Федор Богров «Номера на Кирочной»
I
Иван Макарович проснулся, потер свои лиловатые веки и рыжую бородку, потом громко зевнул, как зевают только старые холостяки. Сонно потягиваясь, он вдруг наткнулся на чье-то мягкое, гладкое плечо. Он быстро поднял голову, достал с ночного столика пенсне и уселся на постели, искоса глядя на спящую рядом с ним женщину.
В комнате полумрак осеннего утра.
Как эту женщину зовут? Маня? Кажется, Маня. Нет, Маней была та, другая… А эта?
Лина! — внезапно сообразил он и даже вспомнил, как вчера ночью в ресторанчике на Литейном она сказала:
— Меня зовут Лина. Хочешь — Лина, хочешь — Эвелина.
Откуда они знают такие красивые имена? Верно, от студентов.
Иван Макарович напряженно разглядывает в полутьме ее лицо. Кажется, она даже не нарумянена. Может быть, краска стерлась за ночь. А может быть, они и не все румянятся… Кто их знает…
Номера называются «Новая Палерма». Это он помнит хорошо.
Он с любопытством осматривает комнату.
Салфеточки чистенькие… Ишь ты… на комоде… на кресле… Веера на стенах развешаны… Фотографии в рамочках… На абажуре бумажные цветы… С уютом живут… Вот оно, значит…
А она вчера с первого взгляда понравилась Ивану Макаровичу. Молоденькая, видно, из начинающих. И не навязчивая. Иная так пристанет, что и глядеть на нее противно, а эта даже не затронула. Только посмотрела и медленно пошла рядом с ним. Сама в темном пальтишке, а в ушах простенькие, маленькие сережки, как у барышень.
Спящая вздохнула с легким хрипом, повернулась набок и открыла глаза. Она проснулась совсем как обыкновенная, простая, спокойная женщина. Ивану Макаровичу почему-то казалось, что эти должны просыпаться как-то иначе.
Она оглядела свою комнатку, с видимым удовольствием остановила на минутку глаза на туалетном столике, покрытом розовой кисеей с бантами, на маленькой вазочке из голубого матового стекла на комоде и улыбнулась. Потом взглянула на Ивана Макаровича, скользнула глазами по его плоскому носу, пушистым русым волосам, впалым щекам и рыжей бородке и вдруг засуетилась.
— Виновата, заспалась я. Вы тихонько так проснулись, я и не заметила.
Ивану Макаровичу понравилось, что она говорит ему «вы».
Он спустил с кровати худые ноги, покашлял и сказал:
— Я всегда рано просыпаюсь. У меня будильник на восемь часов поставлен, а я ему никогда звонить не даю. Только он соберется трещать, а я уж его прихлопнул.
Ему было странно, что рядом с ним одевается женщина.
Она шуршала бельем, очень чистым и опрятным, поспешно заплетала черную смоляную косу, и волосы у нее были хорошие, густые, молодые. Он заметил еще, что сорочка у нее простая, без всяких кружев и лент, какая-то скромная, домашняя, и это ему было приятно.
— Волосы щипцами завиваете? — неловко спросил он и улыбнулся неожиданной улыбкой редко смеющихся людей.
— Завиваю, — с готовностью ответила она, проворно застегивая лифчик. — У нас иначе нельзя.
В общем у нее было милое лицо. Узенькие, калмыцкие глаза с удивленно приподнятыми бровями и слегка вздернутый нос; кожа смуглая, желтоватый румянец.
— А, говорят, волос от завивки сечется и падает, — участливо взглянул на нее Иван Макарович. — Жалко…
Лина невесело усмехнулась и подошла к умывальнику.
— На наш век хватит.
В комнате незаметно светлело. Унылый северный денек располагался кое-как на стенах и мебели: отразился в мраморе умывальника, в стеклах рамок на стенах, в чистом медном шарике на спинке постели и лег на старом потертом коврике с изображением средневекового охотника, скачущего на белом коне.
— Тепло у вас тут, — заметил, одеваясь, Иван Макарович. — У меня в комнате по утрам только что вода не замерзает. Страшно с постели вставать. Сейчас кашлять начинаю.
— У нас топят хорошо, — с невинной гордостью сказала Лина, растирая лицо полотенцем. — Пожалуйте умыться. Я сейчас вам таз сполосну. А вот полотенце чистенькое.
Она выплеснула воду в ведро и быстро вымыла таз. Затем отодвинулась в сторонку и спросила:
— Вы чиновники будете?
— Чиновник, — помолчав, сказал Иван Макарович. Ему почему-то не понравилось, что она его расспрашивает. Впрочем, сейчас же стало жалко.
— В казначействе служу.
— Значит, по воскресному делу и чайку можно бы для двоих велеть подать. Позволите?
— Отчего ж.
Когда коридорный, расторопный грязноватый малый, расстилал на столе подозрительно серую скатерть, Иван Макарович, уже совсем одетый, поднялся с дивана и отошел к комоду: присутствие мужчины почему-то стесняло его. Коридорный выскочил на минуту из комнаты, внес тихо клокочущий самовар, опять выскочил и вернулся с большим горячим чайником, стаканами, сахарницей и булкой на подносе.
Лина сейчас же подошла к столу. В лице у нее снова мелькнуло то же выражение покорной и ласковой готовности, которое уже один раз заметил Иван Макарович. Она быстро передвинула самовар к самому краю стола, переставила поднос и тарелку с булкой, и все стало каким-то уютным и привлекательным.
Иван Макарович увидел на комоде между голубой вазочкой и пожелтевшей мраморной пепельницей толстый альбом в красном бархате с золотым обрезом.
Лина весело улыбнулась.
— Вам покрепче?
— Нет, мне крепкого нельзя, — сказал Иван Макарович.
— Два кусочка?
— Один… Можно альбом ваш посмотреть?
— Он для того и лежит, чтобы в него смотрели, — рассмеялась Лина.
На первой странице альбома красовалась фотография какого-то молодого человека на велосипеде в полосатом трико, с голыми руками и ногами; дальше девица с плоским сонным лицом, большой брошкой на шее и цветком в волосах; рядом изображение веселой, довольно полной женщины в офицерской шапке и шинели внакидку, а на другом листе большой портрет студента с размашистой надписью в углу: «Быстры, как волны, дни нашей жизни». «На память о шестнадцатом июня. К. М.».
Иван Макарович очень любит рассматривать альбомы с фотографиями. Все какие-то неизвестные люди, но не совсем чужие: ведь все это знакомые его знакомых. Потому-то и хочется долго разглядывать эти непонятные лица. А если расспросить, непременно узнаешь про них что-нибудь интересное и почти всегда печальное. И потом так уютно в комнате, где есть альбом.
«Быстры, как волны»… Что это такое?.. Песня или стих? И почему написано на карточке? Может, что-нибудь особенное значит.
— Хорошая нынче булка! — Девушка трогает хрустящий хлеб кончиком пальца. — Прямо из печи.
У нее корявые маленькие пальцы, как у подростка. И эти пальчики проворно шевелятся, ловко подымают большой чайник, разливают густой чай.
Самовар напевает и бормочет. В дверь стучат. Слышен сиплый женский голос:
— Ты свободна, Лина, или с гостем?
— С гостем, — кричит Лина и вопросительно смотрит на Ивана Макаровича.
— Ничего, если вчерашняя подруга зайдет?
— Отчего же, пожалуйста, — торопливо отвечает Иван Макарович.
— Входи, входи! Ничего.
В дверях появляется маленькая горбоносая особа с некрасивым синевато-красным лицом. Это та самая девушка, которую Лина позвала вчера ужинать вместе на Литейном. Только вчера она казалась лучше, не такой пожилой. За ней входит в комнату какая-то толстая женщина в ярко-красных туфлях. Это первое, что бросается в глаза. Ее черные волосы кое-как подняты кверху, а на висках закручены в большие «испанские» завитушки; глаза ее еще красны от сна, а рыхлое тело грузно колышется от каждого шага.
— Маню вы знаете, — улыбается Лина, — а это вот Кармен… подруга.
— А что, кавалер, угостишь пивом? — быстро оборачивается Маня к Ивану Макаровичу. — У меня после вчерашнего в голове туманно.
Она говорит слегка хриплым голосом.
— Пожалуйста, пожалуйста, — поспешно отвечает Иван Макарович. — Вам какого?
— А я сама распоряжусь. Вот сейчас видно хорошего мужчину.
Она идет к звонку и бросает на ходу:
— Ну, показывай свой шелк.
Кармен уселась и, сопя, разворачивает на коленях небольшой пакетик. Она достает из него и протягивает Лине отрез материи светло-абрикосового цвета.
— Руб с четвертаком. В Гостином купила. Дорого?
Она сама знает, что не дорого, а дешево, но хочет насладиться произведенным впечатлением.
— Где, где купила? В каком магазине? — набрасывается на материю Маня. — Ведь это просто даром отдали! Я тоже куплю… Две бутылки светлого, — кричит она коридорному, просунувшему голову в дверь.
— Я сделаю из нее блузку, — сонно тянет Кармен. — Это будет мне вместо моей синей, той, что армянин клюквенным морсом облил.
— А ты, мымра, так и не взяла с него за кофту! — накидывается на нее Маня. — Ведь это что же такое? Сегодня кофту облил, завтра юбку обольет. Не наготовишься.
— Отдаст, — вяло отмахивается толстуха.
— Отдаст! Держи карман! Сразу не взяла, так уж не возьмешь. И какая теперь стерва пошла! Так и норовит, так и норовит!
— Нравится тебе? — добродушно спрашивает Ивана Макаровича Кармен и протягивает ему материю.
В сущности говоря, он ничего не понимает в нарядах и даже скверно различает цвета. Но это цвет приятный.
Садясь рядом с толстухой, он отвечает смущенно, но с убеждением:
— Очень красиво. Только марко.
Маня ворчит:
— Ничего, что марко. Как испачкается, ты ей новую купишь.
А Лина смотрит на нее исподлобья.
— Ишь какая ты скорая, — говорит она, улыбаясь узкими татарскими глазками. — Ничего он тебе не купит, потому что он не твой знакомый, а мой. Поняла?
С приходом подруг она стала развязнее и веселей. Через несколько минут она даже обнимает Ивана Макаровича.
— Хотите еще чаю, миленький?
Впрочем, и эта развязность, и эта ласка при других у нее не противны. Видно, что для нее самой все это еще не совсем привычно. И странно: ему приятно, что Лина назвала его своим знакомым и даже, что она обнимает его. Выходит так, что, с одной стороны, Лина вместе с ним, а с другой — те двое.
II
Неизвестно, как случилось, что Иван Макарович сблизился с этими тремя женщинами. Вспомнил о них как-то на службе, занося в журнал поступившие суммы и выписывая квитанции, и потянуло к ним зайти. А Лина возьми да и обрадуйся ему, как старому знакомому. Села с ним в дурачки играть по пятачку за партию, потом чаем напоила. Он и стал к ним захаживать после службы, — вечером-то они все заняты. А иной раз, под воскресенье, он оставался с Линой, как тогда, в первый раз. Маня и Кармен тоже привыкли к нему.
Иван Макарович облюбовал один магазин на Кирочной. Там можно было достать и закуски, и фрукты, и вино.
Для толстой Кармен там имелись ее любимые соленые фисташки. Она их носила в сумочке вместе с платком, пудреницей и деньгами. Лина любила самые дешевые крымские яблочки с розовыми щечками, какие раздают бедным детям на елке. А Мане Иван Макарович покупал черные блестящие сморщенные маслины, на которые сам не мог смотреть без отвращения. Маня говорила, что они особенно хороши с маринованной скумбрией. Это какая-то рыба у них на юге.
Однажды он купил для нее, кроме маслин, еще и толстого клейкого рахат-лукума. Ему и самому интересно попробовать, что это за штука. Приказчики очень хвалят, говорят, хороший, не сухой. Иван Макарович уже свой покупатель в этом магазине.
Ему приятно ходить по улице с пакетами: никогда раньше он не покупал так много. Ну, зачем он вдруг станет покупать для себя рахат-лукум или яблоки? А теперь он расхаживает с этими пакетами, словно муж и отец семейства.
Маня накинулась на рахат-лукум, как бешеная. Оказалось, что в Одессе был какой-то турок и грек, который когда-то…
С трудом жуя розовые, обсыпанные сахаром, клейкие куски, она рассказывала какую-то смешную историю и сама хохотала больше всех. Кармен улеглась на диван, вытянула ноги в красных туфлях и поставила возле себя свою сумочку, до краев наполненную фисташками. Она уверяла, что может есть с удовольствием только лежа, потому что, когда лежишь и поешь досыта, так сейчас же и заснешь.
— Что это вы?.. Играли? — осведомился Иван Макарович, увидав на столе разбросанные карты.
Маня от смеха чуть не подавилась рахат-лукумом.
— Нет, это я для Кармен гадала. Ей вышло так: сваха к ней придет с секретом про короля червей, значит, про вдовца.
Торопясь проглотить рахат-лукум, она совсем обсыпала себя сахарной пылью.
— Он ее на бал пригласит. Ей-Богу, слушай: вот — двойка пик… где она, эта двойка?.. Вот. Потом у нее случится неприятная пропажа. Деньги, что ли… Стало быть, вдовец-то и стащит, — совсем развеселилась она. — Вот так женишок! А? Кармен! Будешь замуж выходить?
Она откинулась на спинку стула и тряслась от хохота.
Кармен добродушно отмахнулась.
— Ну-у… опять закатилась.
— Хочешь, тебе погадаю, Ванечка? — пристала Маня.
— Да ты, небось, выдумываешь все.
Маня обиделась.
— Я? Да накажи меня Бог! Чтоб я с этого места не встала! Как на картах выходит, так я и говорю.
Она быстро стасовала старую, грязную колоду; потом разложила их в мудреную фигуру и начала:
— Вот слушай. Первым делом придет тебе письмо от приятеля, от фальшивого человека, с печальной вестью. Видишь, двойка? От этого письма будет у тебя забота. Потом получишь антересное обещание и отправишься в дорогу. Вот — десятка бубен. А приедешь, узнаешь радостную новость от вдовы. И тут будет перемена жизни. Ух, как для тебя хорошо выходит! На, смотри. Вот тебе исполнение желаний — восьмерка бубен. И получишь большие деньги. Откуда, не знаю, а только вот они, деньги. И привалит тебе большое счастье с переменой службы. Будут и сплетни, но ты не обращай внимания. Не бойся. Ну, вот и все! Только теперь не смей благодарить за гаданье, а то все испортишь. Лучше скажи: «Ну тебя с твоим гаданьем, надоела».
— Ну тебя, надоела! — послушно повторил Иван Макаревич, и все засмеялись.
Лина почему-то не стала кушать яблоков. У нее в этот день было странное, словно нездоровое лицо.
— Ванечка, — сказала она, — мне письмо нужно написать одному человеку, а я скверно пишу. Напишете?
— Отчего ж… — по привычке заторопился Иван Макарович и надел пенсне. — Почтовая бумага у вас есть? Ну, что ж… вы говорите, что писать, а я в точности изображу.
Он догадывается, что это письмо «жениху». Маня дразнит ее этим женихом при всяком удобном случае, и как-то рассказывала Ивану Макаровичу, что это капельдинер из театра, молодой, но уже с капитальцем. Сама Лина не любит говорить о нем. Иван Макарович никогда его не видал, но почему-то сомневается в том, чтобы он женился на Лине. Она хорошая девушка и всем верит. Впрочем, может быть. Дай ей Бог.
Иван Макарович покашлял, отодвинул в сторонку карты и, обмакнув перо, застыл в ожидании.
— Вы вот как пишите, Ванечка…
Она уселась рядом с ним, придвинулась поближе и сосредоточенно уставилась на кончик его пера.
«Любезный Сидор Сидорович».
— Си-до-ро-вич, — закончил обращение Иван Макарович и поднял голову.
«Вы напрасно велели вчерась Васютке, чтобы он не допускал меня к вам».
— Так. Дальше.
«Я в субботу не пришла и даже не могла прийти по случаю сильного ожога от утюга. Мне Маня целый час картофель прикладывала. И еще посейчас рука болит, притронуться нельзя».
«Так, что нельзя притронуться», написал Иван Макарович. Он слегка исправлял обороты речи.
— Проси прощенья, проси! Целуй ручки! — язвительно прокартавила Маня. — Проси, он еще больше нос задерет.
Лина виновато заерзала на стуле.
— Надо же написать, если человек не понимает.
— Манька, дай мне рахат-лукума, — грузно повернулась набок Кармен.
— На, возьми мешочек. А только он мутит, подлец, а не то, что он без понятия. Это уж который раз. Вот мой Ипатка тоже вздумал однажды покуражиться. Я его так отшила, что он два дня, как слепой, ходил.
— Нет, вы пишите, Ванечка, — еще ближе придвинулась Лина.
«Это письмо вам передаст номерной. Вы ему только скажите, когда у вас свободный вечерок, а я уж устроюсь и могу прийти к вам во всякое время».
— А у тебя, Ваня, пуговица на пиджаке отвалиться хочет, на одной ниточке держится, — заметила Кармен и лениво сдула с себя сахарную пудру от рахат-лукума. — Кончишь писать, Маньку попроси, она тебе пришьет.
— Вот спасибо, — сказал Иван Макарович. — А то я все собираюсь… Да, так что я написал?.. «Во всякое время». Что же дальше?
— Дальше? — задумалась Лина. — Дальше напишите: «Маня и Кармен кланяются вам очень».
— Да пойди ты к монаху! — вскипела Маня. — Ничего я не кланяюсь! Тоже! Еще кланяться ему!
— Ну, Маня, ну, что тебе? — покраснела Лина. — Ведь тебе ничего не стоит. А так лучше выходит.
— И еще напишите, — заторопилась она, словно боясь, что Маня опять начнет спорить: «У нас сидит Иван Макарович, про которого я вам…»
— Ну, зачем еще про меня? — засмеялся Иван Макарович.
— А так лучше. Ведь вам тоже все равно, а он пускай чувствует. «Про которого»… Написали? «Про которого я вам давеча рассказывала».
Она облегченно вздохнула.
— Ну, вот и все. Теперь, значит, подпишите: «известная вам Лина».
Она устало оперлась, на локоть, посидела с закрытыми глазами и сказала:
— А я лягу, у меня голова болит. Что-то я совсем разбилась.
Она встала и пошла к постели.
— Я понимаю, если которая девушка виновата, — заговорила Маня, — она все еще не могла успокоиться. — Вот как Олеська, та, что до вас в двадцать шестом жила. Сеня-маркёр у нее был любовник. Так он приходит раз днем, а у нее, между прочим, студент. Пришел в другой раз, опять тот же самый студент. В третий — опять. Он ее в коридор и за косу. Вот тогда и плачь. Это другое дело.
— Знаю я этого маркёра, — слабым голосом отозвалась Лина, которая уже начинала было дремать. — Черный, поганый, в прыщах. Все ее вещи заложил.
— А ты никому вещей не давала закладывать? — снова рассердилась Маня. — И чего ж она его тогда взяла? Надо было тогда смотреть, а не потом. Небось так, с прыщами, и брала. Дело делом, а свой все же только один должен быть.
— Я тоже так понимаю, — задумчиво сказал Иван Макарович. — А то это уже выходит обман.
Он аккуратно сложил и спрятал в конверт письмецо, а на конверте написал красиво с мудреными завитушками:
«Его высокоблагородию Сидору Сидоровичу»…
— Как фамилия-то? — поднял он глаза на Маню.
— Карсавин, — едва слышно пробормотала Лина.
— Кар-са-ви-ну, — вывел Иван Макарович и помахал в воздухе конвертом, чтобы скорей просохли чернила.
III
Кассир Ермилин, Семен Семенович, праздновал тридцатипятилетние службы. Чиновники поднесли ему бронзовые часы с изображением Георгия Победоносца, поражающего змия, и выгравированной на подножии юбилейной надписью.
Ивана Макаровича подпоили, а ему пить нельзя. Но он за компанию согласился, а на другой день не мог пойти на службу, так нехорошо чувствовал себя. Весь день он пролежал в своей узенькой темноватой и голой комнате.
Иван Макарович не умеет придавать помещению жилой вид.
И холодно. На обоях в углу подозрительные пятна: не то испачкано, не то сырость.
Ему в первый раз пришло в голову, что его комнату скверно убирают. Неделю тому назад, он, засыпая, забыл потушить свечу, и до сих пор на подсвечнике толстые бугорчатые струи застывшего стеарина.
За стеной кто-то ходит, ходит… Мебель тяжелую передвигают… и опять ходят.
Ивану Макаровичу иногда кажется, что за этой стеной живут веселые молодые девушки и что у них братья — студенты.
Он лежал и, пока было светло, равнодушно следил за хлопьями снега, медленно падавшими за окном. К вечеру головная боль прошла, но такая скука одолела Ивана Макаровича, что решил он выйти погулять. Он походил по улицам, засыпанным снегом; хотел было завернуть куда-нибудь поужинать, но противно было и думать о еде.
В «Новой Палерме» засаленный швейцар поклонился ему, как постоянному посетителю.
— Погодка-с хорошая стала. Снежок. Гулять изволили? Дозвольте снег смахнуть.
— Да, — из деликатности поддержал разговор Иван Макарович. Он всегда немного смущался, когда заходил с улицы в номера. — Снегу все-таки много насыпало, — добавил он и зашагал вверх по лестнице, на ходу расстегивая форменное пальто.
В комнате Лины никого не было.
Не может быть, чтобы они уже ушли.
Потирая озябшие руки, Иван Макарович отправился в конец коридора к Мане.
У Мани комната совсем маленькая, но тоже уютная. На стенах много ярких картинок, малороссийские полотенца, завязанные в пышные банты; на обоях какие-то смешные китайцы с зонтиками; цветы на подоконнике.
Иван Макарович приоткрыл дверь.
— Здравствуйте. А где Лина?
Маня сидит в кресле у окна. На коленях у нее, видно только что снятая, шляпа с мокрым синим страусовым пером. Кармен стоит у стола в пальто, растрепанная, вся в красных пятнах и плачет. Ее полная грудь колеблется и вздрагивает, а толстые начески на висках развились и беспомощно повисли. Маня уставилась в пол, молчит, опустив голову, и рассеянно перебирает ярко-синие завитушки пера.
Иван Макарович останавливается на минутку на пороге, не зная, как быть.
— Войдите, — говорит Маня.
Она поднимает глаза и разглядывает Ивана Макаровича, словно в первый раз его видит.
— Мы из больницы. Знаете, Лина умерла.
Она осторожно снимает шляпу с колен и кладет ее на подоконник; потом внезапно опускает голову и плачет громко с грубыми, сиплыми всхлипываниями, как плачут люди, которым все равно, смотрят на них или нет.
— Как это… умерла? Разве она была больна? — растерянно спрашивает Иван Макарович.
Но Маня рыдает еще громче.
— Я ведь был у вас два дня тому назад… Еще письмо писал… этому, как его…
— Она уже была тогда больна, — отвечает сквозь слезы Кармен. — Помните, как у нее голова болела? Уже тогда был дифтерит. Утром Маня ее в больницу отвезла. Уж ей совсем трудно дышать было. Вчера не допустили к ней, сегодня утром — тоже… А теперь вот, говорят, умерла.
Маня начинает бормотать хриплым от злости голосом:
— Это все из-за Сидора, из-за подлеца этого. Извелась она из-за него. Пусть он только сунется сюда! Ведь он с ней, как кошка с мышью: то впустит, то вон выгонит. Целые ночи она из-за него плакала. Я еще и к нему пойду. Это ему так не пройдет.
Она захлебывается от злости и заканчивает фразу длинным циничным ругательством.
— Ну, что вы, Маня, оставьте… Ведь это зараза… При чем тут… — уговаривает Иван Макарович.
Но Маня уж и сама ослабела, замолчала и тихо плачет, как-то старчески сморкаясь в большой цветной платок.
Лина, Лина… Как же это так случилось?
Он совсем не может осмыслить этой смерти. Еще недавно она сидела у окна в том кресле, в котором теперь сидит Маня, и старалась починить разорвавшуюся цепочку от сумочки. Попробовала прикусить зубами, улыбнулась и сказала: «Нет, боюсь зуб сломать».
Это было четыре дня… нет, пять дней тому назад, когда выселяли француженку из тридцать седьмого.
Незаметно стемнело. Манино зеркало потеряло блеск и чуть белеет мутным четырехугольником. Согнутая фигура Мани выделяется на фоне окна тоскливым неподвижным силуэтом.
Кармен подошла в темноте к Маниной кровати и грузно улеглась. Потом, всхлипывая, щелкнула затвором сумочки и начала грызть фисташки.
Молчание стало невыносимо тяжким.
Иван Макарович покашлял, сплюнул в платок и сказал, медленно поднимаясь:
— Ну, я пока отправлюсь.
Маня словно проснулась.
— Нет, уж вы посидите с нами, не уходите, Иван Макарович.
Странно, что обе они перестали называть его Ваней.
— Я лампу зажгу. Вы, верно, кушать хотите. Можно сейчас послать за чем-нибудь.
Она быстро открывает дверь в освещенный коридор и зовет номерного.
— Пойти бы посидеть у Лины в комнате, — говорит она, вернувшись из коридора. — Сходим втроем, я одна боюсь.
Ивану Макаровичу очень совестно, что он хотел уйти.
— Я так… я думал, вы устали… — бормочет он, — а то я могу сколько угодно оставаться.
Кармен, молча, встала с постели, захлопнула сумочку, собрала в темноте скорлупу фисташек с одеяла и бросила ее в ведро.
Они идут втроем по длинному, тускло освещенному коридору. Сегодня он кажется Ивану Макаровичу каким-то бедным и грязным. Раньше он этого не замечал.
В тридцать седьмом, где жила француженка, дверь, как всегда, закрыта, но в ней торчит ключ.
Они молча отперли следующую дверь.
У Лины в комнате тихо и пусто. Маня ощупью зажгла лампу на комоде. Все чисто прибрано и стоит в порядке. Красные бумажные цветы чуть-чуть вздрагивают на абажуре; на коврике у постели знакомый средневековый охотник в большой шляпе с перьями весело скачет на белом коне.
Маня и Иван Макарович стоят посреди комнаты и новыми глазами рассматривают каждую мелочь. Кармен остановилась на пороге, взволнованно поморгала узкими, красными от слез глазами и вдруг сказала тихо:
— Нет, я здесь не буду сидеть.
Нельзя было оставаться в этой комнате. У Ивана Макаровича глаза тоже были полны слез.
Маня медленно подошла к туалетному столику, обитому розовой кисеей, достала из-за зеркала маленькую кустарную, шкатулочку и сказала:
— Я возьму на память Линины ножницы. Возьми и ты что-нибудь, Кармен. Все равно пропадет.
Кармен подошла и тоже наклонилась над шкатулкой.
— А мне дай образок. У Лины есть такой маленький, на ленточке. Ей мать подарила.
Иван Макарович стал торопливо оглядывать комнату. Ему также захотелось взять что-нибудь на память. Он приподнял было мраморную пепельницу, стоявшую, как всегда, на комоде, но опять поставил ее на место: ему не хотелось брать ничего нужного, полезного, а так, пустячок какой-нибудь.
Может быть, голубую вазочку?
Маня вынула из шкатулки старую фотографическую карточку.
— Вот, Иван Макарович, это для вас. Хотите?
Это была карточка Лины, очень давнишняя, когда она была еще совсем молоденькой девушкой, почти подростком, даже мало похожим на ту Лину, которую он знал. Только милая покорная улыбка та же.
Иван Макарович обрадовался, спрятал карточку в боковой карман и сказал:
— Я ее вставлю в рамку.
IV
Толстой Кармен повезло. Она уехала с каким-то подрядчиком в Лугу. Кармен говорит, что он солидный человек, трезвый и вежливого обращения. Полюбил он ее, что ли… Или так, просто…
Иван Макарович заходил к ним как-то перед ее отъездом, и она чуть не целый час рассказывала ему об этом человеке. Маня тоже не осталась в «Новой Палерме». Она наняла комнату в другом конце города, на Вознесенском. Говорит, не хотелось ей жить в этих номерах после смерти Лины.
В комнате Лины устроился теперь какой-то фельдшер. По вечерам на балалайке играет. Противно.
Иван Макарович был недавно у Мани на новоселье. Ничего, уютно. Только злая она была в этот день, как бес. Все во всем виноваты, все надоели хуже смерти.
А все-таки Маня очень любила покойницу. На похоронах она была бледна, как мел, и едва на ногах держалась, так что Кармен ее даже под руку водила. Они шли втроем за гробом до самого кладбища: Маня, Кармен и Иван Макарович. Обе женщине были в черных шляпах с крепом. А кроме них никого и не было. Сидор Сидорович не пришел на похороны. Она и живой-то не очень ему нужна была, а уж мертвой…
Иван Макарович в сотый раз вспоминает Лину в гробу. Неправда, что мертвые похожи на спящих. Мертвые — мертвы.
Пока дьячок бормотал на клиросе, Маня и Кармен крепились, удерживая слезы. Они, молча, стояли у самого гроба и смотрели на милый восковой профиль, на знакомые черные волосы, обрамленные венчиком; Иван Макарович стоял чуть-чуть позади, внимательно вслушиваясь в слова молитв, и долго глядел на толстые свечи, украшенные белыми кисейными бантами. При отпевании женщины заплакали громко и самозабвенно, а Иван Макарович медленно приблизился к гробу и стал в последний раз смотреть на нездешнее спокойное лицо. Он старался мысленно оживить его, приоткрыть эти глаза, представить себе эти губы улыбающимися, но не удавалось. Даже в трепещущем отблеске разгоревшейся свечи лицо было упрямо-неподвижным, равнодушным, таинственным, как маска.
«…иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…»
Какая хорошая молитва!
Иван Макарович как-то совсем отвык молиться, а здесь в церкви все опять вспомнил. Сначала нахлынуло на него что-то теплое, ноющее, до слез жалостное, а потом так тихо стало на душе, словно, его наказали, и вот, наконец, скоро простят.
«…Надгробное рыдание творяще песнь: аллилуия…»
Обе женщины рыдали, когда вышли из церкви и двинулись за гробом, а Иван Макарович не умеет плакать, разучился.
Какая-то девушка, которая остановилась, чтобы пропустить их у ворот больницы, сказала подруге:
«Это, верно, муж покойницы и сестры».
…Иван Макарович теперь засиживается в казначействе дольше, чем обыкновенно. Он за последние дни немного запустил работу и вот приходится наверстывать.
Сегодня, возвратившись домой, он долго ходит по своей комнате из угла в угол и от двери к окну. Потом зажигает лампу и опять ходит, как часовой. Наконец, останавливается у окна.
Выйти погулять, что ли… Но он ведь только недавно вернулся. Не стоит, ноги болят. Положим, он все равно не сидит на месте, а ходит по комнате. Уж лучше на воздухе. Тогда, значит, лампу надо потушить. Нет, пускай горит, комната немного обогреется.
Он снова надевает влажное пальто, подымает еще мокрый от растаявшего снега воротник и бродит, покашливая, по улицам.
Повернуть направо? Все равно, можно направо.
В темноте какие-то люди быстро идут в разные стороны. И у каждого из них есть своя фамилия. Один Соколов, другой фон-Штейн, третий какой-нибудь Белгородский. Ивану Макаровичу это почему-то кажется удивительным.
Гуляет он не долго. Вот тут, переулком, можно вернуться назад.
Войдя к себе в комнату, он садится к столу и долго глядит в пространство, ни о чем не думая. Он чувствует в груди огромную растущую пустоту, в которой бьется тоже ставшее пустым большое, словно опухшее сердце. Наконец, он опускает глаза и равнодушно смотрит на мутный графин, в котором дробится свет лампы, и на подсвечник, все еще покрытый оплывшим стеарином.
Ага, вот что. Ведь он письмо хотел написать.
Он достает из ящика стола листочек почтовой бумаги и выводит на нем старательно, с канцелярскими завитушками.
«Любезная Кармен!
Позвольте поздравить вас с новосельем. Я весьма сожалею, что не успел явиться к вам перед отъездом вашим с пожеланием счастливой дороги и всех благ. У меня была спешная вечерняя работа, и я окончил ее уже поздней ночью. Желаю вам поэтому в сем письме всякого благополучия. Маню я тоже не видал в последнее время. Ездил я к ней один раз после службы по адресу, который она мне записала, и застал ее дома, но она как-то так приняла меня, что мне сделалось неприятно, что я пришел. Может быть, ей больно вспоминать про Лину, а я своим видом напомнил. У нее ведь не разберешь. А может быть, по случаю ссоры с Ипатом. Он опять проиграл в карты. Я, между прочим, решил, что мне к ней больше не следует ходить, и, как назло, вы тоже уехали надолго, а может быть, и навсегда. Я себя в последнее время чувствую не так хорошо: мало сплю, и к тому же нездоровится. Манино гадание тоже не сбывается: все у меня по-прежнему без всяких перемен. Очень рад был бы с вами увидеться возможно скорее, но, с другой стороны, должен сознаться, что в городе Луге — ваше счастье.
Ну, будьте здоровы и лихом не поминайте. Остаюсь вас уважающий и готовый к услугам Иван Бубнов».
Лампа упорно коптила, хотя Иван Макарович во время писания раза два уменьшал пламя. Закончив подпись длинным запутанным росчерком, он встал и зажег свечу; потом задул лампу и долго возился с фитилем, обстригая его большими ржавыми ножницами.