Георгий Чулков «Свирель»

И новый мир увидел я.
Ф. Тютчев

I.

Кончились экзамены. Май на исходе.

Костя гуляет вместе с Дунаевым Николаем по Пречистенскому бульвару. Едва зазеленели липы. Влажны дорожки и потемневшие за зиму скамейки еще лежат опрокинутые. Юный весенний ветер веет в лицо гимназистам. И воробьиный гомон, и майское небо, и по-весеннему повеселевшие колокола — все поет в сердце весело, тонко и нежно.

— Извини, голубчик, — говорит вдруг Дунаев, краснея почему-то, и спешит на боковую дорожку.

Там — рыжеватая гимназистка. В руках у нее букетик ландышей.

И вот Костя видит, как она идет вместе с Дунаевым, улыбаясь и светясь, как будто облек ее нимбом месяц май.

И Косте не то грустно, не то больно. Но и боль, и грусть сладостны. И поет, поет Костино сердце свою тринадцатую весну.

А дома уже лежит на полу раскрытый чемодан, пахнущий кожей, и дядя Сережа, пыхтя, укладывает тщательно белье и покупки.

Мама с влажными глазами целует Костю в лоб. И отец, и сестры, что-то говорят родное, обнимая.

Так приятно ехать по Остоженке вместе с дядей Сережей, когда позади — плед с подушками, а в ногах у извозчика чемодан, — приятно так ехать, сознавая, что кончилась гимназия до осени, а вот сейчас предстоит вокзал и вагон и что-то новое в этом городе Козлове.

Когда-то гостил Костя у дяди, но это было давно, как во сне, а теперь Костя большой, и теперь он все поймет и оценит. Да, он большой, почти такой, как Дунаев Николай. И вот вспоминает Костя рыжеватую девочку и покрасневшего товарища, и опять Костино сердце мечтает о непонятном.

Как странно ехать так в вагоне с незнакомыми, которые сидят рядом, еще вчера от тебя далекие, — а сегодня они разговаривают с тобою, и ты видишь их глаза и прислушиваешься к их голосу под мерный стук железа. И как таинственны эти знакомства. За каждой фразой звучит иная жизнь, глуходалекая жизнь соседа-пассажира. Что-то у него на сердце? Кого-то он любит сейчас? О чем тоскует?

Дядя и Костя едут в общем вагоне второго класса. Напротив сидят двое: темнобородый инженер в зеленой тужурке и его дочка, лет пятнадцати. Он называет ее Любочкой. У Любочки глаза — как миндалины и нежные тонкие пальчики на руках.

Косте хочется прижаться губами к этим розоватым пальчикам. И в ногах у Кости приятная истома.

А инженер говорит дяде Сереже:

— Простите, вот вы доктор… А я никак не соберусь к врачу обратиться… Что такое значит, если к сердцу, знаете ли, шар этакий подкатывает, а в ногах тяжесть этакая? А?

Станция. Чей-то голос за мутным стеклом взывает монотонно:

— Фаустово… Фаустово… Фаустово…

Торопливо выходит из вагона дядя Сережа и с ним Костя. В зале первого класса — стол, уставленный бутылками и мертвыми пальмами, и горы дымящихся пирожков, и белый, в белом колпаке, повар, и торопливые, обжигающие себе рот, пассажиры…

А на платформе ходит девушка, закутанная в плед. На. миг около фонаря блеснут ее глубокие глаза, как омуты при луне — и снова погаснут в сумраке.

Вот свистнет обер-кондуктор и застучит поезд, а девушка останется здесь и будет еще долго ходить по платформе станции Фаустово, тоскуя, тоскуя…

Но, Боже мой, как все это хорошо и непонятно — то, что вот так остановился поезд и можно на мгновение полюбить эту девушку в пледе и потом опять мчаться в вагоне куда-то и потом задремать, « улыбаясь, в смутной надежде на прекрасное.

По ту сторону полотна железнодорожного потемневшее ночное поле и Бог весть куда ведущая проселочная дорога. И где-то далеко мерцающий красный огонек. Значит, и там жизнь какая-то своя ночная и кто-то зажег во мраке фонарь.

А Костя мальчик еще: не раз придется ему ехать так по железной дороге и мечтать о разных далеких жизнях. Неужели и всегда ночь земная будет казаться ему такой непонятной и влекущей?

Располагаются спать пассажиры. Сдвинул диваны инженер. И вот совсем близко, близко — Костя и Любочка. Нечаянно коснулся своей ногой Костя соседкиной ноги. И приятно стало, и не хочется отнимать ноги — пусть… пусть… И Любочка притихла. Из-под век полузакрытых сияют два луча. Все молчат. И Костя с Любочкой — ни слова. Но оба не спят и слушают ночь. Мчится, мчится поезд. Иногда вдруг остановится во мраке; за окном вспыхнет фонарь; сиповатый голос крикнет что-то; нарушая тишину, войдет в спящий вагон новый пассажир; хлопнут двери; трельный свисток просвистит, и опять мерный стук колес…

Под утро засыпает Костя. Но вот снова звучат голоса.

И опять говорит инженер о своей сердечной болезни:

— А то, знаете ли, руки распухнут… Говорят, дигиталис пить надо… А?

В Козлове — днем. И Любочка теперь не так таинственна. И Костя говорит с ней об алгебре.

А потом прыгают дрожки по Козловской мостовой. И дядя Сережа держит Костю за талию, чтобы не потерять племянника.

А племянник мечтает о непонятном — и рыженькая гимназистка на Пречистенском бульваре, и девушка в пледе на станции Фаустово, и Любочка в вагоне: все они спиваются в один образ, — и зовет Костю новая полузримая девушка желанная в голубой мир.

II.

Дом у дяди большой, серый, с мезонином. И пустынно в доме: живут в нем теперь трое: сам дядя Сережа, дядина жена, Серафима Николаевна, и Костя. Прислуга — внизу.

Дядя — доктор уважаемый. По утрам собираются пациенты. Томятся в зале, где аквариум с золотыми рыбками, где чахоточные пальмы и на круглом столе скучные альбомы.

После завтрака приезжает за дядей извозчик Матвей и везет его «на практику». В конюшне дядиной стоят рысаки — Громобой и Руслан, но дядя ездить на них боится: разобьют того гляди. А тетя Сура катается. Ей нипочем.

Костя любит зайти в конюшню и поговорить с кучером Фомою и поласкать Громобоя. Там в конюшне сумрак, пахнет навозом, светятся круглые лошадиные глаза, и слышно, как лошади влажно и вкусно жуют овес и тупо постукивают копытами.

— Не хочешь ли со мной в монастырь? — спрашивает Костю тетя Сура: — Фома! Заложи пролетку!

Вот выводит Фома Громобоя на двор, дает ему поиграть немного… Кокетничает застоявшийся Громобой, оседая на задние ноги и картинно крутя шеей.

Растревожил Громобой дворовое царство: куры, индюшки, сука Снегурка, и кухаркин сын Вася — все бегает по зеленому двору с криком и гамом.

Наконец, заложена пролетка и торжественный Фома подает к крыльцу. Тетя Сура и Костя едут в монастырь — едут они по Московской улице, мимо базарной площади, где огромные весы, сено, торговки под широчайшими зонтами, деревенские как будто полинявшие лошаденки и будочник, задремавший на посту…

А потом полосатый шлагбаум и пыльное шоссе, и бесконечные поля… Идут странники куда-то, в лаптях, с котомками, с длинными посохами; проехал на беговых дрожках чубастый, красногубый приказчик; закружил в небе стервятник…

Костя смотрит на тетю Суру.

У нее бледное, бледное лицо, глаза огромные круглые, как у Громобоя, только не такие добрые: и кажется, что губы ее алее крови… И смотрит тетя печально и жутко и будто бы видит она что-то другое, не то, что Костя, не поля, раскинувшиеся по холмам разноцветными пеленами, не это великолепное солнце, а ту черную страшную ночь, что убежала на заре сегодня… Куда? Бог знает. В глубь земли, должно быть. Но она вернется, вернется эта ночь.

— Какая тоска! — шепчет тетя: — Боже мой! Какая тоска!

Костя с изумлением смотрит на тетю Суру. Почему тоска, когда солнце так весело справляет праздничный обряд свой? Почему тоска, когда Громобой чудесно мчит легкую пролетку? Почему?

— Ты еще мальчик, Костя. Ты ничего не понимаешь.

Вот и монастырь. Ведут тетю Суру и Костю в трапезную, угощают завтраком — карасями в сметане и сливянкой душистой.

Монахини с тетей Сурой почтительны. А тетя странно улыбается алым ртом и смущает сестер огромными глазами, такими жуткими.

— И у вас тоска, сестры, — говорит тетя рассеянно: — одно утешение наливочка наша. Выпьем.

— Ишь какой хорошенький, — шепчет сестра Таисия и смотрит нежно на Костю: — и ты выпей, меленький.

От наливки кружится приятно Костина голова.

Идут все слегка возбужденные в монастырский парк.

— Никто, голубушки, не спасется, никто, — говорит тетя Сура, будто радуясь гибели: — я, ведь, тоже как в монастыре живу. Ведь, доктор то мой, сама знаешь, ко всему равнодушен. А я погибну, погибну… От однех мыслей погибну.

— А вы помолитесь, барынька.

На обратном пути тетя Сура заглядывает в глаза Косте и говорит.

— Таисия сказала, что ты хорошенький.

Костя краснеет.

— Что же ты молчишь, Костя?

— Вы, тетя, смеетесь надо мной.

— И вовсе нет. Хорошенький и хорошенький. Мне-то что. Я так. Мне все равно.

— У вас какие глаза большие, — говорит Костя задумчиво, — у нас в Лужниковской церкви у Богородицы такие глаза… Только у нее добрые…

— Ах, какой противный мальчишка. Значит, у меня злые глаза.

— Да.

— Так вот же тебе… Вот!

— И тетя Сура больно щиплет Костю за щеку.

— Ай, что вы! Что вы! — отбивается Костя.

Вернувшись домой, тетя садится за рояль. Играет Шопеновский похоронный марш. Потом плачет.

— Костя! Принеси мне из моей комнаты склянку такую с желтым рецептом — и коробочка такая рядом стоит.

Костя приносит.

— Что ты смотришь на меня? Ну все равно… Смотри…

Тетя расстегивает лиф и, набрав жидкости в шприц, вспрыскивает морфий.

Вскоре глаза у тети делаются влажными.

— Ну, Костя, давай с тобой вальс танцевать, пока дядя не пришел.

Они кружатся по комнате. И Костя чувствует около уха горячее дыхание тети Суры. И ему страшно заглянуть в тетины глаза большие, круглые, как у Громобоя.

III.

Вот и весна пролетела в прозрачной голубизне на своих шелестящих крыльях. И солнце восходит на небо уверенно и стоит крепко там, на высоте, и опаляет землю. Жарко, душно, истомно.

При доме дядином есть сад, запущенный, полуфруктовый, провинциальный сад, огороженный высоким ветхим забором, за которым подобные же сады — такие же кривые яблони и груши, такая же беседка с шаткими ступеньками, гряды с сладко пахнущей клубникой, малиновые и смородиновые кусты, вишня и тенистые купы лип и берез.

Костя любит забраться в сад и, спрятавшись в некошеной траве, мечтать так и прислушиваться к золотому стрекотанью кузнечиков, к жужжанию сетчатокрылого мирка, к мелким, мелким, как бисер, звукам и звонам, которые рождаются в путанном лабиринте трав и цветов.

Костя любит солнцепек, любит часами лежать на спине, томно нежась, мечтая о лазурном небе — и смутные желания рождаются тогда в его сердце.

То рыженькую гимназистку под майским небом, то Любочку в вагоне вспоминает Костя. И кажется ему, что где-то, здесь, рядом, живет такая маленькая королева, и вот стоит только перелезть через этот высокий забор, и завидишь там на траве светлокудрую очаровательницу. Костя не знает хорошенько, что он будет делать тогда. Он, должно быть, низко, низко поклонится ей, коснется земли своей гимназической фуражкой. И, должно быть, робко приблизится к маленькой королеве и скажет ей, что он готов за нее умереть. А светлокудрая королева ответит:

— Ты мне, Костя, очень нравишься, потому что ты — как рыцарь.

А потом она скажет:

— Я сегодня одна в саду. И вот ключ от калитки. Никто сюда не придет.

Тогда Костя станет на колени и скажет:

— Я люблю вас.

И засмеется светлокудрая. Тогда Костя прижмется губами к ее ножкам.

— Костя! Костя!

Это тетя Сура ищет его. Она идет по дорожке в легком белом капоте, с распущенными волосами, бледная как всегда, со сказочными алыми губами.

— А! Ты здесь? Что ж ты молчишь, противный? — Она опускается на траву рядом с Костей и прижимает к его губам ладонь.

— Хорошо пахнет?

— Не знаю. Голова от ваших духов кружится.

— Так и надо. Так и надо, глупый.

— Не хочу я.

— Чего не хочешь?

— Так, вообще. Не хочу, чтобы вы так смотрели на меня.

— А ты закрой глаза.

— Ну, и закрою.

Костя закрывает глаза и чувствует, что к губам его прижимаются горячие, чуть влажные, мягкие губы.

Хочет Костя подняться, оттолкнуть непрошенную, но мальчишеские руки встречают женскую грудь, и неловко Косте бороться с женщиной. А в гимназии он умел бороться.

— Ах, какая вы! — говорит Костя сердито, подымаясь, наконец, от земли.

А тетя Сура лежит теперь на траве недвижно, лицом кверху, глаза закрыты. Лежит, как мертвая.

IV.

Дядя Сережа сделал мат Косте. Сидит Костя смущенный перед шахматной доской. Королева, защищенная издали прочной турой, поймала короля. И король, и Костя как будто в глупом положении.

А дядя Сережа рассуждает:

— Ты сегодня, Костя, рассеянно играл. И вообще я не понимаю твоей задумчивости. Мальчик твоего возраста должен бегать, резвиться… А если сел играть в шахматы или задачу решать, будь внимательным, бодрым, а ты раскис и почему-то под глазами у тебя синие круги.

Костя неожиданно говорит:

— Я вас, дядя, очень люблю.

— Что? Любишь? Спасибо, чудак. Только ты мне зубы не заговаривай. Я давно с тобой хотел беседовать. Видишь ли, друг любезный, я буду говорить без предисловий. Ты, конечно, в гимназии всякие штуки о женщинах узнал, и все такое в этом роде. Так вот я тебе прямо говорю: будь осторожней. В твоем возрасте по ночам всякие мечтания и всякое другое бывает. А я тебе говорю: ерунда это. В свое время узнаешь: все это не так сладко, как говорится. А если будешь слюни распускать, беду наживешь.

— Вы про что, дядя?

— Ты сам знаешь. Не притворяйся.

Костя краснеет.

— Она сама ко мне пристает.

— Что? Кто пристает?

У Кости на глазах слезы.

— Я так… Я ничего…

— Нет, нет… Изволь говорить… Это, наверно, Анютка кухаркина…

— Ах, вовсе нет…

— Так кто же? Кому же приставать к тебе?

— Так… мечта моя…

Дядя вздыхает:

— Чудной ты, братец, ей Богу.

Да, трудно, трудно жить теперь Косте. По ночам — особенно. Когда все в доме угомонится и только из дядиной комнаты раздается тихий и мерный храп, Костя не знает, что ему делать, как быть теперь. Он лежит разметавшись, в своей постели и томится в истоме непонятной. Дверь не заперта в его комнату, но некому прийти к нему, а Костя все-таки ждет, прислушивается и дрожит.

Жарко под одеялом. Костя сбрасывает его. Но и рубашка опаляет тело. И ее снимает он. И так лежит нагой — тоненький и стройный, белее в сумраке.

Шепчет Костя молитвы.

— И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого…

Иногда вскакивает Костя босыми ногами на пол и крадется к двери, и заглядывает в щель. Неясно туманится столовая, гостиная, а направо — Костя знает — коридор и комната тети Суры.

Костя хмурится.

— Эта тетя Сура — декадентка какая-то.

И вот опять прислушивается, не идет ли кто, не скрипнет ли половица. А вдруг войдет неизвестная, прекрасная? Сумеет ли Костя поцеловать ее, как целуют настоящие усатые мужчины? Нет, нет, не сумеет, конечно. Он только прижмется губами к ее ногам. И пусть не знает он ее имени. И ничего ему не надо. Только бы позволила ему неизвестная умереть так у ног ее, потому что волосы у нее золотые до самого пола…

 

Георгий Чулков.
Литературно-художественный альманах издательства «Шиповник». Книга 14. 1911 г.
Frederick McCubbin — Bush Idyll. 1893