Евгений Чириков «В лощине меж гор»

III.

«Г. председателю Янской уездной земской управы. Земского врача первого медицинского участка Николая Григорьевича Окунева заявление. В воскресенье, 4-го сего июня, мною была затребована по установленному для сего ярлыку пара лошадей для поездки по делам службы в с. Поповку. В выдаче лошадей мне было отказано, между тем как одновременно была выдана господину исправнику пара для отправки какой-то свиньи в Белые хутора. В виду изложенного, имею честь просить вас, милостивый государь, о распоряжении, чтобы в тех случаях, когда одновременно поступают требования на лошадей для перевозки свиней и для разъездов по делам службы земского врача, — предпочтение отдавалось бы последнему. Земский врач Окунев».

Председатель управы, самый крупный из землевладельцев Янскаго уезда, был вместе с тем и самым крупным человеком в целой губернии. Фамилия ему была Коровин. Это был человек удивительно толстый, каких все меньше и меньше остается теперь среди наших помещиков; он имел громадный живот, короткую шею, пухлые руки с подушечками из жира на каждом пальце и ноги, казавшиеся для его массивного корпуса чрезмерно тонкими, отчего и общее впечатление от председателя получалось такое же, какое получается от грубой архитектурной несообразности: талии у Коровина не было, и не было подбородка, который казался продолжением живота; дышал он с присвистом, как старые немного попорченные мехи, кашлял оглушительно и при этом краснел до корня волос и делал свирепые глаза, словно на кого-то сердился; а говорил Коровин таким густым басом, словно гудел самой толстой серебряной струной своей контрабас. В земском собрании это был колоссальнейший из всех гласных, и потому на выборах многие думали, что такой большой человек, говорящий октавой и так оглушительно кашляющий и пыхтящий, не может быть никем иным, как председателем, а потому клали ему направо. В действительности это была человеческая туша, более приспособленная для пуховиков, чем для председательского кресла. Так именно думал и Николай Григорьевич Окунев, который при одном взгляде на этого человека начинал чувствовать раздражение.

Лето председатель спал в своем имении и только изредка наезжал в Янск больше для моциона. Заявление Окунева привез ему в имение становой пристав, по поручению Пантелеймона Ивановича Аникина, который с большими удобствами располагался в отсутствие Коровина на председательском кресле.

— Опять наш молодой доктор отличился! Полюбопытствуйте-ка, — сказал становой, подавая Коровину заявление.

Коровин надел на нос пенсне, далеко отодвинул лист и стал читать, и при этом его шея краснела, и казалось, что она делалась все толще, а глаза начинали дико вращаться в орбитах. Он выпускал какие-то странные, непонятные междометия и дышал тяжело, со свистом.

Председателя возмутила эта бумага. Такое заявление, конечно, могло быть подано только крайне дерзким, грубым и невоспитанным человеком, который любит больше устраивать разные скандалы, чем заниматься делом.

— Беспокойный господин! — произнес становой.

— Грубиян! — хриплой октавой выбросил из необъятной груди председатель, а потом долго пыхтел и молчал.

— С такими людьми… надо осторожнее, — прохрипел Коровин. — Они любят шуметь из-за пустяков… Тогда с пузырьками целый скандал… Зачем было отправлять на паре? а? зачем на паре? — закричал Коровин, хлопая тяжеловесной рукой по заявлению Окунева.

— Это совершенно верно. Можно было на одной, — согласился становой, вздрогнув и отстраняя лицо.

Когда Коровин приехал из имения в Янск, он послал за Николаем Григорьевичем.

— Я на вас, милостивый государь, сердит… — встретил он Окунева и показал на стул. Окунев сел.

— По какому поводу? — спросил тот, и лицо его сделалось сухим и постным, и со стороны можно было подумать, что сердит был Окунев на председателя, а не председатель на Окунева.

— Как же, батюшка вы мой, относительно вашего заявления…. Эти шутки надо оставить…

— Я писал без всяких шуток, а самым серьезным образом, — пожав плечами, ответил Николай Григорьевич.

— Неудобно…

— Неудобно возить свиней на земских лошадях, а просить об устранении этого неудобства я нахожу вполне естественным.

Коровин стал говорить о том, что они живут одной семьей, по-своему, что все это можно было сделать на словах, не заводя пререканий, что все они — не святые люди, и что надо помягче, поспокойнее…

— Исправник у нас — человек почтенный, георгиевский кавалер. Да! Был в русско-турецкой кампании и участвовал с сражении под Плевной… Не всякое лыко в строку, молодой человек. Этак нельзя жить… Тот — чурбан, этот — возит свиней, третий… что там еще? Третий — сам свинья… Ваш покойный предместник прослужил у нас две-над-цать лет, и мы жили тихо, мирно и никогда друг на друга но жаловались… не кляузничали.

— Очевидно, я — не ко двору… — сказал Николай Григорьевич, вставая со стула.

— А-а-а… не нравится, так можете подать прошение… Я ничего не имею… да… против, — свистя легкими, сказал Коровин.

— Нет, уж я дождусь земского собрания, чтобы выяснить это недоразумение, — задорно сказал Николай Григорьевич и, слегка поклонившись, оставил Коровина в страшном волнении, с клокотавшей в груди потребностью закричать, затопать, изругаться по-извозчичьи.

— Нигилист! Я тебя уберу в двадцать четыре часа! — разразился он, наконец, громовым, потрясшим комнаты басом. Дремавший в передней сторож принял этот крик на свой счет и, затрепетав от ужаса, вытянулся во фронт и замер в своем ничтожестве.

Вечером собрались в клубе поиграть в винт. Здесь были и председатель, и исправник, и его помощник, и мировой судья, и почтмейстер, и член земской управы Аникин, одним словом, вся семья, жившая мирно и дружно. Они восседали за двумя зелеными столами, хлопали кистями рук по столешницам и шутили по поводу всей этой истории из-за борова.

— Вы, Александр Алексеевич, послали бы ему хоть поросеночка! — острил Аникин, обращаясь к исправнику, — тогда бы все было прекрасно. Конечно, досадно… Мне тоже досадно…

И все хохотали самым задушевным образом.

— Милости прошу всех завтра ко мне откушать, господа! Таким борщом угощу, что останетесь довольны. Сосисочки свежие, поросеночек под хреном, со сметанкой… Я — пас!

— Позвольте! Зачем же вы пасуете?

— Так, говорите, обиделся?

— Прямо принял за личное оскорбление… Ваш ход.

— Молод, молод!.. Пылу много, — заметил Лука Лукич.

Он втайне сочувствовал Николаю Григорьевичу, но считал совершенно бесполезным и даже небезопасным раскрывать свои симпатии, как и карты, которые он как-то особенно тщательно держал в руках, оберегая их от случайного взора соседей.

— Я его выгоню в двадцать четыре часа, — с олимпийским величием прохрипел председатель.

— Трудненько это сделать, — жалобно и вкрадчиво возразил Лука Лукич, — большой скандал может выйти… наплевать — и кончено! Пусть его! Перебесится, перебродит… Ваш ход, сударь!

Только секретарь полиции, Иван Васильевич, не скрывал своих симпатий. Он играл со смотрителем больницы на биллиарде в пирамидку и осторожно, с оглядкой, говорил своему партнеру:

— Помилуйте! С какой стати было рассылать свиней? Не сумели бы мы сесть сами? Гмм… Понятно, обидно: человеку надо ехать по делу, а тут ерунду затеяли… Режу в середину четырнадцать!

Впрочем, был у Николая Григорьевича и еще один союзник, хотя, по-видимому, совершенно бессильный и бесполезный. Фельдшерица при больнице, Анна Николаевна, узнав о столкновении Окунева с председателем, крепче стала жать Николаю Григорьевичу руку при встрече и прощании, бросала на него полные молчаливой благодарности и глубокого уважения взоры и говорила:

— Надо обо всем этом написать в Казань, брату…

Прошло после этого около месяца, и все притихло; под палящими лучами июльского солнца быстро испарялись всякие злобы обывательского дня. Городок снова начал дремать под ласковый плеск волжского прибоя, и мирно потекли долгие, летние, жаркие дни и теплые, душные, коротенькие ночи… В одну из таких ночей почтмейстер, просматривая только что привезенную с парохода почту, обратил невольное внимание на целый ворох прибывших газет. Почтмейстер не читал чужих писем, но почитать чужую газетку, особливо осторожно, не пачкая и не комкая, грехом не считал. Он, впрочем, наизусть знал, кто и что в Янске выписывал. Всего больше приходило в Янск «Света», потом следовала «Нива», три толстых журнала, один экземпляр «Нового Времени» и один «Русских Ведомостей». «Приволжского Курьера» никто здесь не выписывал, а между тем этой газеты было прислано десять номеров с адресами почти всех почтенных лиц в городе.

— И мне есть! Что за история? — воскликнул почтмейстер и подумал: «Что-нибудь не так… Что-нибудь нам подпакостили».

На памяти почтмейстера был уже такой случай; тогда пробрали Пантелеймона Ивановича Аникина: Аникин, будучи церковным старостой собора, пожертвовал 600 р. на сооружение нового придела и объявил, с надлежащего разрешения, доброхотную подписку на этот придел в честь пророка Илии; когда денег собрано было достаточно, и когда выстроенный придел стали освящать, то жители с изумлением услыхали, что придел будет не во имя Илии, а во имя Пантелеймона. Вот эта-то проделка Пантелеймона Ивановича и описывалась тогда в газете под заглавием «Как купец Аникин надул пророка Илию». Наверно, и теперь прислали этот «Приволжский Курьер» не зря…

— Наверно, подпакостили… Будем посмотреть! — произнес почтмейстер, развернул во всю ширину газетный лист, и ему бросилось прямо в глаза очерченное красным карандашом место:

«Янск, от собственного корреспондента»!

Почтмейстер поудобнее поставил лампу, поправил огонь и начал читать:

«Недавно у нас имел место следующий комично-грустный инцидент. Под хлебными амбарами, длинным рядом растянувшимися вдоль Воложки, поселились когда-то свиньи…

— Свиньи! — вскрикнул почтмейстер, — ловко! ну-ну!..

«Эти свиньи одичали и отбились от рук, так что не оказалось лиц, которые бы признали их за свою собственность (sic)!

— Сик! — вскликнул почтмейстер и залился неудержимым хохотом.

«Свиньи эти жили в свое удовольствие: питались хлебом из амбаров, под которыми жили, плодились и полнели, пока не проведало этого начальство. Ну, а как проведало, то свиному благополучию пришел конец: все они были переловлены и арестованы. Что сталось с прочими узниками, нам неизвестно, но вот судьба одного из них, самого жирного и вкусного: его решили отправить на воспитание в имение Белые хутора, принадлежащее нашему земскому начальнику.

— Хо-хо-хо! Здорово! — прокричал почтмейстер с каким-то захлебывающимся трепетом и стал потирать руки:

«Запрягли пару земских лошадок с колокольчиками, уложили свинью на сено и повезли. И все бы это ничего…

— Хо-хо-хо! Не могу! Ей Богу, не могу!… Хо-хо-хо!

«На беду одновременно потребовал лошадей и наш новый земский врач г. О…

— Окунев! Окунев! Ах ты, пес вас дери!

«которому надо было ехать к больным. Но лошадей ему не дали и сказали, что осталась одна пара, на которой предположено везти свинью. — Как так? Для свиней у вас лошади есть, а для врачей не имеется? — спросил изумленный эскулап. «Для нас, — сказали ему, — все равно, кого ни везти: свинью или вас, потому что мы по ярлыку все те же деньги с версты и с лошади получаем», и при этом добавили: «свинья попутчицей вашему благородию будет: коли желаете, и вас подвезем»…

— Врёт-то как здорово! Хо-хо-хо! Их-хи-хи-хи!.. Не могу! Ой! Не могу! Мать! Фелонида Павловна!

«Обидчивый оказался доктор-то: не поехал, а свинья отправилась. Старожилы утверждают, что на их памяти это единственный случай, когда свинья ехала на паре с колокольчиками. Говорят, что наш молодой, симпатичный врач подал по этому поводу какое-то заявление председателю, но тот обиделся за свинью и предложил врачу оставить службу».

Угрюмый зал почтовой конторы долго оглашался гомерическим хохотом почтмейстера, с визгом и всхлипыванием, и этот хохот, вырываясь чрез раскрытые окна на улицу, странно звучал в ночной тишине, пролетая над спящим городом…