине, изнашивается, утомляется и начинает работать неисправно…

И жестикулируя слуховой трубкой, доктор начинает пространно и научно объяснять мне, что я могу каждую минуту умереть…

— Благодарю вас, доктор, но вы лучше скажите, как мне починить плохую машину?..

— Полное спокойствие, хорошее настроение, хорошее питание, прогулка.

Я внимательно слушаю, поматываю головой, а сам раздражаюсь и едва сдерживаюсь, чтобы не закричать:

— Подите вы ко всем чертям!.. Получите гонорар и убирайтесь!..

Спокойствие, хорошее настроение, питание, прогулки…

Полное одиночество, меблированные комнаты, кухмистерская… А прогулка… Поди сам и гуляй себе на доброе здоровье! Добрый хозяин собаки на улицу не выгонит, а он посылает меня гулять… Третья неделя, как продолжается эта немощная капель, сырость, мгла, слякоть…

— У-у, проклятие!.. Хоть бы принять чего-нибудь усыпительного…

— Бу-ум! Бу-ум! Бу-ум! Бу-ум!

Четыре часа. Скоро начнется новый день. Он на нашей улице начинается всегда одинаково. Сперва, как пушки застучат отворяемые ворота, потом загромыхают тяжелые телеги ломовиков и задребезжат пролетки легковых извозчиков, потом напротив, у запертой еще винной лавочки, начнет расти хвост алкоголиков, мужчин и женщин, ожидающих в справедливой очереди открытия винной лавочки, как разрешения войти в царство небесное, потом побегут на базар кухарки, потом — чиновники с портфелями, потом… Опять желтый туман, мокрые стены, непромокаемые плащи, зонтики…

А где-нибудь есть горячее солнце, радостные цветы, смех и улыбки, звонкие детские голоса, радость жизни, любовь… Где-нибудь с благодарной восторженностью шепчут:

— О, как прекрасна жизнь!..

Злую шутку сыграла со мной эта прекрасная жизнь… Это надо мной и над моей жизнью потихоньку смеются под окном ведьмы… В темноте невыносим этот проклятый шепот….

Я повернул замочек электрической кнопки и обрадовался. В освещенной комнате одиночество не так страшно: стол, комод и диван, к которым так привык уже глаз, кажутся не бездушными предметами, а старыми молчаливыми друзьями. Вон комод, так тот положительно готов заговорить: смотрит с доброй улыбкой и спрашивает:

— Почему не спишь?..

— Не знаю, братец, и сам не знаю!..

А со стола смотрит с грустной улыбкою портрет моей бедной Зиночки и ласково утешает:

— Я люблю тебя по-прежнему…

— Ах, Зина, Зина!.. Если бы я знал и верил… только верил, что со смертью еще не кончается человеческая любовь…

Соскочив с кровати, я взял со стола портрет Зиночки, улегся и стал пристально смотреть в милое лицо. В последние года я все реже вспоминал Зину и почти не смотрел на ее портрет. Образ Зины потускнел в моей памяти, покрылся налетом забвения. И теперь, когда я стал пристально всматриваться в портрет, в лицо, в глаза, в губы и печальную, кроткую улыбку, мне почудилось, что Зина вовсе не умирала, что она не могла умереть… Страшная вещь эта фотография!.. Прошло около двадцати лет, не осталось даже костей в земле, а кусок картона жив и обманывает; он отбрасывает, отшвыривает время, пространство, тлен и разрушение и совершает чудо: чрез долгие годы небытия Зина, как живая, смотрит мне в глаза и улыбается, как улыбалась при жизни, кротко и печально. И чем дольше я смотрю в ее лицо, тем более оно оживает и все менее верится, что Зина умерла… Хочется закрыть глаза и прошептать:

— Зина!.. Иди же…

И является уверенность, что после этого тихо отворится дверь и послышатся легкие мягкие шаги, а потом надо мной склонится лицо и защекочат щеку волнистые пряди упавших волос…

Нет сил смотреть: боишься какого-то чуда, боишься огромной неразрешимой загадки жизни и смерти… О, если бы поскорее минула ночь и положила обманчивую, но резкую черту между жизнью и смертью!.. Не буду гасить огонь и попробую заснуть при свете… Опускаю руку с портретом и закрываю глаза. Электрическая лампа смотрит со стены прямо в лицо, и свет ее чрез закрытые веки глаз кажется солнечным и рождает воспоминание… нет, почти ощущение яркого летнего дня, одного из каких-то дней прошлого… Какого? — нельзя вспомнить… Лежу и отдаюсь ласке солнечных лучей… Шепот дождя постепенно превращается в таинственный шелест зеленой листвы… Да, да, тогда был яркий солнечный день и теплый ветерок заставлял березы тихо покачивать ветвями и шептать листвой… Когда это было?.. Не знаю, но было… Хорошо! Незаметно исчезла проклятая петербургская осень, дождь, желтые туманы, слякоть, похоронные процессии, газеты, кухарки, чиновники, вереница алкоголиков около винных лавочек, собаки с медалями на шеях… и моя собственная постель с продавленным матрацем…

 

…Я подожду ее здесь, у опушки леса. Она каждое утро ходит по этой лесной тропинке в луга на реку купаться. Сел под большой березой, так, чтобы была видна дорожка, и жду, вздрагивая и пугаясь при каждом шорохе. Вспорхнет птица, упадет с невидимой сосны шишка, набежит ветерок, всколыхнув кустарник, — обольется кровью сердце и замрет дух: не она ли?.. Нет! Понемногу прихожу в себя, озираюсь. Чрез бело-бархатные стволы берез зеленеют нескошенные луга с разостланными коврами из желтых, голубых и пунцовых цветов; ослепительно сверкает радостная речка; немолчный звон и треск стоит от пения птиц и насекомых в ликующем сиянии голубого утра, а позади таинственные тени рощи и узкая тропинка, пропадающая за кустами… И вот, когда я совершенно не ожидал, словно из-под земли выросла вдруг, как белый цветок, любимая девушка, похожая на сказочную фею, легкая, тонкая, прозрачная и хрупкая, точно призрак святой отроковицы. Кажется, что она не идет, а плывет, не касаясь земли, так легка и плавна ее походка…

— Зина!..

Вскрикнула, встряхнув распавшимися по узким плечам локонами, и на мгновение замерла с широко раскрытыми глазами…

— Вы…

С ласковым упреком подняла на меня тревожный взгляд и, опустив головку, тихо пошла дальше…

— Испугали…

Ах, какая она светлая и неземная! Кажется, что рядом — ангел с белыми крыльями. Нет сил заговорить о любви, потому что нет таких слов, нежных, прозрачных и тихих, какими можно говорить с этой девушкой. Испугает ее обыкновенное слово, оскорбит ее святость. Недавно я видел ее под лунным светом: словно какой-то белый сказочный цветок вырос ночью перед домом, неведомый цветок из лучей лунного блеска и ночной тишины и тайны; задумавшись, она смотрела в звездное небо и ветерок играл золотистой дымкой ее волос; мне чудилось, что я вижу грезу лунной ночи, и было страшно заговорить: казалось, что при первом слове или шуме видение исчезнет. И я не подошел, а тихо скрылся в кустах завороженного весенними чарами сада…

И вот опять: иду рядом и боюсь посмотреть и заговорить…

— До свидания… Я иду на реку купаться…

Протянула тонкую детскую руку с длинной кистью, бессильную такую руку, и ушла. А я остался и снова стал упрекать себя в робости:

— Опять ничего не сказал!..

Откуда эта странная трусость? Раньше я не боялся говорить девушкам о своей любви, а ей боюсь. Что-то непонятное есть в этой трусости. Может быть, она — святая… Когда я издали слушаю ночью ее игру на скрипке, мне кажется, что она молится или разговаривает с ангелами. Она любит не спать по ночам. Какая-то лунная девушка. И не любит смеяться, она только улыбается, и улыбка ее похожа на нежную печаль… О чем? Бог ее знает. Словно ей виден иной мир, а здесь она случайно. Все о чем-то думает и пугается, когда спросишь:

— О чем?

«…Зина! Я боюсь сказать вам, что храню долго уже и что не в силах больше таить. Поэтому пишу. Я вас люблю, Зина. Простите меня, если это оскорбило вас…»

Послал и стал мучиться. Зачем я это сделал? Словно совершил что-то дурное. И стал прятаться, может быть, оттого, что боялся ответа. А когда встретился, то готов был провалиться сквозь землю. А она была по-прежнему спокойна, и все та же печальная улыбка неуловимой тенью пробегала по ее лицу. Когда я решился, наконец, посмотреть ей в глаза, она не опустила взора.

— Я получила…

— Простите мне!..

— Я вас тоже люблю, но…

— Зина! Милая…

Я схватил ее тонкие руки и стал целовать, но она вырвала их и сказала:

— Не надо этого!..

Как росинки утром на белых лепестках лилии, сверкали в глазах ее слезы, но лицо было спокойно и не было в ней того трепета, с которым приходит первая любовь юности. Словно любила она одной только душой… А у меня вдруг закружилась голова от опьянения неожиданным счастьем и мне трудно было остановить порыв закружившего меня вихря: я стал целовать ее тонкую, как стебель лилии, шею и бледные щеки, и бледно-розовые губы…

А она заплакала.

— Простите мне!

— Какой вы… нехороший. Уйдите. Мне стыдно.

— Зина!

— Не смотрите на меня…

С этого времени она стала избегать меня, боялась встреч наедине. Но когда при встречах бывал еще кто-нибудь третий, она казалась счастливой и украдкой вскидывала на меня свои пугливые глаза, словно каждый раз впервые меня видела и хотела о чем-то спросить. Однажды я встретил ее в лесу, недалеко от хутора, вместе со старушкой-бабушкой, и это было совсем похоже на сказку: словно баба-Яга сторожила украденную царевну… У бабушки на подбородке были волосатые бородавки, спина горбом, в руке — палка, и рядом с ней Зина казалась существом из другого мира. Я поздоровался и пошел рядом.

— Ты, Зина, поди — поищи грибков, а я с ним поговорю! — как-то угрожающе прошамкала старушка…

Зина отошла. Мне вдруг стало страшно, словно я тоже попал в плен к бабе-Яге и ждал, что вот-вот она скажет: «Съем я тебя!..»

— Я давно хочу поговорить с тобой…

Посмотрела в сторону Зины, покашляла и начала:

— Ты оставь ее!.. Не кружи ей голову!.. Ничего из этого де выйдет.

— Я… разве я виноват, что… люблю?

— Хорошо, что говоришь прямо, не прячешься… Знаю, что и она…

— Да, мы любим друг друга, бабушка…

— Вот это-то и плохо, сударь!.. Надо тебе уехать…

— Мне… уехать?.. Зачем же?..

— Если ты ее любишь, то надо уехать… Она ведь не настоящий человек.

Я с изумлением посмотрел на старушку:

— Не понимаю.

— Уж не знаю, как тебе объяснить…

Старушка опять бросила тревожный взор в сторону девушки, белым пятном рисовавшейся в зелени и что-то тихо напевавшей светлым, прозрачным голоском, вздохнула и понизила голос:

— Не наша она… Если проживет до двадцати лет, и то слава Богу…

— Что вы говорите!.. Это неправда…

— Их три сестры было, одна она осталась… Не живут… Как выйдут замуж, так и конец… Доктора не велят им выходить замуж… Чахоточные они… все… И Зина… И все были очень красивы, все музыкантши, и жить бы могли счастливо, а вот…

И бабушка рассказала печальную судьбу двух старших сестер и поплакала потихоньку в платок.

— Эта — моя любимица… Последняя осталась… И самая слабая из них. Не велят ее в городе держать… Да и лучше… Меньше соблазнов и легче от вас уйти… Ей семнадцать… Долго ли смутить девичью душу в такие годы?.. И оба несчастными будете…

— Мне надоело грибы искать! — зазвенел в лесу прозрачный голос.

— Молчи! — строго сказала мне старушка и ласково ответила девушке:

— Ну, брось!.. Иди!..

Зина приблизилась и вопросительно вскинула глаза на меня и бабушку. Потом она печально улыбнулась и тихо сказала:

— Все ваши секреты знаю…

Мы шли молча. Всем нам было неловко. Но, должно быть, мы все думали об одном и том же. И вдруг Зина громко и весело так сказала, обрывая тягостное молчание:

— От судьбы, бабушка, не уйдешь!..

— Чего ты болтаешь!.. К чему говоришь и сама не понимаешь…

— Знаю…

Мы вышли из лесу на ржаное поле. Уже серебрилась высокая рожь, как озеро под легким дуновением ветра; как синие глаза, выглядывали из покачивающихся колосьев васильки; стрекотали невидимые кузнечики, трепыхались над придорожными цветами яркие крылышки бабочек.

— Сколько… живут бабочки? — неожиданно спросила Зина, обращаясь в мою сторону.

— Недолго.

— А правда, что есть бабочки, которые живут только один день?..

— Да, правда.

— А которые счастливее: те, которые живут дольше, или…

Бабушка рассердилась:

— Какие глупые вопросы задаешь ты, душа моя!.. Кто же может знать такие вещи?..

И опять неловкость вкралась в наше молчание, и опять мы старались что-то скрыть и о чем-то не думать, но не могли.

— Ну, когда же вы думаете уехать отсюда? — спросила старушка, когда мы подошли к хутору.

— Разве он… Вы хотите уехать? — испуганно спросила меня девушка и остановила на мне пристальный взгляд.

— Да, да… Он хочет ехать. Ему нельзя! — ответила за меня бабушка.

— Но вы… вы говорили, что проживете до осени…

— Я не знаю. Не решил еще…

— Не уезжайте…

В этой просьбе было что-то детски-наивное и трогательное, а во взоре, обращенном ко мне с этими словами, была грусть, испуг и еще что-то… может быть, смутное обещание…

— Я вам буду играть на скрипке!..

— Будете играть? Тогда… я поживу…

Вот и старая барская усадьба: липовая аллея, а в глубине белый разрушающийся дом с колоннами…

— До свидания! Когда придете слушать… скрипку? — спросила Зина, протягивая мне руку.

— Сегодня, завтра, послезавтра…

— Ежедневно, — прошептала ворчливо старушка, поднимаясь на террасу.

А Зина осталась на лестнице и, обернувшись, улыбалась мне печальной улыбкою.

— Меня не любят в этом доме, — сказал я.

— Не все! — ответила девушка и, как белая бабочка, вспорхнула и улетела в распахнутую дверь.

Старый, разрушающийся дом с колоннами… Странный дом, где среди разрушения, среди старух, готовых покинуть землю, и портретов людей, уже покинувших ее, вырос, как на могильном холме, этот белый цветок сказочной красоты. Точно эхо отдаленных лет, когда дом был полон жизни, слабое, чуть слышное эхо воплотилось в этом цветке, хрупком и непрочном… Берегут, стерегут его умирающие сторожа прошлого…

…Что же делать? Что делать? Я не могу уехать. Нет сил. Каждый день я начинаю решением: «Сегодня не пойду в старый дом с колоннами…»

Но как только свечереет, как только синеватый сумрак упадает на деревню и золотистые и розовые реки разольются над горизонтом, я выхожу, чтобы пройтись на реку, а в сущности — чтобы пройти мимо барской усадьбы и хотя издали посмотреть на склеп, в котором заперта моя любовь… Играет, нет — молится и плачет там сказочная полоненная царевна, точно вспоминает далекую милую родину, куда ей не суждено никогда вернуться… Остановишься, притаишься у изгороди сада и нет сил уйти. Притягивает нежная элегия поющей скрипки и кажется, что зовет туда, в старый дом с колоннами…

«Пойду последний раз…»

— Вы еще не уехали? — спрашивает бабушка.

— Вы еще не уехали? — одна за другою спрашивают тетки и родственницы.

— Нет, не уехал, — печально отвечаю я старушкам и старым девам.

А Зина не спрашивает. Она знает, что я не могу уехать…

— Я пришел послушать… Гулял и зашел…

— А я уже устала, не могу больше, — говорит тетка, всегда аккомпанирующая Зине на рояли.

— Ну ты, тетя! — просит Зина другую тетку.

— Я сто лет не играла и… не могу.

— Ну ты!

— Ты знаешь, что я не… играю.

— Я давно не играл, но попробуем, — сказал я однажды, когда никто не хотел аккомпанировать.

— Вы играете! Вот счастье! — крикнула Зина.

И с этих пор мы нашли в старом доме местечко, где наша близость получила оправдание, хотя внешнее оправдание, потому что внутренняя близость росла и крепла, отвергая все преграды…

Ах, эти теплые ночи!.. Старый балкон!.. Сад под лунным светом!.. Точно и вы поддавались очарованию нежных элегий, которыми плакал старый, разрушающийся дом… Когда, утомленные и взволнованные игрой и музыкой, мы выходили на балкон и молча смотрели вокруг, казалось, что и сад, и балкон, и звезды на синем небе, и цветы на клумбах, под балконом, — все продолжало слушать вылетавшие из окон мелодии скрипки и гармонию их спутника — рояля… Мы не слышим, а они — слышат, притаились…

— Посмотри: цветы притаились, подслушивают нас с тобой!..

Когда мы стали говорить друг другу «ты»? Не знаю. Не помню когда.

— Звезды все знают… Они знают, что я люблю тебя…

— Поцелуй!..

— Нет, нет… Не надо этого…

— Ну дай руку!

— Возьми…

Вспорхнувшая в темноте птица пугает нас:

— Вот видишь: это мой ангел-хранитель предупреждает, что… не надо.

— Ты суеверная?..

— Да… Я боюсь, когда кричит сова… Когда собака воет или роет яму… А недавно я уронила свое зеркало и очень испугалась: не разбилось ли?.. Его мне подарила покойная мама… Я ее никогда не знала, но мне иногда кажется, что я ее отлично помню. А ведь она умерла, когда мне было всего пять недель…

— Не разбилось зеркало?

— Нет. Слава Богу!.. Только рамка треснула… Это случилось в тот вечер, когда мы встретились в роще. Помнишь? Когда я в первый раз сама поцеловала тебя в губы…

— Да?..

— Разве нельзя любить… без этого? Вон цветы: я уверена, что моя новая распустившаяся вчера роза любит один тюльпан, а…

— Как ты красиво фантазируешь!.. Но странно.

— Объясни, зачем любящим друг друга непременно жить в одном доме? Разве нельзя любить и без этого?.. Ведь ты любишь меня, хотя мы и не вместе!..

— Но я тоскую по тебе… и иногда не сплю всю ночь до рассвета…

— А, может быть, если бы мы были рядом, ты спал бы и не тосковал? По-моему, надо тосковать… Я люблю тосковать по тебе…

— Ну, господа, пора расходиться!.. — сердито говорила бабушка, появляясь неожиданно на балконе.

— Ты, бабушка, опять подслушивала?.. Как это нехорошо!

— И не думала… Пора спать. Тебе доктор велит ложиться в десять часов, а ты до двенадцати…

— Я люблю ночь больше, чем день…

— Полуночница!.. — сердито говорила старуха, уходя вглубь темных уже комнат.

Всюду гасли огоньки. Дом погружался в какое-то торжественное молчание и, казалось, враждебно прислушивался к нашим тихим голосам на балконе. Лунный свет заливал заречье, луга, сад, крыши построек и рисовал узоры на полу и стене, на клумбах. Странный, волшебный свет, наполняющий душу какой-то печальной тревогой и грустью! В полосе этого света лицо девушки казалось мраморным, холодным, пропадали краски жизни и мертвенная бледность пугала воображение… Но красота этого лица делалась еще значительнее, и мне хотелось упасть на колени и молиться этой мраморной мадонне…

— Какие холодные у тебя руки!.. О чем ты задумалась?..

— Наша любовь похожа на лунный свет… Солнечный свет горячий, а лунный только… светлый… И на музыку похожа наша любовь… Точно от музыки, в душе носятся какие-то смутные, неясные порывы, такие печальные и сладкие… Не умею объяснить!.. С тех пор, как я увидала тебя, в моей душе играет музыка, не обыкновенная, а какая-то особенная, которую слышишь только сердцем… Когда говоришь — не слышно, а когда молчишь — опять… Будем молчать!

И мы замолкали. Она устремляла неподвижный взор в серебристый туман лунной ночи, а я… я смотрел на нее, только на нее!.. Иногда я смотрел чистым, восхищенным взором, как смотрит художник на любимую картину славного мастера или на дивный мрамор знаменитого скульптора, а иногда моя голова туманилась и трудно было сдержать внезапный порыв нежной страсти: хотелось сжать девушку в объятиях и целовать грешными поцелуями, какими я уже целовал женщин…

Возвращаясь домой, я терзался раскаянием:

«Ты — святая, а я… Неужели на свете нет иной любви, чем та, которой любят друг друга все… приближаясь этим к животным!.. Неужели без этого нельзя любить? Что же такое значит любить?!. Ведь только грубому дикарю свойственно не верить глазам, ушам, ароматам, а необходимо взять в рот, помять в руках… Иногда на выставках картины ограждаются барьерами или предупредительными надписями: Просят руками не трогать, и, внемля просьбам, невежды сдерживают свое желание потрогать картину руками… А я, разумный, образованный человек, с изощренным чувством красоты и богатством душевных эстетических и этических переживаний, неужели мое чувство в своих проявлениях не может ничем отличаться от… дикаря, от животного?..»

Ведь я был юн и так много сил чуял в себе, что готов был вызвать на бой самое природу!..

И вызвал…

Нас венчали в сельской церкви. И наша свадьба была печальна и походила на похороны. Радостны были одежды на причте, весело пел хор певчих, радостью и вдохновенным счастьем сияли наши лица, а кругом потихоньку плакали в платочки все обитатели старого дома, а когда, после венца, мы приехали в этот дом, здесь была какая-то странная тишина и безмолвие, ходили на цыпочках и говорили шопотом. Словно собирались сесть за поминальный стол.

Почему? Ведь ничто не изменится: мы будем такими как были до венца, мы будем любить друг друга нежнее, чем могут любить брат с сестрой, красивее, тоньше, поэтичнее, но мы никогда не сделаемся мужем и женой в том смысле, как это понимают все!..

Ах, как прекрасна была моя святая невеста в свадебном наряде, в дымке тюля, в цветах, в ореоле тихого, грустного счастья!..

Родные со вздохом поздравляли нас и, когда целовали, то на губах оставалось ощущение недавних слез. Были приезжие, все старые, только одна гостья была молодая, здоровая женщина, с румяными щеками и пухлыми яркими губами, с лицом неумным, но удовлетворенным, которой все было смешно. Когда она стояла рядом с моей Зиной, казалось, что это — дух и тело… И я думал: «Вот эту, краснощекую, можно любить только так, как любят все».

После ужина играли на рояли и скрипке. Краснощекая играла только веселое и, когда после нее Зина играла на скрипке, мне хотелось прогнать вон краснощекую и не подпускать ее больше к рояли…

После ужина я простился с Зиной: она ушла спать в свою комнату, а я вышел на балкон, чтобы остаться одному со своим тихим счастьем. Но вышла краснощекая и подсела ко мне.

— Счастливец! — сказала она. — Мечтаете?

— Да.

— Какая ночь!

— Хорошая.

— А где ваша супруга?..

Это слово так омерзительно прозвучало в моих ушах, что я со злобой ответил:

— У меня нет никакой супруги!..

— Да?.. Может быть, пока еще… но все равно!..

Краснощекая хихикнула. О, как я ненавидел этого пошлого Мефистофеля в юбке! Понимает ли она всю бездну той пошлости, в которой купается, как сыр в масле?

— Нет, не все равно…

— Посмотрим!

Краснощекая сидела так близко, что я почувствовал, как из ее зашнурованного тела струится животная теплота. Иногда эта женщина намеренно касалась ногою моей ноги и говорила:

— Виновата… Кажется, я вас задела…

Потом она начала говорить пошлости, которые обыкновенно говорят искусившиеся люди новобрачным. Меня коробило от этого остроумия, мне хотелось убежать в темный сад и спрятаться там от грязи, которой соседка так любовно обмазывала мое чувство к Зине.

— Вы такой здоровый и жизнерадостный, а вот… супруга ваша — она такая милая, такая изящная, но… Ведь здоровье в супружестве это первое дело!..

— Простите: я так устал, что…

— Идите! Идите!.. Там вас ждут… Я по-ни-маю… Счастливец!

…Да, мы были счастливы, но совсем по-иному, не так, как это представлялось краснощекой женщине. Мне оставалось до отъезда в город несколько дней, и эти дни встают в моей памяти, как самые яркие и самые красивые в моей жизни. Мне казалось, что я обладаю каким-то сказочным сокровищем, которое мне поручено беречь и которое так мне дорого, что потеря его равносильна смерти… Душа была объята каким-то святым трепетом, и порывы нежности часто разрешались сладкими слезами. Зина без конца фантазировала… Это была сама Фея Фантаста… Иногда ее странные грезы походили на бред больной поэтической души, но в этом бреду было столько красоты, что иногда исчезало сознание действительной жизни и чудилось, что оба мы герои какой-то волшебной сказки…

Пришло время разлуки. Мы не были печальны: наша любовь не боялась никаких расстояний.

— Я буду думать о тебе каждый день. Думай и ты обо мне!

Только печальная улыбка, одна печальная улыбка… без слез, вздохов и жалких слов. Я поцеловал тонкую, бессильную руку, как всегда — только руку, и мы расстались.

Началась переписка. Она писала странные письма. Это были опять сказки, в них не было правды. Быть может, старый, разрушающийся дом с колоннами и с заброшенным парком и заросшим камышами прудом рассказывал ей свои далекие туманные воспоминания о былом и невозвратном… Тут были волшебные превращения девушки в белого лебедя, который тоскует о своем человеческом облике, о цветке, выросшем на могильном кургане, о бледных призраках молодых и прекрасных дев и юношей, которые в лунные ночи бесшумно танцуют в огромном пустынном зале заброшенного дома, гуляют, разбиваясь по парам, по длинным темным коридорам, чванно помахивая веерами, шпагами, слушают музыку, которую никто из живых не слышит, опять танцуют, а как только в окнах вздрогнут первые пугливые еще зарницы рассвета, — все в испуге скачут в запыленные рамы старых портретов и притворяются мертвыми…

«Я — одна из тех девушек, я не успела вспорхнуть в раму и осталась на свете… Ты думаешь, — я живая? Нет, я — тень…»

Свои письма Зина всегда подписывала одинаково — «Весталка». Ее не трогали мои заботы, хлопоты, мелочи повседневной жизни. Не долетали до нее и мои нежные ласки в словах. А моя тоска и моя любовь вдали от нее освобождались от того мистического экстаза, которым они покрывались от ее близости…

Однажды, уже зимою, я получил от нее письмо-сказку все о том же белом тоскующем лебеде… «В яркое морозное утро, когда земля, покрытая снегом, и леса, опушенные инеем, сверкали на холодном солнце ослепительными алмазами, белый лебедь взвился в небеса и полетел искать свой человеческий облик» — писала она.

Не понял я этого письма. Его разгадка была впереди. Однажды вечером я, погруженный в перечитывание мистических писем-сказок своей подруги, был страшно испуган: мне почудился голос Весталки… Боже мой, неужели галлюцинация?!.

В белой шубке, в белой шапочке, с белой муфтой… вся белая, как лебедь, стояла в передней моя Весталка с бабушкой во всем черном…

— Зина!..

Бросилась на грудь и расплакалась…

— Что с тобой?.. Голубка!.. Перестань!..

— Она совсем больна…

— Идите сюда, в мою комнату!.. Что случилось?..

Зина перестала плакать. Уселась против меня и с печальной улыбкой остановила на моем лице долгий-долгий взгляд. А старуха рассказывала… Она больна, очень больна… С ней опять лихорадки, появилась кровь горлом… Приехали посоветоваться с профессорами и…

— Надо везти ее на юг…

— Почему же ты и никто мне не написали?..

— Не надо… Не хочу об этом говорить… После, потом… в другой раз… Хочу смотреть на тебя. Только!.. Замолчи, бабушка!

Я смотрел на Весталку и все еще не верил глазам, что это не сон… Так неожиданно. Только моментами вспыхивала во мне радость и сейчас же потухала: она больна, она сильно больна… И я не находил слов и не умел скрыть гнетущей душу тревоги… А бабушка жалобно вздыхала и говорила, упрекала кого-то в чем-то, на что-то сердилась, жаловалась на номера, в которых они остановились.

— Там холодно и сыро, сквозняки, пахнет печкой…

— Надо переехать…

— Мне ничего, а Зине…

— Я не поеду в номера…

— Как же это?..

— Так. Я… Мы с тобой не будем спать… Хочешь, будем всю ночь сидеть и разговаривать?.. Как тогда! Помнишь?!.

— Господь с вами! Да тебе, душа моя, надо скорее в постель. Быть может, завтра же поедем на юг, опять дорога, надо хорошенько отдохнуть, набраться сил… Я не позволю…

— Я не уйду!.. Я, бабушка, соскучилась… Ты забываешь, что он… мой муж… И ты… я хочу побыть с ним наедине…

— Секреты…

— Не секреты, а…

 

Как это случилось?.. Не знаю. Не понимаю… Помню, как я рыдал, упав на колени перед задремавшей Весталкой, рыдал глухо, безнадежно, пряча лицо в складках одеяла… Морозная лунная ночь играла на узорах разрисованного инеем окна. Мерно стучали на камине старинные бронзовые часы… Зеленоватый полусвет лампы под абажуром…

— Это кто плачет?.. Ты?.. О чем?.. Не надо…

Я стал целовать тонкие руки, бледные и бессильные, обливал их слезами и придушенным голосом молил о прощении…

— Полно!.. Какой ты… Ведь это же сказка!.. Лебедь превратился в девушку, которая… сделалась твоей женой… — с печальной улыбкой, слабым ласковым голосом говорила Весталка и нежно скользила рукой по моей опущенной голове…

— Мне хорошо… Я очень счастлива… Очень!.. Не надо плакать…

 

— Сергей Николаевич!.. Проснитесь!.. Вы стонете…

Раскрываю глаза, озираюсь. Бледное серое утро смотрит в слезящееся окно; звенит водосточная труба, вздрагивает дом от громыхающих на улице телег… Со стены глядит светящийся глаз электрической лампочки… Утро или вечер?.. Почему слезы в глазах?.. Что у меня в руке?..

— Весталка!..

В одно мгновение промелькнул весь сон моей любви и пропал в грохоте и шуме за стенами. Но на душе осталось что-то невыносимо гнетущее, убивающее желание смотреть на свет, на людей… Что это? Поют. Кто? Зачем?.. Подхожу к окну: мимо тянется похоронная процессия, покачивается над толпой белый катафалк, венки, венки… извозчики, кареты…

Прошла процессия и снова открылся вид на монопольную винную лавочку с длинным хвостом алкоголиков…

— Эй, человек! Сходи за водкой!..

Е. Н. Чириков
Сборник рассказов «Цветы воспоминаний», 1913 г.