Георгий Чулков «Признание»

Ты требуешь последнего признания, дорогая сестра моя, — и я покорствую твоей воле.

Мои преступления, мои темные мечтания и греховные замыслы ты уже знаешь, — и то, о чем я ныне расскажу тебе, будет воистину моим последним признанием.

Но предупреждаю тебя, дорогая сестра моя: ты должна сделать душевное усилие, чтобы приблизиться к пониманию моего рассказа, потому что тайна моего повествования слагается из переживаний, несвязанных внешними случайностями.

И какие могли быть случайности, когда был я в то время один в пустыне или почти один?

Земля недвижная, одетая серебряными ризами, такая же великолепная и надменная, как небо; таежная ночь с завороженным щитом луны и с острыми звездными мечами, — и моя черная тень на белой равнине: вот внешний мир, окружавший меня и покорявший своими холодными чарами.

Ты уже знаешь, при каких страшных обстоятельствах погибла жена моя, и мое настоящее признание относится к тому времени, когда я остался один в юрте, и только тело жены моей лежало передо мной, напоминая о невозвратном.

И вокруг юрты было огромное пустынное пространство, застывшее под ледяным покровом, и никто не приближался к моему жилищу, никто не нарушал великого молчания.

О, сестра моя! Ты знаешь, что значит одиночество, и ты поймешь, почему я в первую же ночь стал седым, как вся земля вокруг.

Никто не пел священных песен у ног умершей, и я не мог возложить цветов на милое тело. Я сплел венки из колючих веток ели, которые случайно были в юрте, и смолистый запах распространился от них.

Я хотел молиться и не мог, и это было страшно, но самое страшное было то, что я не верил в смерть моей жены.

Она лежала на низкой наре холодная, но все еще прекрасная, с неумирающими черными кудрями, — и даже темная ранка на груди ее не была для меня знаком смерти.

Я ходил по юрте, бормоча недостойными губами слова молитвы и любви, но сердце мое по-прежнему было пусто; я стоял на коленях у милых недвижных ног, — но сердце оставалось таким же темным и жестоким; я ложился на холодную нару и приникал губами к мертвым полуоткрытым устам, — и даже это прикосновение не воспламеняло моего преступного, моего грехом утомленного сердца.

Чувство пустоты и разочарования не оставляло меня, но близость к мертвой не внушала мне страха, несмотря на безлюдие.

Странное душевное бессилие так овладело мною, что я не в состоянии был что-либо предпринять, дабы скрыть тело. Покойница лежала с полуоткрытыми глазами, тление не касалось ее; только слабая синева выступила на стороне рук, обращенной к земле.

Я не готовил себе пищи, и давно уже огонь потух в моем камельке, и в юрте было холодно почти так же, как в тайге.

На третью ночь — утомленный одиночеством — я вышел из юрты, чтобы посмотреть в лицо тайги, которую так безрассудно, так болезненно любила покойная жена.

Огромная луна, вознесенная на небе, как окровавленный щит, была мне внятна: в ней видел я отражение своего безумного томления.

И эта великолепная луна, и безмерный избыток могучей земли, и мрачность темнорунных туч, которые то заслоняли, то вновь открывали лунный лик: все было, как свидетельство иного бытия.

Я пошел в ту сторону, где чернели зубчатые ели — первый ряд таежной чащи. И тайга на горизонте казалась горбом земли. И там, на вершине горба, думал я, наверное, собираются демоны и большими черными заступами роют могилу, мечтая в ней похоронить окровавленную луну.

И пусть — думал я — наступит безлунность и безвременье, и я поклонюсь демонам, как раньше я поклонялся девственной луне.

Так, в полубреду, окруженный чарами легенд и сказок, я долго шел по снежной равнине, и рядом двигалась моя черная тень, мой опрокинутый навзничь двойник.

Но еще не было мне страшно, еще не боялся я одиночества, и я называл землю и луну, и тайгу своими сестрами и не думал о смерти.

И только, когда я приблизился к озеру, покрытому льдом и снегом, мне показалось, что это — поле безрадостных лилий, дышащих ядом смерти.

И ужас овладел мной, и я закричал, простирая руки к окровавленной луне, и побежал назад к моей юрте.

Но вскоре я утомился; я далеко ушел от юрты, и слабость покорила меня; предчувствуя недоброе, я торопился домой, но ноги не повиновались мне, и я с трудом брел по снегу.

И вот померкла луна, и началась метель. И в этой стране так давно не было метели, что сердце мое болезненно сжалось, и я подумал, что веющий в лицо снег, и вопли в потемневшем небе — наваждения диавола. И мне захотелось, как ребенку, сотворить крестное знамение. Но руки моя были как свинец, и я покорно опустил голову и побрел в снежном вихре.

И пока веяла метель, и я брел по бездорожью, все события моей таежной жизни истлели в моей душе; и забвение это было тихой радостью.

Я думал, что вновь душа моя чиста, и руки не окровавлены, и сердце не утомлено, что вновь я могу любить, и раскаяние не жалит моей души. Я вспомнил о матери моей, о ее печали и благословеньи, о родных полях и о багрянце созревшего хлеба, о старинных песнях и о первом прикосновении девственных уст к моим устам.

А метель свистела и выла, вздымала вихри, швыряла сверху ледяные зерна, сеяла мертвые посевы. И кто-то черный рыдал в тайге, вторя снеговой ведьме. И вдруг мне показалось, что луна закричала яростно из-за туч; и безумный вопль ее вернул меня к настоящему, к темному и жестокому хаосу.

И острое воспоминание пронзило сердце. И я побежал, спотыкаясь, уже не разбирая пути, наугад, во мрак.

Но вот утихла метель, и взошла снова кровавая луна. Я приближался к моей юрте, и сознание того, что там внутри лежит недвижно та, которую я любил, повергло меня в отчаяние. И когда я уже ступил на порог юрты, я вдруг услышал, что кто-то ходит за дверью. И были знакомы мне эти уверенные, но тихие шаги.

Я стал прислушиваться, затаив дыхание, и уже не было для меня ни малейшего сомнения, что это ходит в юрте она.

Как будто я пришел на край пропасти, и я понял, что одно неверное движение, и смерть станет передо мной лицом к лицу.

О, каким неизъяснимым холодом повеяло на меня! Пусть мудрость открывает нам истинную жизнь загробного мира, но слабое сердце ваше боится синезвездного покрова и веянья прозрачной плоти.

И я в страхе бежал от юрты моей, где недавно лелеял мою таинственную любовь.

Метель покинула мою таежную равнину, и все, как ранее, застыло в могучем сне. И молчаливая тоска широко раскрыла свои темные крылья и вонзила свой орлиный взгляд в сердце пустыни.

О, милая сестра моя! Ты узнала все тайны, завещанные веками, и для тебя чудо уже не чудо, а знание. Но я, моя прекрасная, моя святая спутница, я страшусь твоего знания или — быть может — люблю страдание неведения.

Я много дней бродил вокруг моей юрты, не решаясь переступить порог. И каждый раз, когда я приближался к двери, шелест, шорох и непонятные шаги пугали меня.

И вновь в жестоком томлении я уходил в пустыню.

Я открою тебе, сестра, что я встретил жену мою в первый раз в тайге. И никто не был свидетелем нашего брака. Я встретил ее на третий день ее бегства из отдаленного заточения — утомленную и больную — и приютил у себя в юрте. И я полюбил ее, и она осталась жить со мною; но пришел страшный час моего кровавого безумия, и она погибла.

Никто не был свидетелем ее жизни со мной и ее брачной смерти. Никто не был свидетелем любви нашей.

И в дни ужаса, когда я узнал, что значит возмездие, и когда каждое движение моей души было отражением иного мира, я захотел увидеть человека, живого человека, подобного мне.

Но безгласна и пустынна была равнина, и рожденный в одиночестве вопль мой умирал одиноко, и звезды были холодны и бесстрастны, как молчание.

Так в падении моем я узнал всю глубину одиночества, но и тогда я не осмелился переступить порог моей юрты.

За этим порогом жил для меня иной мир, которого не был я достоин.

И я скитался по бесплодным равнинам, и мне хотелось выть, как волку, и вот однажды звериный вой вырвался из груди моей, и я упал на снежную пустошь в беспамятстве.

Не знаю, долго или нет лежал я так, побежденный смертью, но пришли, наконец, люди в мою пустыню и отнесли меня в юрту. И люди никого не нашли в моей юрте, и та нара, на которой лежало тело покойницы, была пуста.

Никто не был свидетелем брака моего, и потому никто не спрашивал о судьбе жены. И темное, и страшное, и тайное не стало явным.

И если бы даже я рассказал о моем преступлении и о событиях тогдашней моей жизни, никто не поверил бы мне, потому что даже настоящего имени своего жена мне не открыла.

Но ты, сестра моя, поверишь мне и поймешь меня. И самое страшное то, что я не знаю теперь, жива или мертва моя жена.

И где она? Бродит ли она по серым полям жизни, затаив в сердце оскорбленную любовь, или на иных тропах она идет среди теней от звезды до звезды.

Вот почему томление мое бесконечно. Вот почему даже здесь, в городе, я живу, как всем чужой.

И все чувствуют во мне начало смерти, и боятся меня и ненавидят.

Везде чудится мне шелест ее платья и шорох милых шагов. Иногда я бегу торопливо по улицам и площадям, чтобы взглянуть в лицо незнакомой женщины, потому что я все еще надеюсь встретить ту, которую я потерял в пустыне.

Как я люблю ее! И когда я кощунственно приближаюсь к другой женщине, внезапно отчаяние мною овладевает. Быть может, в этих каменных гробах Великого Города она томится где-нибудь. Быть может, сейчас, в этом доме, рядом, за глухонемой стеной она стоит в своем траурном платье, и лицо ее, как бывало раньше, серебрится в тихом сиянии и губы шепчут любовную молитву.

О, милая, где ты? Где?