Евгений Чириков «В лощине меж гор»

I.

Волга дремала под лучами жаркого летнего дня. На песчаную отмель нагорного берега набегала ленивая волна прибоя, нехотя играла скопившимися здесь гальками, ракушками, обломками древесной коры и тихо скатывалась, и отходила, оставляя на желтом песке неровную влажную полосу. Прямо, на самой середине реки, на стрежне, громоздились, сверкая на солнце новым деревом, две несуразные, похожие на недостроенные дома, «беляны», двигавшиеся так медленно, что казались неподвижными. На луговой стороне Волги, в золотистой дымке солнечных лучей, синел далекий лес. На горизонте, меж далеких гор, окутанных синим туманом, небо сливалось с поверхностью сонной реки, и там белой змейкой курился дымок невидимого парохода. Над спокойной гладью реки время от времени тянулись, едва шевеля крыльями, белые мартышки и исчезали в золотистой пыли лугового берега… И на всем этом лежал отпечаток истомы и лени, полнейшего нежелания шевелиться… Казалось, Волге было лень посылать волну на песчаную отмель, белякам — лень плыть, и они делали это как попало, то боком, то кормой, вполне отдаваясь воле течения, мартышкам — лень взмахивать крыльями, кувыркаться и ловить рыбу, и они улетали куда-то спать… Кругом было тихо и невыносимо жарко… Слабый шорох речного прибоя еще сильнее оттенял это томление неподвижного летнего зноя, потому что этот шорох постоянно поддразнивал влагою и прохладой, которые так отчетливо чувствовались в лениво ползущей водяной громаде… Изредка «беляны» скрипели своими великанами-рулями, и этот скрип, похожий на скрип колодезного журавля, звонко разносился по реке и, долетая до обмелевшего у берега плота из сосновых необделанных бревен, заставлял сидевшего здесь рыбака, в белом пиджаке и соломенной шляпе, раскрывать глаза и потрогивать повисшие над водою удилища; тогда рыбак позевывал, переменял позу и снова застывал и делался похожим на чучело, каких показывают в плохих музеях восковых фигур. Позади рыбака, меж двух раздвинувшихся бревен плота, был воткнут в воду садок из тонких зеленоватых тальниковых прутьев, а в садке плавал вверх брюшком пойманный рыбаком ерш.

Иван Васильевич, секретарь уездного полицейского управления, как только вышел на кручу берега и увидал на плотах, внизу, человека в белом пиджаке и соломенной шляпе, так сейчас же догадался, что это Лука Лукич удит рыбу. Секретарь долго стоял неподвижно, смотрел на рыбака, который казался с кручи берега таким маленьким беленьким человеком, и думал о том, что удить рыбу очень скучно, и что удивительно, как почетный мировой судья может заниматься такими пустяками… Иван Васильевич прилег на пригорке, поросшем чахлой выгоревшей от солнцепека травкою, потом медленно, не торопясь, вынул портсигар, вытащил папиросу и закурил. Потягивая и выпуская через ноздри табачный дымок, Иван Васильевич смотрел на застывшую гладь реки, с отраженными в ней горами и белыми тучками, на сверкавшие новыми досками беляны, на золотистую пыль под дальним луговым берегом и на медленно тянувшихся над водой мартышек, — и все это навевало на него дрему и скуку, и он то и дело позевывал, широко раскрывая рот и произнося: «О Господи, Боже!» А когда взор его останавливался на белевшем на плоту человеке, то Ивана Васильевича подмывало сойти вниз, к Луке Лукичу, и посмотреть, сколько этот чудак наудил… На плотах, должно быть, очень хорошо, прохладно. Но если спустишься с горы, то, конечно, придется потом подниматься, — и это соображение останавливало Ивана Васильевича.

— О Господи, Боже мой! — произнес он, позевнув, и вытащил из кармана нераспечатанный номер газеты «Свет».

Иван Васильевич начал читать передовую статью. В этой статье писали о том, что нам, русским, прямой путь на Константинополь; доказывали, что этот город по праву принадлежит нам, и ручались за то, что в XX столетии он непременно будет нашим. Но солнце так припекало голову, что в душе Ивана Васильевича не шевелилось решительно никакого патриотизма, и ему не хотелось думать о том, что будет в XX столетии. Перспектива обладания Константинополем нисколько не соблазняла Ивана Васильевича. Он знал, что где-то там, очень далеко, есть такой город; что живут в нем турки, которые ходят в красных фесках, какую и сам он, Иван Васильевич, носил лет десять тому назад после тифа; что над турками царствует султан, а у султана есть гарем. И теперь, читая о Константинополе, Иван Васильевич вспомнил только о фесках и о гареме и, лениво потянувшись, слегка ухмыльнулся и задумчиво произнес:

— М-да… недурно!..

А затем он свернул «Свет» и положил его в карман.

Сидеть было жарко, но Иван Васильевич не снимал пальто, потому что находил это неприличным. Кроме того, было очень скучно. Когда из городка, приютившегося в лощине меж гор, донесся сюда благовест церковного колокола, то Иван Васильевич подумал: «Скоро отойдет, звонят к „Достойной», — и тихим баском забунчал: «Достойно и пра-а-ведно есть» и стал ковырять тросточкой глину. Просидев так с полчаса, Иван Васильевич не мог преодолеть любопытства и, с кряхтением поднявшись с травы, почистил рукой брюки и пошел посмотреть, сколько этот чудак наудил…

С кручи нагорного берега сползала вниз извилистая, плотно утоптанная дорожка, и по ней Иван Васильевич стал спускаться сперва тихо, но потом, под воздействием непреоборимых законов тяжести, все быстрее и быстрее… Под конец он стремительно побежал вниз с испуганными глазами и не мог сдержать ног почти до самого плота.

— Уф!.. Мое… почтенье!.. — отдуваясь, произнес Иван Васильевич и, балансируя по затрепетавшим под его тяжестью бревнам, приблизился к рыбаку. — Удите?

— Как видите…

Лука Лукич, не оборачиваясь, подал секретарю руку, а затем опять сделался совершенно неподвижным, не проявляя никакого желания изменить принятую позу. Он любил удить в одиночестве и терпеть не мог, когда на него в это время смотрели, а особливо — когда спрашивали: клюет ли?

— Жарища-то какая… а? — произнес Иван Васильевич, присаживаясь сзади рыбака на бревно и снимая шляпу.

— Жарко, сударь, жарко!..—сердито бросил Лука Лукич.

Он чувствовал на своей спине взгляд Ивана Васильевича и поводил плечами от ощущения какой-то неловкости во всем теле.

— Клюет? а? Лука Лукич?

Лука Лукич вздохнул от скрытой энергии скапливающегося раздражения и сказал:

— Плохо, сударь, плохо…

А Иван Васильевич не унимался: он вытянул из бревен садок рыбака, — вода, скатываясь с прутьев, забулькала позади, и оставшийся на суше ерш стал беспокойно колотиться о стенки садка…

— Э! Один ерш… не стоило хлопотать…

— Один! Решительно один!..

— Ух, жарко! Так бы, кажется, залез в воду по самую шею да и сидел бы… О Господи, Боже мой!

Некоторое время они оба молчали, а потом Иван Васильевич заговорил о султане:

— Кто теперь султанствует у турок-то? а? Лука Лукич?

— Абдул-Гамид, сударь! — произнес Лука Лукич и, вынув из воды крючок, поплевал на червяка и опять закинул леску.

— Мм-да… Чтоб их черти задавили!.. Гаремы эти у них… Мм-да, недурно! — подумал вслух Иван Васильевич.

Тогда Лука Лукич оглянулся и удивленно и вопросительно посмотрел на Ивана Васильевича, а тот ответил на этот молчаливый вопрос:

— Жарко уж очень: вот всякая дребедень и лезет в башку…

И опять они замолчали, и стало тихо. Слышно было, как хлопал плицами пароход — по воде в тихую погоду это бывает слышно верст на десять — и как весла лодки скрипели об уключины.

— Удить рыбу очень скучная история… Вот у нас сегодня так была охота. Таких лещей натаскали, что мое почтенье… да!.. Про свиней-то, небойсь, слыхали? — спросил Иван Васильевич, во что бы то ни стало желавший поговорить с угрюмым рыбаком.

— Что такое?

— Вот тебе и раз! Не слыхали? Сегодня у нас была охота на диких свиней. Чуть свет… Столько этого визгу было — ужас!

Лука Лукич слегка обернулся; на лице его появилось выражение досады.

— Ну-с! — произнес он.

— Всех переловили. Четыре свиньи, одна с поросятами, и при них — боров, жирнущий боров!.. В роде гарема у него было это устроено…

— Ничего не понимаю.

— У вас клюет, клюет!.. — крикнул Иван Васильевич, приподнимаясь на ноги.

Лука Лукич опрометью схватился за одно из удилищ, но конец его оказался под ногой Ивана Васильевича, отчего и произошла эта ложная тревога.

— Ну-с! Какие же это собственно свиньи?

— Хлебные амбары знаете? На Воложке? Так под этими самыми амбарами жили… Неизвестно кому принадлежащие… Чья-нибудь свинья там, вероятно, опоросилась и воспитала дикое поколение… Питались они хлебом из амбара… Жирнущие твари!

— Ну-с!

— Исправник позвал хозяев этих самых амбаров и спрашивает: «Ваши свиньи?» — Нет. «А может быть, ваши?» — Нет. А раз нет, — приказал переловить. Сегодня, чуть свет, облаву и устроили… Городовые, пожарные… С баграми, с вилами… Старый бредень достали… Визгу этого было…

— Теперь все объясняется, — серьезно произнес Лука Лукич, приподнимаясь.

Действительно, теперь все было ясно.

Сегодня на рассвете, когда у людей бывает самый сладкий и крепкий сон, жена разбудила Луку Лукича, встревоженная и перепуганная. Окно спальной было распахнуто настежь для прохлады, и через это окно было слышно что-то ужасное… «Слышишь?» — спросила жена. «Слышу», — ответил Лука Лукич. Над мирно и сладко спавшим городом в предрассветной тишине умирающей ночи проносились какие-то дикие крики и душу раздирающие вопли. Можно было подумать, что весь город режут или душат… «А? мм… не понимаю… но все-таки не волнуйся» — сказал Лука Лукич, а на всякий случай закрыл окно и запер на задвижку… Долго они с женой не спали и ждали все, что вот-вот случится что-то ужасное, невероятное, сверхъестественное. Но ничего не случилось. Они заснули, а когда проснулись, — солнце было высоко, щебетали птицы, и не было никакого страха…

— Теперь понятно! — еще раз сказал Лука Лукич и, посмотрев на часы, стал свертывать удочки, а когда свернул, то сел и стал снимать сапоги.

— Может быть, и вы, сударь, за компанию?

— С плотов? А удобно ли?.. Дамы…

— Какие там дамы! — перебил Лука Лукич. — Я всегда, как кончу удить, купаюсь… И никогда не видал никаких дам… Когда искупаешься, то легко идти на гору, больше сил, прохладнее…

— А пожалуй…

Иван Васильевич разделся раньше, но ему не хотелось первым лезть в воду и он поджидал Луку Лукича.

— Так всех, говорите, переловили?

— Всех. Четыре свиньи, семь поросят и борова. Борова вилами поранили… Силища в нем — невозможная… Чуть справились… Теперь все они при полиции.

— Куда же их, сударь, денут?

— Съедят.

— Господи, благослови! — произнес Лука Лукич, перекрестился и, мелькнув в воздухе обнаженным телом, с шумом ухнул в воду и поплыл, пыхтя и отдуваясь.

Иван Васильевич тоже перекрестился и стал осторожно спускаться ногами в воду, а когда достал дна, то окунулся три раза с головой и сейчас же вылез на плот и, обняв себя собственными руками, стал дрожать, как в лихорадке.

— Редко, сударь, купаетесь… Ух! Хорошо!.. Съедят, говорите?.. Кто же их, сударь, съест?

— Начальство, конечно… Господи, благослови!

И Иван Васильевич опять тихо и нерешительно полез в воду ногами вперед.

— Теперь все понятно… все объясняется… А мы с женой, признаться, перепугались…

Потом они оделись и полезли на гору. Мировой судья был тощий и жилистый, а секретарь — сырой и малоподвижный, и когда они влезали по извилистой тропинке, то Лука Лукич двигался очень энергично, несмотря на свою седую бороду, а Иван Васильевич пыхтел, приостанавливался и говорил шёпотом:

— Чёрт меня сунул спускаться…

— Уф! Посидеть немножко, — через силу сказал он, сделав последнее усилие, чтобы ступить на достигнутую, наконец, кручу, и, как куль с мякиной, опустился на травку.

— Какой вид! Какие, сударь мой, горизонты! — воскликнул Лука Лукич, озирая с высоты реку, зеленеющие за Волгой луга, синевший лес…

— Да… очень… очень великолепно… едва переводя дух, тихо ответил Иван Васильевич, и на лице его было столько грусти и страдания, что Лука Лукич заметил:

— Вас, сударь, словно только что высекли…

Когда они спускались с горы в лощину, где пестрел своими крышами маленький город с высившимися над ним куполами двух церквей и желтою пожарною каланчою со шпицем на вершине, то навстречу им быстро приближался будочник. Он шел размашистыми шагами, придерживая левою рукою болтавшуюся на боку шашку, и весь был полон тревоги и озабоченности. «Это — за мной», подумал Иван Васильевич и тоже стал беспокоиться и прибавил шагу.

— Что, Игнат? — крикнул Иван Васильевич, когда будочник был еще шагов за десять.

— За вашим благородием. Барыня послала…

— Ну, что там еще?

— Барин уехал, а барыня не знает, которую свинью оставить — посылать в Белые хутора?..

— Борова, борова! — раздраженно крикнул Иван Васильевич.

— Как бы он дорогой не помер: его маленько вилами помяли, — сказал будочник, прикладывая руку к потному лбу.

— Не твое дело рассуждать. Приказано — борова, значит — борова!

— Барыня послала… Не верит… — сказал Игнат и, повернувшись, побежал назад к городу рысью, мотая своей шашкой и сильно пыля по дороге тяжелыми сапогами.

— Бестолковый чёрт! — обругался Иван Васильевич. — Сто раз говорено, что борова… Нет, все-таки лезет.

— Кому же это, сударь, отправляете борова? — спросил Лука Лукич.

— В Белые хутора, в имение к земскому, — недовольно махнув рукой, ответил Иван Васильевич.

— Зачем же?

— Спросите их, — с протестом в голосе ответил Иван Васильевич и развел руками. — Одну помощник исправника себе взял, — с грустью добавил он.

Исправник занимал квартиру в белом каменном доме, при полиции, на городской площади, поросшей травой и в разных направлениях перерезанной дорогами и тропинками. Когда спутники приблизились к этому дому, около ворот его толкалась кучка жителей, с любопытством заглядывавших во двор. Игнат стоял у ворот и разгонял любопытных:

— Ну чего не видали?

— Что там за история?

— Нет никакой истории, а просто свиней режут… проходите! Экий народ, пра-а-во, хуже свиней…

И будочнику отвечали дружным хохотом, словно всем было приятно и весело, когда их называли свиньями. Когда Лука Лукич с Иваном Васильевичем приблизились к воротам, а Игнат отдал под козырек, жители стали боязливо расступаться.

— Может, зайдете борова-то посмотреть? — спросил Иван Васильевич, — интересная скотина.

— А Бог с ним, сударь! — сказал Лука Лукич и, махнув рукой, пошел мимо.

Полицейский двор был большой, усыпанный гальками, обросшими травкой. По одной его стороне тянулся навес пожарного обоза, и зеленые бочки, дроги и насосы были расставлены в линию в величайшем, ласкавшем глаз порядке. Одна бочка была вывезена из-под навеса и показывала в небо оглоблями, а там, где она стояла раньше, происходило обделывание свиных туш. Два пожарных, без шапок и мундиров, с засученными по локоть рукавами, очищали окровавленными руками свиные туши и острили грубо и пошло над трупами животных. В одном углу двора дымился костер, приготовленный для того, чтобы палить свиней, а в стороне, в тени, бросаемой стеною здания, лежал пораненный вилами, связанный боров, тяжело вздымавший при дыхании свою тушу и время от времени, когда пожарные, проходя мимо, без всякой надобности пинали его концом сапога, испускавший визги и сердитое хрюканье. Около этого борова прыгали в экстазе ребятишки, дети исправника, а мать громко и испуганно кричала им чрез раскрытое окно:

— Дети! Ради Бога не дразните свиней! Они могут вас укусить.

— Они, мамочка, мертвые, а боров связан.

— Все равно! Долго ли до греха? Иван Васильич! Подите-ка сюда.

Иван Васильевич услужливой рысью подбежал к окну. Он был «свой человек» и притом подчиненный, и потому Марья Петровна показывалась ему в тех же непринужденных, приспособленных для всесторонней вентиляции костюмах, как и мужу.

— Что вы там все путаете? Не может быть, чтобы муж велел отправить борова! — раздался женский голос, крайне недовольный.

— Даю вам, Марья Петровна, честное слово, — борова! — приложив руку к сердцу, ответил Иван Васильевич.

— С какой стати?.. Да и как везти его: он проколот вилами, надо не иметь сердца, чтобы трясти его двадцать верст.

— Марья Петровна, вот подлинные слова Александра Алексеича: «борова — в хутора, а всех остальных прикончить». Я готов вам поклясться, чем угодно.

В этот момент в растворенные ворота вкатил порожний тарантас, запряженный парою карих земских лошадей, с колокольчиками под дугою, и коренник, почуяв близкое присутствие пожарных лошадей, заржал звонко и весело, а трясшийся на козлах мужик Павел огрел его больно кнутом и закричал:

— Баловать!

Коренник не успокаивался, подплясывал ногами и продолжал ржать. Тогда Павел рванул вожжи, и лошадь, подняв высоко свою морду, стала грызть железные удила, сверкать белками глаз и раздувать ноздри.

— Ну, принимайте, принимайте! Нечего тут чесаться, — крикнул Иван Васильевич.

Двое пожарных, ямщик Павел и будочник Игнат, подсунув веревки под борова, потянули его по двум доскам на тарантас, и, при ужасном визге животного, втиснули его туда, на сено.

— Теперь с Богом! — сказал вспотевший от напряжения Игнат, похлопал борова по боку и отошел.

— Хороша Маша, да не наша! — пошутил он, подмигнув одним глазом.

Павел вскочил на козлы, поправил себе под сиденьем, обдернул рубаху, чтобы не топырилась от ветру, и тронул лошадей. Сытые лошадки дружно рванули с места, и тарантас вылетел за ворота и покатился, оставляя за собою клубящуюся пыль по дороге… Колокольчики задорно трезвонили, Павел ухарски посвистывал, и лошадки мчались: коренник рысью, а пристяжка вскачь, отбросив свою голову на сторону и красиво искривив шею.

Жители приподнимали на окнах занавески и выглядывали, чтобы узнать, кто скачет по улице, а некоторые из обывателей, смирных и неважных, шагая по деревянным тротуарам и слыша настигающие их колокольчики, оглядывались и с некоторой робостью брались за козырек, приготовляясь раскланяться.