Георгий Чулков «Разлад»
I
Я получил телеграмму: «Брат психически заболел. Приезжайте немедленно».
Я бросил все и поехал в этот маленький город, затерянный в степях.
В вагоне я не мог уснуть я все думал о брате, как могло случиться, что этот здоровый на вид, неглупый человек, заболел психически…
Я не мог себе представить брата сумасшедшим, который говорит нелепые вещи и бредит наяву, размахивая руками.
В вагоне было жарко, но мне казалось, что кто-то водит у меня по спине куском льда, я ежился под пледом и бормотал:
— Не может быть, не может быть!
Когда я приехал в этот город, серовато-зеленый туман ходил столбами среди строений. У меня болел левый висок. В душе образовалась прогалина. Хотелось заглянуть в нее. Но за ней было пусто. Одно непонятное и обидное зияние.
Дом брата стоял на большой, молчаливой улице. Был он выкрашен в серую линючую краску, а маленький дряхлый балкон походил на бородавку.
Мне показалось, что в окне мелькнула тень брата.
Когда я позвонил, двери мне никто не отпер. Тогда я толкнул ее, и она покорно отшатнулась.
На площадке лестницы беспомощно лежал поваленный горшок с кактусом. И как только я увидел его, я тотчас понял, что начинается что-то страшное.
Из передней была открыта дверь в зал, из зала в столовую, — дальше виднелась гостиная. Длинная анфилада комнат, залитая прозрачным утренним светом, была вся пронизана тишиной.
И вот среди тишины раздалось одинокое бормотанье. Это из гостиной шел брат. Шел он один.
Я все время почему-то думал, что при моем свидании с братом будет еще кто-нибудь третий; я с ужасом смотрел на брата, который шел неверными шагами и странно махал левой рукой. И все в нем — борода, серые прищуренные глаза, вьющиеся пряди волос на лбу — все было родное, близкое и знакомое и в то же время на всем лежал какой-то новый отпечаток, будто чужой и властный человек прикоснулся рукой к лицу брата и от прикосновения его остался след.
И это было страшно, как поваленный горшок с кактусом.
Я стащил с себя пальто и пошел навстречу брату.
— Здравствуй, брат! — сказал я, недоумевая, нужно мне его обнять или нет.
Он не удивился тому, что я приехал и подставил щеку. Мы неловко поцеловались.
И тотчас быстро, быстро брат заговорил что-то неясное и прерывистое и все старался отстранить рукой кого-то невидимого. Я посмотрел в его глаза и они ответили мне странным раздвоившимся взглядом.
Я стал вслушиваться в спутанную речь брата и уловил среди нее бессмысленные, циничные фразы.
В это время показалась на пороге женщина, экономка, которая жила с братом.
И вдруг брат швырнул ей прямо в лицо грубое и грязное слово, от которого у меня похолодели концы пальцев.
Я оторопел и нелепо забормотал:
— Что ты? Что ты? Брат…
Но брань уже лежала твердым комом у меня в душе и вместе с этим у меня пропала надежда на то, что все еще уладится, что болезнь брата ошибка. Теперь для меня стало ясно, что в жизнь ворвался какой-то разлад и порядка нет больше и быть не может.
Началось что-то ужасное.
Брат говорил целый день, не умолкая. И было заметно, что душа его раздвоилась. Большое и серьезное «я», которое прежде повелевало маленьким сознательным «я», ушло в глубину, а видимое сознание спуталось. Этот разлад был страшен и соблазнителен, как смерть. Когда брат говорил вещи слишком нелепые, я смущенно и нервно возражал. И моя простая, гладкая логика казалась тщедушной и наивной в сравнении с громким стремительным бредом брата.
Иногда брату казалось, что кто-то крадется по улице, с ножом под полою, взбирается по лестнице на чердак и оттуда спускается в сени, в девичью и на цыпочках бежит по коридору, чтобы убить его.
И вот брат однажды бросился в кабинет, схватил револьвер и стал поджидать неизвестного врага.
Экономка в ужасе прибежала в столовую, где я сидел в то время, и молча потащила меня за рукав в кабинет.
Брат прижался спиной к книжному шкафу и целился в тот угол, где стояла на тумбе ваза с букетом из сухих колосьев и пушистых трав.
По лицу у брата скользила хитрая усмешка; левый глаз напряженно щурился, а правый, округлившийся и безумный, хотел, казалось, вместе с пулей убить того, кто заслонил тумбу с вазой.
Я подбежал к брату, схватил его за руку и забормотал, стыдясь собственных слов:
— Брат, брат! Опомнись… Никого нету. Ей-Богу! Да ты посмотри. Брат!
II
Каждый день в шесть часов приезжал доктор, высокий, бледный; он исследовал зрачки и коленные рефлексы брата и настаивал на немедленном отправлении его в столицу, в психиатрическую клинику. Доктор полагал, что у брата развивается прогрессивный паралич мозга
А брат грозил кому-то невидимому и шептал:
— Не поверю! Уходи прочь!
Это было очень тяжело.
Брат говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.
Раньше для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все вокруг.
А теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем раньше никогда не сомневался — в красках и звуках.
Я ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:
— Это самое непонятное! Самое непонятное!
Я брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел по-новому. Все — и небо, и земля, и люди — казалось мне каким-то запутанным ребусом.
Улицы то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.
Я знал теперь, что самое страшное ни привидения, ни спиритизм, ни откровение апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь, с ее наивным непониманием самой себя.
Однажды вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.
И я бросился бежать в поле, как трус.
В поле еще было страшнее, чем в городе. Там было душно от простора. Там почувствовал я себя маленьким, маленьким, как тоненькая иголка. А непонятное все росло, будто огромные морщинистые камни громоздились один на другого и казалось, что они готовы рухнуть и раздавить все встретившееся на пути.
В поле был хаос. Кружилось что-то сыроватое, густое.
В овраге возились и храпели большие, тяжелые животные.
Я вспомнил глаза брата и закричал прямо навстречу пьяному месяцу:
— Все непонятно! Все!
Но мой крик завяз в воздухе, задрожал.
— Непонятно!
Нужно было оторваться от кошмара, от тяжелой земли, которая липла к ногам; нужно было выскользнуть из лап этого пьяного месяца.
Недавно было так все просто и ясно. Как это началось? Я провел рукой по холодному потному лбу и старался сообразить что со мной.
— Как это началось?
Сначала — поваленный горшок с кактусом. Это — во-первых.
Во-вторых, — нелепое свиданье с братом, у которого раздвоился взгляд.
— Что с ним, с братом?
Вздохнула земля. И будто шлепнулся в воду круглый камень. Такой был звук. Но воды не было видно.
Я ощупал рукой влажный воздух и сказал:
— Постой. Объясни.
Все молчало. И месяц кривился. И земля нелепо пыхтела.
Мне пришло в голову, что теперь уже порядка не вернешь: нужно отдаться разладу.
— А чем разлад хуже порядка? А почему бы и не разлад? Страх пришел от месяца и от всей нелепости, но я отмахивался еще. Даже домой решил идти. И пошел, обдумывая, как быть.
А когда пришел домой, окреп в той мысли, что случилось нечто важное, хотя отчасти и преступное: я преждевременно подсмотрел кое-что, обычно наглухо запертое.
Это удручало и радовало, как вид умирающего.
III
Брат стоял посреди залы. Глаза были бессмысленно. Лицо сияло в блаженстве. И он бормотал:
— Я узнал! Я узнал! Вот оно! Вот…
И он тыкал в пространство своим желтоватым сухим пальцем.
Я ушел к себе в комнату и лег в постель, но уснуть не мог.
Думал ли я о чем-нибудь? Нет, это были уже не мысли. Что-то вырвалось из глубины души и разум съежился, сморщился, почувствовав присутствие большого и настоящего.
А это было все еще не все. Разве вся душа может обнаружить себя, когда здесь еще копошится сознание в этом мозгу, который похож на жирную глину?
Мне казалось, что две стены разошлась в правом углу комнаты, шатаются, а посредине пустое пространство, но все же с определенным выражением. Выражение было вызывающее.
Потом опять вернулся к мыслям.
— Здоров ли я?
И сам себе ответил:
— Да, здоров.
И опять спросил:
— Здоров ли? Почему ты уверен, что здоров?
И опять ответил:
— Потому что никто не знает того, что происходит во мне. Я еще владею собою. Вот придут люди и будут говорить здравые слова, и я стану отвечать им тоже здраво, — и они не узнают, что стены могут раздвигаться и что есть еще кое-что большее и более важное, чем разум и сознание, так нелепо испортившиеся у брата. Я здоров, потому что владею собой.
Мне почудился шорох.
Было не совсем темно: виднелся угол шкафа и кресло в белом чехле, будто в саване.
На полу размазалась белая лунная полоса. Должно быть, луна, которая с пьяной гримасой смотрела в поле, побледнела теперь. Я думал, что луна побледнела.
Опять шорох.
У меня невольно странно задвигались пальцы на руках.
— Это брат идет, — подумал я.
Как будто дверь скрипнула и по паркету шлепали туфли.
Я хотел встать, крикнуть и не мог. Что-то сильное и тяжелое повалилось на мою грудь, прерывисто дыша.
Я чувствовал тяжесть, но никого не видел и успел сообразить:
— Это — кошмар.
А оно все давило. В глазах замелькали красные точки, потом образовалась красная струя, непрерывная.
Но я думал:
— Я боюсь струи. Я боюсь кошмара. Но ведь это все вздор! Вся штука в мозге и кровообращении…
И кто-то рядом засмеялся:
— Ха-ха-ха! В мозге и в кровообращении!
Что-то новое, белое вытянулось передо мной. Это — брат. Он пришел к моей постели и стоял рядом. В руках у него была бумага и карандаш.
Страх у меня прошел. Я поднялся и сел на постели. Брат переминался с ноги на ногу. Пришел он босиком. А на лице его светилась какая-то таинственная улыбка. Я его притянул к себе за рукав белой рубахи и сказал:
— Садись сюда.
И он сел на постель рядом со мной и бормотал что-то.
Я рассердился.
— Говори ясней! Бормочешь, ничего не пойму.
Тогда брат довольно ясно пролепетал:
— Алгебра!
— Что за вздор! Какая алгебра?
— Вот… Алгебра…
Я посмотрел на бумажку, которая торчала в руке идиота. Едва можно было разобрать то, что было на ней начерчено. Там были буквы и цифры, знаки радикала и непонятные линии.
Я вздохнул:
— Идиот!
Но брат не слышал мертвого слова и все бормотал:
— Доказал, доказал…
И потом ухмылялся в счастье:
— Я знаю, знаю!
— Да что знаешь? Что доказал? — спросил я почти с ненавистью, улыбаясь презрительно.
— Бога! — выкрикнул идиот.
Выкрикнул и захрипел и закривлялся. Встал, размахивая бумажкой и тыча в нее пальцем. Показывал мне эту бумажку с торжеством и взвизгивал:
— Доказал! Математически! Алгебраически…
Я был поражен. К чему здесь это слово — Бог? Зачем оно? Откуда взялось? Ведь об этом не было речи.
Тогда я схватил брата за худые, влажные от пота плечи и подвел его к окну. Луна осветила лоб с прилипшими к нему вьющимися прядями волос. Глаза бессмысленно встретили лунный свет. Но в лице, кроме неразумия, было еще что-то: какое-то счастливое сияние изнутри.
IV
Брата повезли в столичную клинику. Бледный доктор провожал его.
Когда брата ввели в купе, он странно завизжал и забрался на диван с ногами.
Я остался жить в старом доме.
По ночам на чердаке кто-то упорно и скучно ходил и даже как будто напевал вполголоса.
При доме был небольшой сад, запущенный и лохматый. Пахло пряной травой и медом. Был крыжовник, малина, искривившиеся яблоки. Днем все тихо дышало и все тихо дремало. Все было покрыто паутиной и золотистой пылью. Ах, какая была безраздумная лень и сладость!
Я лежал в саду, в густой траве, и думал. В голове ленивой вереницей плыли цепкие мысли. Сознание было светло и ясно. А мне хотелось прежнего хаоса.
Мне хотелось подглядеть то, что увидел брат. Мне даже казалось порой, что в спутанном сознании брата разорвался какой-то кусок и что чрез зияющее отверстие можно было подсмотреть какой-то бесспорный аргумент, какую-то «алгебру».
Однажды ночью я потихоньку вышел из дому и пошел в поле. У меня была тайная надежда, что повторится нелепый пейзаж и соблазнительная внутренняя тревога, но ничего подобного не случилось. Была самая обыкновенная, здоровая, чувственная лунная ночь. За плетнем в мягком полумраке слышался шорох и шепот, как будто кого-то обнимали любовно.
А когда я вернулся домой и лег в постель, мни почудилось, что наверху кто-то ходит, но теперь мне было все равно.
Потом я потушил свечку и тотчас открылся целый хаос звуков мелких, мелких, как бисер.
Все шелестело, шептало и шуршало. А внятное тиканье часов на столике ясно выделялось среди тьмы.
Они неустанно твердили:
— Все-таки… Все-таки… Все-таки…
Это была как бы насмешка.
Всю ночь я не спал и слушал шелестящий сумрак.
И часы неустанно твердили:
— Все-таки… Все-таки… Все-таки…
Утром я опять пошел в сад. В саду было тревожно и от чрезмерно-яркого света и от возбужденного треска кузнечиков. Траву скосили, и она беспомощно лежала умирающая. И от нее так сильно пахло, то кружилась голова.
Сборник «Кремнистый путь», 1904 г.
Эдвард Мунк «Ночь в Сен-Клу», 1890.