Георгий Яблочков «Старик Петухов»

I

Каждую весну, лишь только в воздухе начинало пахнуть теплом, Елена, жена Михайла, которого когда-то усыновил Петухов, видела, что ее надежды рушатся еще один раз.

Все чаще она выскакивала на крыльцо, с яростью взглядывала на старую избенку, которая лепилась по ту сторону двора, и ею овладевал неудержимый гнев.

Она бешено ругалась со своим смирным мужиком, ни с того ни с сего давала подзатыльники Кольке и Любке, бурей вылетала на двор и оглушала колом корову, которая не вовремя вылезала из хлева, у нее вырывался, наконец, отчаянный вопль:

— Да чтой-то Господи! Или и это лето без огорода сидеть! — и она затихала и, вся кипя злобой, усаживалась у окошка ждать.

И в первый весенний день, когда солнце дружнее топило лед, происходило то, чего она с таким отчаянием ждала.

В убогой избенке медленно отворялась дверь, и из нее показывалась согнутая спина.

Медленно и осторожно, держась за гнилые перила, старик Петухов слезал с пошатнувшегося крыльца.

Щуря от света глаза, он крестился и, шатаясь, как пьяный, тихонько брел по двору. Подбирая лапки и отряхиваясь, за ним осторожно пробирался его одноглазый и бесхвостый кот. Они медленно подходили к плетню, кот важно усаживался на бревно — и всем своим гневным сердцем Елена чувствовала, что старик глядит на огород с торжеством.

Весеннее солнце сияло, талый снег слепил старые глаза, мелкими колокольчиками с крыш капали капли, на застрехах неистово чирикали воробьи, и всем своим старым упрямым сердцем Петухов действительно чувствовал радость и глубокое торжество.

После долгой и страшной борьбы, теперь он наверное знал, что победа за ним.

Он жевал губами, уверенно тряс головой и, глядя слезящимися глазами на огород, бормотал:

— Вот!.. Погоди… Фединька придет… И Аннушка придет… станем, брат, мы тебя обряжать…

И, не оглядываясь назад, он так же, как Елена, нетерпеливо ждал.

Неистово хлопала дверь. Не вытерпев, Елена ураганом выносилась на крыльцо и бешено кричала:

— Ну что? Не поколел еще, старый кобель? Не сдох еще, бессмертная сатана?

Он медленно поворачивался и, сделав рукой над глазами козырек, долго и пристально глядел.

Он долго наслаждался, жевал губами, соображал, и потом медленно отвечал:

— Нет, сука, жив еще. Поживу еще, дрянь, поживу.

Яростно плюнув, Елена мгновенно исчезала с крыльца, и старик Петухов с удовлетворенным сердцем медленно брел домой. Задрав кверху обрубок хвоста, одноглазый кот, разделяя торжество, уверено следовал за ним.

Они снова влезали в свою развалившуюся избу, и, еще возбужденный борьбой, старик Петухов опять повторял:

— Поживу еще, дрянь, поживу…

Он медленно доставал из стола сухой хлеб, кряхтя, разбивал его топором, кряхтя наливал в чашку воды, медленно крошил и медленно жевал беззубым ртом.

Нетерпеливо мяукая, кот царапал ему колени, выгибал спину в дугу, и старик ласково говорил:

— Что, брат Котко, поесть захотел? Ну, поешь, брат, поешь! — и бросал ему размокшие куски.

II

Так каждую весну старик Петухов торжествовал свою победу над врагом.

Страшная зима прошла и, как грозное чудище, оставалась позади, — впереди была весна, лето, осень, — солнышко, свет и тепло.

Весна была голодным временем для него — собранный на зиму запас истощался, хлеб выходил, картофель сгнивал, но все-таки он торжествовала.

Наставало тепло, и он твердо знал, что не замерзнет до будущей зимы.

Каждый день он с котом выходил взглянуть на огород. Из крохотного оконца он зорко следил, как прибавлялся день, и лишь только стаивал снег, — пробирался по мокрой земле на крутой берег реки.

Там стояла часовня, из-под которой бил святой ключ; под горой, стуча топорами, перевозчики уже чинили паром, синяя река спешно несла взломанный лед и за рекой расстилался бурый, но уже молодеющий лес.

Садя на бревне, старик Петухов радостно щурил глаза, радостно вдыхал вешний воздух, радостно грелся на первом тепле и с умилением шептал:

— Поживем, брат Котко, еще поживем!..

Мужики и бабы проходили мимо него, останавливались, смеялись и говорили:

— Что, жив еще, дедушка Павел?

— Жив, — равнодушно отвечал старик.

— Поживешь, стало быть, еще?

— Поживу.

— Ну, поживи, старичок, поживи.

Весной деревня вспоминала на минуту о нем.

Вспоминали о том, как он принял Михаилу сиротой к себе в дом, как взрастил, воспитал его, построил новую избу и женил, как сварливая Елена начала пилить старика, как он, рассердившись, погнал было ее с мужем вон, и то, что случилось потом.

Грея на солнышке лысину и щуря единственный глаз, Иван Григорьев сидел на завалинке среди других стариков и неторопливо вел речь:

— А нехорошо, мол, рассудили тогда с Павлом-то, нехорошо. Напились миром, да спьяна-то и порешили: Михаиле, мол, с женой тягло и дом, а старичку на пропитание избушку и огород. А дом-то ведь его. Сопляком ведь он взял Михаилу-то, как щенка. Нет, неладно, брат, что и говорить, нехорошо…

— Хорошо ли!.. — хорош соглашались старики. — Это, брат, верно, что нехорошо!..

— Ну да и карахтерный же старик!.. Осердился, парь, — не помру, говорит, не отдам огорода, да и все. А Еленке-то без огорода — беда!.. Ха-ха-ха!..

И старики хором отвечали: ха-ха-ха!..

У колодца Марья Фомина, по прозванью Шлага, басом говорила Елене:

— А и впрямь, Елена, и живуч же старик! Ведь сколько ему годов-то, а все не хочет помирать. Грозит: и Еленку, мол, переживу. Да и право, смотри, переживет.

— Сдо-хнет! — сдавленным голосом бормотала Елена и спешно бежала домой.

Весной вся деревня потешалась над ней, и весной в ней кипела нестерпимая ненависть к старику. Если б могла, она изувечила бы его, как изувечила его кота, и не раз уже украдкой она пробиралась за реку на болото, к колдуну и слезно просила его напустить на двужильного старика смерть.

III

Время шло. Река вздувалась, выходила из берегов. На той стороне островами всплывал позеленевший лес. Наставала страстная неделя, и Петухов, надев огромную мохнатую шапку, отправлялся говеть.

Похожий на серый замшевший гриб, он плелся в село за пять верст, через поля и овраги, по мокрым тропинкам, по бокам которых весело проступала молодая трава, — и на сердце у него было тяжело.

— Жив еще, дедушка Павел? — встречали его у церкви мужики и бабы из окрестных деревень и начинали хохотать:

— Молодец, старик…

— Ну что, жив, Петухов? — говорил за ширмами поп Яков с требником в руке и строго смотрел сверх очков.

Наставал тяжелый час.

Сокрушенно тряся поникнувшей головой, с трудом опускаясь на колени и колотясь лбом о пол, он смиренно каялся во всех своих великих грехах.

Но когда старый поп говорил: «Нехорошо, старик, нехорошо! Надо бы лишить тебя Святых Таинств, да не хочу. Но прости!» — в нем сразу подымался прежний непобедимый гнев.

Он долго молчал, тряс головой, жевал губами — и потом отвечал:

— Не прощу.

— Старый ты человек, — увещевал его поп, — споро помрешь. Как предстанешь со злобой пред лицем Господним?

Но старик Петухов, дрожа и трясясь, вдруг говорил:

— Бог простит… Воспитал. Взрастил. Заместо отца был. Стерве бабе волю дал. Как собаку куском корить стала. Мир подпоили, нищим сделали. Коту глаз вышибла, хвост отрубила. Не отдам ей огорода. Не прощу! Не помру!..

И сидя на лавке в углу церкви, он долго еще тряс головой и все яснее видел, что нет — не простит. Не может простить, если даже и в адские муки пойдет, но все-таки нельзя простить.

На Пасхе он взваливал на плечи мешок и делал свой первый обход. Сами разорили, ну так и корми!

Грязный и лохматый, как гном, он ходил по деревне из дома в дом, раскрывал дверь и с порога сурово говорил:

— Христос Воскрес!

— Воистину Воскрес! Здравствуй, дедушка Павел! Али за запасом пришел!

— За запасом, — коротко отвечал он, молча брал яйца, пироги, лепешки, хлеб, все, что ему давали, складывал все в мешок и, кряхтя, нес домой.

После Пасхи он сидел под окном, зорко смотрел и нетерпеливо ждал.

Земля обсыхала, бабы уже принимались копаться в огородах, — скоро должны были явиться и его дружки.

И они приходили.

Подпевая и приплясывая, показывался безрукий Фединька — перелетная птица, который, собирая милостинку целый год кружил по округе, и еще издалека кричал:

— Жив еще, дедушка Павел?

— Жив! — бодро отвечал старик и весело глядел из-под лохматых бровей.

— Ну и важно! Поживи, дедушка Павел, поживи! Айда огород рядить, врагам досаждать!

Мелкими шажками приплеталась старушка Аннушка, тоже нищенка, у которой не осталось на свете никого, и, шамкая, кричала:

— Жив еще, Павлушка? Жив?

— Жив старая, жив! — еще веселее отвечал он.

— Ну и слава тебе, Господи! — крестилась Аннушка и от умиления начинала хныкать:

— Вот Господь и весну дал! Будем опять огород обряжать!..

Это был торжественный день: окончательное посрамление врага.

Целую неделю Павел и Аннушка, кряхтя, копали, ровняли и прихлопывали — возились, как два старых крота. Фединька не работал, но тоже помогал. Он балагурил, пел, плясал и потом, когда приходил момент, исчезал и являлся с водкой.

Они выпивали, возбужденно расхаживали по огороду, Фединька с покрасневшим носом вызывающе кричал:

— А стерва-то! Ведь лопнет со злости? А?

Но Елена молчала. Ее чашка весов опускалась до самой земли, и она только бормотала про себя:

— Погоди, кащей, погоди!.. Вот зима придет, — замерзнешь, как лягушка в пруде…

IV

Время шло, и из села приезжал поп Яков с дьячком.

Деревня наряжалась, девки пестрели, как луговые цветы, и при радостном блеске утреннего солнца толпа, извиваясь, как пестрая змея, валила по полям.

Вместе с синим кадильным дымком к сияющему небу взлетали жидкие голоса попа и дьячка, и все усердно молились.

Старик Петухов в зимнем зипуне, не седой, а желтый, с вытершейся от старости плешью на голове, спотыкаясь по кочкам, шел сзади всех, — тоже молился и старческим голосом, изо всех сил, пел.

Его сердце смягчалось, гнев стихал, он молился со всеми и за всех. Как кадильный дымок, его молитва летела прямо ввысь, вплетаясь в молитву всей толпы, и только иногда вдруг, как черная туча на миг вставала мысль о грозной зиме, и тогда он со страхом принимался молиться об одном себе.

Наставала трудная пора: работы в полях и сплав плотов. Бабы, девки и старики оставались дома, пахали, сеяли и косили, — мужики с плотами уплывали вниз.

Уплывал и Михайло. Елена одна, сухая, колючая и злая, стиснув зубы, работала в полях, а старик Петухов, вместе с котом, с самого утра сидел на берегу около часовни, зорко смотрел вдаль и ждал.

Ослепительно горя под лучами солнца, плоты караванами выплывали из-за крутой дуги, и реяньем флажков, плеском весел, веселыми криками и суетой сразу давали пустынной реке движение, радость и жизнь.

Приложив к глазам руку козырьком, старик Петухов привычным глазом издалека узнавал их с горы — вон Спасские, Зиновьевские, Макарьевские, Дмитровские — потом, спотыкаясь, спускался к реке, весело садился в лодку и плыл.

Кот плыл вместе с ним.

— Здорово, дедушка Павел! — кричали ему мужики, сидя у плотовых избушек, около черных котелков, под которыми трещали желтые огоньки.

— Жив еще? Все помирать не хочешь?

— Получай, дедко, получай! Собирай запас, не отдавай огорода, держись!..

— Не отдам! — весело отвечал старик и, с усилием гребя, подъезжал, влезал на плот, снимал шапку, крестился и нагружал лодку, на носу которой, мурлыкая и щурясь, сидел довольный кот.

Потом, кряхтя, он долго таскал все в избушку, и кот, задрав кверху хвост, важно ходил вслед за ним.

Когда созревали хлеба, Петухов нанимался сторожить поля. Вместе с котом они поселялись в шалашах, поставленных у ворот проселочных дорог.

Это было самое лучшее время для него и для кота.

В шалаше день и ночь курился огонь, и лежа в дыму на досках, он досыта грел свои старые кости. Когда кто-нибудь подъезжал, он выходил, отворял и, щурясь, глядел. Он знал всех, и его знали все — его и его обиду и ему подавали все.

В это время он копил копейку на черный день.

Барышни из усадьбы приносили ему хлеб и молока, а кот жирел, ловко охотясь на мышей и на птиц.

Черный, как трубочист, Петухов вылезал под вечер из шалаша, садился на бревно, и кот блаженно мурлыкая, выгибался и терся у его ног.

Он сидел и глядел — на безмятежное, тихое небо, на широкие поля, по которым серебряной зыбью шел легкий ветерок, на зеленые перелески и на белую колокольню, которой крест, как яркий огонек, ослепительно горел вдали.

И в душе его смутно звенел далекий, слабый и ясный звук, в ней делалось тихо, как в соседнем озерке, в котором отражалось бездонное небо и опрокинутый лес.

И как облачка в озерке, в его душе тихо плыли и таяли мысли. Мягкая природа обнимала его, умиляла сердце, смягчала гнев, и если бы Михайло пришел бы теперь, он, может быть, и простил бы.

А в летние тихие ночи, когда сквозь щели шалаша, как забытые родные глаза тихо мерцали звезды, умиление нарастало до того, что ему думалось, не встать ли, не пойти ли самому, не простить ли и не помереть ли потом вот тут же, сейчас.

Он вспоминал, сколько он жил, сколько терпел, как устал, и ему казалось, что стоит ему простить, и он сейчас же умрет, спокойно и тихо, как уголек, который, откатившись от костра, угасает сам.

Но время шло. Проходило жнитво. Солнце делало по небу все меньшие круги, поля оголялись, листья пылились и желтели, дул ветер, лил дождь, подходила осень, и впереди, как грозный призрак, вставала страшная зима.

Барин из усадьбы дарил ему на зиму поленницу дров, и он перевозил ее на себе, хлопоча целый день.

Но зима была длинна и холодна, избушка плоха и стара, надо было много тепла, и он собирал дрова везде, где мог.

Он подбирал в лесу все щепки, обрубки, хворост, сучки, и, кряхтя, с утра до вечера, возил их на себе домой.

Это было самое хлопотливое время.

Он возился около избушки, как старый крот, нагромождая кругом тепло, и неслышными шагами все ближе подходил к нему страх.

Радость вспыхивала на миг, когда приходило время убирать огород.

Снова являлись Фединька и Аннушка, копали картофель, брюкву, морковь, складывали все в избушке и готовили зимний запас.

— Дожили, дедушка Павел! — с торжеством кричал Фединька, приплясывая на дворе.

— Дожили, дожили, брат, — отвечал старик, тряся головой, жевал губами, крестился и испытывал страх.

Для него это было уже не торжество.

Его чашка весов, не останавливаясь, опускалась вниз, и Елена, стоя на крыльце, торжествовала злым торжеством.

Она смотрела, как старик, задыхаясь, обмазывал глиной избушку, стараясь заткнуть все щели, в стенах, и зловеще повторяла:

— Погоди, Кашей, погоди!..

V

Наставала зима, ударял первый мороз, земля делалась звонкой, сыпался первый снег.

Старик Петухов со страхом крестился:

— Господи благослови! — и усаживался зимовать в своей избе.

Михайло отправлялся в лес, Елена забывала про огород. Впереди была бесконечная, злая зима, сугробы постепенно заносили избушку, в ней делалось совсем темно, и старик Петухов один на один начинал свою страшную борьбу.

Он зяб.

По утрам он с трудом открывал примерзшую за ночь дверь, отдирал смерзшиеся в сенях дрова и, наполняя всю избу паром дыханья, затоплял старую печь.

Он блаженно грелся около веселого огня. Но печь дымила, тепло быстро убегало сквозь щели в трубе, к вечеру в избушке делалось холодно, как в леднике, и за ночь по углам проступал иней.

Притаившись, он прятался сначала под лавками, в самом низу, потом осторожно полз вверх, окружал серебряными рамами оба окна, и когда топилась печь, с потолка текло. От угара болела голова, от холода — ломило ноги, — наставало плохое житье. Одноглазый кот протяжно мяукал, тоскливо глядя на старика и Петухов говорил:

— Терпи, Котко, терпи…

И потом, пожевав губами, утешал:

— Вот весна придет, опять на реку пойдем.

С самого начала зимы он терпеливо ждал весны.

Сперва, ковыряя лапоть, он стойко сидел на лавке и поглядывал в занесенное снегам окно, через которое лился холодный и тусклый свет.

Но холод все сильнее тянул из-под лавки и от стены, у него стыла спина, леденели ноги, коченели пальцы, и скоро он сдавался и переселялся в свое зимнее жилье.

Истопивши печь, он с самого утра забирался на нее, постепенно подвигаясь все ближе к трубе, слезая только для того, чтобы поесть, и все остальное время дремал, грезя о солнце и тепле.

Но время шло. Мороз крепчал, избушка промерзала насквозь, печь не держала тепла, и Петухов дрожал на ней, закутавшись всем своим старым тряпьем и скорчившись у самой трубы.

Холод тупой болью пилил по ногам, тонкими иглами прокалывал нутро и леденил сердце, — но сердце от этого только каменело, старик Петухов стойко терпел.

Много раз Михайло, приезжая из лесу, переходил через двор, отдирал с трудом дверь, топтался, вздыхал и, мучаясь старой виной, говорил:

— Дедушка Павел! А, дедушка Павел!.. Нечем так-то терпеть…

Но старик сверкал глазами из-под лохматых бровей и отвечал:

— Не пойду!

Он помнил, что Елена торжествует теперь и, коченея от холода, всей своей старой душой цеплялся за мысль не уступить, не отдать огорода, потерпеть до весны.

Но потом его дух слабел.

Точно сговорившись с Еленой, холод бездушно и ровно крепчал, и постепенно в нем примерзало все, даже злобные мысли в старой голове. Он коченел, цепенел и, чувствуя, что сил больше нет, крестился, шепча:

— Господи!.. Помоги!..

Охая, он слезал тогда с печи и, взяв на руки свернувшегося в комок кота, спотыкаясь, брел в усадьбу, которая стояла верстах в трех.

Шатаясь, он входил в кухню, молча снимал шапку, молча крестился и молча усаживался с котом в углу.

— Ай погреться пришел? — говорила кухарка, перенося свой всегда вздутый живот от стола к печи и от печи опять к столу.

— Погреться, — коротко отвечал он и блаженно отходил в тепле.

— А помирать не хочешь?

— Не хочу… — отвечал он и со страхом вспоминал о своей холодной и темной избе.

Но приходило время — он слабел и не мог выходить: до усадьбы было слишком далеко.

Наставала беда: простуженное тело болело, кашель рвал старую грудь, силы пропадали — день, или два он не в силах бывал истопить печь…

Серебряный иней, дождавшись поры, быстро выскакивать из всех щелей и углов, резво бежал вверх по стенам и блестящими лапами перекидывался на потолок.

Голодный и назябший кот надрывающе мяукал у печной трубы, и сам Петухов коченел под кучей тряпья.

Кирпичи жадно тянули из него последнее тепло, он, цепенея, чувствовал, что нет, — не дождаться ему весны, придется видно помирать, и смерть сидела уже совсем близко — в ногах.

«Похоронит ли Михайло-то?» — думал он тогда и грезил, впадая в сладкое забытье, о солнце и летних днях. Но вдруг вспоминал, как Елена будет торжествовать, со стоном сползал с печи, отдирал дрова, растоплял из последних сил печь и опять терпел, чтобы не отдать огорода.

Но зима побеждала его.

Подходили святки, стены стреляли, как из ружья. Вечером в окно ярко светила голодная луна, снег пронзительно скрипел за окном, налетали бури и продували избушку насквозь, он опять ослабевал и не мог топить печь.

Никто к ному не заходил, никто о нем не вспоминал, деревня жила, позабыв его, и он лежал, в ужасе чувствуя, что помирает, как собака, — один, и, крестясь костенеющей рукой, громко стонал:

— Господи! Спаси!

Иногда по утрам после бури Елена вспоминала о нем и, взглянув на занесенную снегом избенку, посылала проведать старика.

— Дедушка Павел, — кричала Любка, с трудом отдирая дверь, — а, дедушка Павел! Мамка спрашивает, что, ты уж помер, аль еще жив?

Он приподымался на печи, пристально смотрел и с трудом говорил:

— Жив еще! Жив!

Но из глаз его текли слезы, которые тонкими полосками застывали на лице.

Холод сламывал его, он не хотел больше жить и напрасно звал смерть.

VI

Только на Рождестве к нему заглядывала его друзья.

Являлся Фединька, который и зимой неутомимо кружил, отворял дверь, вскакивал иззябший, голодный, но веселый в избу и кричал:

— Жив еще, дедушка Павел?

Приплеталась и старушка Аннушка, которая зимовала у себя в избушке за десять верст и, шамкая, тоже кричала:

— Жив еще, дедушка Павел?

Она приносила с собой муки, крупы, кусочек масла и сейчас же варила обед.

Они располагались у старика на целую неделю, и понемногу он отходил.

Приходило Рождество. На улице алмазами горел крепкий снег. Над трубами столбами стоял багровый дым, в хорошо натопленной избушке было утолю и тепло. Фединька приходил в восторг.

— Дедушка Павел! — кричал он. — Все люди празднуют! А мы-то что!

Старик Петухов долго копался в сундуке, звенел медяками и Фединька стремглав исчезал.

Водка туманила головы. Аннушка начинала хныкать и причитать:

— Вот я старая, безродная! Никого-то у меня, старенькой, нетути!..

Фединька пел песни и плясал, но вдруг тоже впадал в минор и кричал:

— Господи!.. Матушка, Царила Небесная!.. И жисть!.. Ходишь-ходишь, бродишь-бродишь, — как собаке кусок. В кирпичный сарай забредешь, да там и заночуешь. Э-э-х!..

— Терпи! — внушительно говорил Петухов и жевал губами. — Бог тоже терпел.

Новая рюмка поднимала дух.

Фединька с гиком принимался плясать, Аннушка с слезящимися глазками прихлопывала в ладоши и потом, не выдержав, начинала ходить павой, а старик Петухов сидел, гладил кота и понимал, что нет, ему нельзя помирать…

— Ждет, — говорит он, указывая головой по направлению через двор. — Как мороз, так и ждет — не помер ли, мол. А я не помру. Возьму, да еще ее переживу.

Фединька приходил в восторг.

— Живи, дедушка Павел! Переживи стерву!

— И переживу! — хвастался старик. — Я крепкий, я все стерплю. Сиди, дрянь, без огорода. Жди!

Фединька воодушевлялся совсем. Он выскакивал на двор, плясал по снегу, стучал в окно Елене и кричал:

— Елена Михайловна! Государыня барыня! Павел Петрович вам поклон шлет. Спрашивает, когда помирать будете? А они еще долго проживут.

И Елена, с исковерканным от злобы лицом, бормотала:

— Погоди, пес! Не хвались! Вот Крещенье придет, замерзнешь еще!..

И один раз старик Петухов действительно чуть-чуть не замерз.

Дым из трубы не шел целых три дня, и избушка была нема.

Были морозы, он заболел, не мог сползти с печки и коченел в холодной избе.

Хорошо, что в усадьбу приехал барин и послал проведать старика. Полумертвый от холода, он, скорчившись, лежал на печи, а на трубе зловеще мяукал одичавший кот.

Но время шло.

Приходила и проходила масленица, наставал Великий пост. Дни прибывали, солнце светило ярче, узоры на окошках держались только по утрам. Ударяли морозы, но это были последние угрозы злой зимы. В воздухе пахло весной, с крыш капали капли, и опаршивевший за зиму кот начинал понемногу линять.

Старик Петухов оживал и начинал с надеждой ждать.

И в первый день, когда солнце сильнее топило снег, он крестился, осторожно слезал с крыльца и, шатаясь, как пьяный, тихонько брел на двор взглянуть на огород.

На крыльцо выносилась Елена и с искаженным лицом кричала:

— Ну что! Не сдох еще, старый пес? Не поколел еще, бессмертная сатана?

Он медленно оборачивался, делал над глазами козырек, долго наслаждался, жевал губами и потом отвечал:

— Нет, сука, жив. Поживу еще, дрянь, поживу!..