Игнатий Потапенко «Одиночество»

I.

Уже совсем стемнело, когда кончилась предрождественская вечерня. Прихожане вышли из церкви и разбрелись по селу. В хатах зажглись огни, на столах появились скатерти, а на них миски с кушаньями, среди которых самое почтенное место занимали пироги, кутья и узвар.

И в каждой хате за стол усаживалась семья и среди благочестивой тишины, при свете восковых свечей, шли тихие сдержанные степенные разговоры.

Дьячок Виталий — длиннорукий, длинноногий, в длинном полукафтанье и сам длинный и тонкий, с худощавым, слегка рябоватым, очень молодым еще лицом, на котором как-то лениво росли реденькие белесоватые усики и редковолосая узенькая бородка, шел позади настоятеля отца Андрея, последним выходившего из церкви, и нес в груди своей тайную надежду на то, что отец Андрей пригласит его к себе на вечернюю трапезу.

Но отец Андрей вышел из церкви, задумчиво, неторопливо спустился по каменным ступенькам паперти и пошел через ограду, отворил калитку, а там, за оградой, черная касторовая ряса его слилась с сгустившимся уже сумраком зимнего вечера.

Так и не позвал он к себе Виталия. В сущности, Виталию следовало бы напомнить о себе отцу Андрею, ну, хоть кашлянуть, чихнуть, или звякнуть ключами, или даже просто хлопнуть в ладоши, и тогда отец Андрей непременно оглянулся бы и сказал;

— А, это ты, Виталий? Так что же… Э-э… Того… Ты же одинокий, так того… Приходи к нам… Матушка будет того… Рада будет.

Уж непременно сказал бы это, потому что он человек добрый, ласковый и предупредительный. Виталий знал это, как и то, что отец Андрей имел склонность к созерцанию и, предавшись своим мыслям, способен совершенно забыть об окружающем мире. А так как он, Виталий, в ту минуту составлял некоторую часть окружающего его мира, то он, отец Андрей, и о нем забыл.

Но у Виталия, кроме одиночества, была еще гордость — странная, какая-то робкая, тщательно скрываемая, и он не решился навязать себя. Так и остался на паперти в обществе церковного сторожа Игната, который тут же за его спиною звенел огромными ключами, запирая церковь.

Отец Андрей жил не в церковном доме, а в собственном, который он купил у своего предшественника. Сам он был батюшка еще недавний, всего лет шесть, а на приходе в Стояновке и двух лет еще не прожил.

Виталий же, хотя и был еще очень молодой человек, имевший от роду всего двадцать семь лет, на приходе состоял уже лет десять, так как после роковой неудачи при переходе из духовного училища в семинарию поступил сюда еще мальчишкой.

И жил он в церковном доме, занимая весьма скромные и слабо обставленные три комнаты, в которых всегда было холодно, потому что прислуги он не держал, а самому было лень топить печи.

Пришел он в эту квартиру и, как никогда еще в жизни, почувствовал свое одиночество. Зажег свечу, которая осветила пустые стены, дощатый, ничем не прикрытый, стол, табурет вместо стула, а в другой комнате узенькую железную кровать, а в третьей сундук и висевший на гвозде полукафтанье и опять же, как никогда, почувствовал, в какой скудости он живет.

И почему? Приход не бедный, зарабатывает он достаточно. Отец Андрей его не обижает. Да все как-то сквозь пальцы проходит, точно вода, которую льют в решето. Никак его не нальешь доверху. И все от того, что он одинок.

Не везло этому человеку ужасно. Можно подумать, что судьба избрала его мишенью для своих опытов. Нет-нет, да и прицелится в него и непременно попадет.

В детстве он осиротел, учился на казенном коште, в семинарию не попал. Тут на приходе и жить бы, кажется. Жилось как-никак…

Да вздумал он, когда ему было двадцать один год, жениться. Обещано ему было, что если он женится на приютке (был такой в губернском городе приют для осиротелых девиц духовного звания), так его сделают дьяконом. Вот он и поехал в приют и, вместо того, чтобы выбрать себе в жены девицу здоровую, которая служила бы ему женой на всю жизнь, он, по слабости своего сердца, тут же и влюбился в худенькую, щупленькую, бледнолицую, совсем заморыш какой-то, и женился. А у нее оказалась чахотка и через год она померла. Так он как будто и не был вовсе мужем, а прямо из холостого превратился во вдовца.

А после этого, что же человеку оставалось, как не запить с горя. Но ему и тут не повезло: пьяницы порядочного из него не вышло. Вино на него действовало так, что он после каждой выпивки бывал три дня болен и стонал. Поэтому он прибегал к этому средству, когда ему становилось уж невмоготу.

Пробовал он жениться вторично и на этот раз уже не хотел быть дураком и выбрал девицу здоровую, румяную, с веселым характером, дочку местного управляющего имением. Выбрал и посватался. А ему отказали. Нашли, что он — неподходящая партия.

И, наконец, уж это для довершения всех бед — случилась такая история, что о ней он никому даже рассказать не мог, а носил ее в самом затаенном уголке своего сердца. История, которая окончательно сделала его несчастным.

Это произошло около двух лет тому назад, когда на приход приехал отец Андрей. Приехал он не один, а, как водится, с попадьей, которую звали Дарьей Васильевной.

Казалось бы, что в этом особенного? У всякого попа бывает попадья, уж это так самим Богом устроено. Была и у отца Андрея. Да еще какая попадья! Бог знает, может быть, она по-настоящему была и не такая уж красивая, как казалось Виталию — много ли он видел женщин на своем веку? Но он, как увидел ее, так и замер на месте.

Она ни капли не походила на его покойную жену, у нее не было никакого сходства и с дочерью управляющего, на которой он хотел жениться, у нее не было ни смертельной бледности и худобы первой, ни гренадерского роста, мужественных плеч и красных щек второй.

В ней все было в меру; и рост, и сложение, и легкий румянец белоснежной кожи лица, и плавность движений, и голос мягкий, приятный, женственный.

Ну, словом, уж Бог знает почему, но дьяк Виталий влюбился в попадью Дарью Васильевну, да так, что вот уже около двух лет прошло, а сердце его ни шагу назад.

И глупо же это было до последней степени. Никакого в этом не было практического смысла. Что же в самом деле могло выйти из подобной любви? Матушка и он! Какое же тут может быть сравнение?

Матушка, это — матушка, жена настоятеля отца Андрея. Величина определенная, известная и, можно сказать, высокопоставленная. Настоятель в селе, конечно, с точки зрения городской духовной иерархии, разных там протоиереев и архимандритов, может быть, и не большая птица, но здесь, в пределах прихода, он самый главный человек. А матушка его — вторая за ним величина. При том же она любит отца Андрея. Это же ясно, иначе она не была бы его попадьей.

А он, Виталий, что такое? Дьячок, орган во всем подчиненный, существо, которое только обязано слушаться приказаний, — и больше ничего. Человек, не достигший даже перехода в семинарию.

Да и вообще, помимо всяких соображений, просто это глупо. А вот, подите же, Виталий был влюблен. Ну, вот, такое уж влечение сердца. Как увидит матушку, так сейчас все в нем и взыграется.

Иной раз на клиросе он читает что-нибудь или поет (у него высокий тенор). И так это он свободно себе разливается, что просто любо слушать. И вдруг взглянет — в церковь вошла матушка, и уж кончено. Голос у него сорвался и никак он его наладить не может, даже слова путает, так что ему приходится отыскивать в служебнике и читать по нем такие вещи, которые всякий школьник знает наизусть.

А уж если пригласит его отец Андрей к себе и посадит за стол и матушка начнет угощать его чаем или пирожками, так тут уж совсем беда. Обомлеет человек, сидит, положив руки на колени, и слова человеческого от него не добьешься.

И потому-то особенно ему хотелось в этот вечер получить от отца Андрея приглашение, — чтобы сидеть за одним столом с матушкой и млеть и не чувствовать себя одиноким. И вот это-то ему и не удалось.

II.

Не удалось ему это, и он пришел в свою нетопленную холодную квартиру сумрачный. Вот другие все теперь сидят за столами, в куче, при ярких свечах, семейно. А он один. Досада взяла его и он кликнул сторожа Игната.

— Эй, Игнат, ты у кого трапезуешь?

— А я у двоюродной, Виталий Лаврентьевич, завсегда там, — ответил Игнат.

— А бутылка у тебя найдется?

— Да уж для вашей милости, Виталий Лаврентьевич, всегда найдется.

— Ну, тащи. И заткнуть глотку чем-нибудь.

Игнат сам был человек малопьющий, но водку держал именно для Виталия. Это было не безвыгодно: Виталий был щедр на водку и за бутылку вытаскивал обыкновенно из кармана пару серебряных рублей и совал их Игнату.

Он и теперь принес и поставил на столе бутылку водки, стаканчик и что-то очень сложное и неопределенное на закуску — не то рыба маринованная, не то грибы, а, может, то и другое вместе. Поставил, пожелал доброго здоровья и исчез, очевидно, к своей двоюродной тетке, которая жила на селе.

И сел Виталий за стол и начал угощать себя. При этом он не имел в виду никакого плана действий. Просто было темно у человека на душе и хотелось как-нибудь осветить ее. А он по опыту знал, что это помогает.

Он и выпил стаканчик. А, так как ему из того же опыта было известно, что от одного стаканчика ничего ждать нельзя, а требуется по крайней мере два, то он сейчас же выпил и второй.

Ну, и, действительно, некоторое просветление явилось, но только не полное; и чувствовалось, что дело стоит только за третьим стаканчиком, после которого все уже будет хорошо.

Отсюда воспоследовал третий и уж тут в самом деле все переменилось, как будто Господь Бог взял да и пересоздал мир на другой манер.

Прежде всего квартира его в церковном доме оказалась жарко натопленной. Кто ее натопил, неизвестно, а только от печки, и даже от стен так палило, что у Виталия щеки горели и на теле выступил пот. До того было ему жарко, что он расстегнул ворот полукафтанья и распахнул его.

Но была и другая перемена. Вспомнилась дочка управляющего, которая не захотела выйти за него замуж; и стало ясно, что в этом деле он не совершил самого важного, именно: когда она не захотела, так ему об этом сказали. А вот теперь он не хочет на ней жениться, а никто об этом ей не сказал. Так, может быть, она думает, что он и теперь согласен? Ну, нет, как бы не так.

Теперь есть матушка, Дарья Васильевна. То есть, что это значит: есть? Есть, это значит, что она существует; ну, просто он узнал, что на свете существует матушка и потому он ни на ком жениться не хочет.

Это было первое. А второе состояло в том, что он имеет полное право пойти к отцу Андрею есть кутью и узвар. Почему? А так вот… Отец Андрей настоятель. Ну, следовательно, он, Виталий, имеет право. Ведь, он же одинокий человек, а следовательно… тоже имеет право.

А пока он, таким образом, размышлял и докапывался до истины, рука его сама наливала в стаканчик водку, брала стакан, подносила его ко рту и вливала его туда и, таким образом, он, кроме прежних трех, пропустил себе еще три.

А стаканчики были немалых размеров, и каждый оказывал свое действие; и вот они вместе оказали такое действие, что Виталий решил тут же осуществить свою мысль.

Он поднялся и очень был удивлен, что ноги у него чужие. Это ясно: те, которые были у него всегда, то есть свои, прекрасно держали его и двигались как нельзя лучше, а эти Бог знает что выделывают. Не могут удержать на себе такой пустяк, как его бренное тело. Уж, действительно, бренное: кожа да кости. Ведь, в нем и всего-то, если не считать ног, и двух пудов не наберется.

Кто же это? Игнат, что ли, подменил ему ноги? Но нет, у Игната не такие. Игнат, ведь, колченогий, он ковыляет обеими ногами.

Но все равно, идти надо. Это уже сделалось необходимым. Когда человеку нужно, он пойдет и на чужих ногах. Ездят же верхом, — а у коня, ведь, ноги конские.

По всем этим соображениям, он отправился в соседнюю комнату, содрал с гвоздя висевший там зимний полукафтанье вроде шубы, на черной овчине, набросил его себе на плечи, а на голову накинул шапку, подошел к столу, хватил на дорогу еще пару стаканчиков, а затем вышел на улицу.

Там было тихо. По небу куда-то стремительно бежали облака; должно быть, у них было какое-нибудь спешное дело, или они так себе, ради праздника, разгулялись; но тут на земле ветра никакого не было. Месяца нигде не было видно. Или он загулял где-нибудь на кутье или просто так заважничал и решил выползти попозже.

Кругом лежал снег, но он был не белый, а какой-то темно-синий, Бог знает, отчего. Может быть, это небо отражалось в нем или четыре церковных купола, которые тоже, как и небо, были выкрашены в темно-синий цвет и по ним так же точно, как по небу, были рассыпаны золотые звезды.

Но ни куполов, ни самой церкви он не видел, они исчезли где-то в темноте. Не видел он и деревни, которая начиналась сейчас же за площадью, и даже забыл, что там именно и лежит Стояновка.

А видел перед собой ставок, который был покрыт льдом, и почему-то вообразил, что в Стояновку попасть можно только через ставок. И, так как это было его убеждение, то он, ни секунды даже не подумав, шагнул к берегу и очень скоро очутился на льду.

Ну, тут ему с чужими ногами пришлось нелегко. Будь у него свои ноги, он шел бы себе, как ни в чем не бывало. Его ноги отлично умели ходить по льду. На них и сапоги были надеты с подковками. Уж это полная гарантия, что не поскользнешься. А эти — Бог их знает — как только ступил он на лед, так и расползлись в разные стороны.

И тоже вот у них скверная манера: коленки ни с того ни с сего подгибаются, — то одно, то другое, то оба разом. То и дело приходится ему распластываться по льду и вставать, опять ложиться и опять вставать. Но кой-как он наладился и идет, идет.

И вдруг стоп: какая-то постройка. Кругом разбросаны крупные и мелкие льдины. А на самом ставке… Ага, да это парни начали уже высекать крест для иордани. Тут самое подходящее место ему отдохнуть. Эти проклятые чужие ноги страшно утомили его. Он теперь уж добровольно опустился на лед и растянулся.

Вышло счастливо. Должно быть, в эту ночь судьба повернулась-таки к нему лицом и ему стало везти: он лег как раз на свою овчинную шубу, и потому, может быть единственно потому, и не замерз. Овчина — она толстая и на ней ему было лежать так же мягко, как на перине. Кроме того, он отлично понимал, что ему спать никак невозможно, потому что предстоит еще два дела: к управляющему, чтобы заявить о своем нежелании жениться на его дочке, и к отцу Андрею, чтобы принять участие в трапезе и посидеть рядом с матушкой, по которой тоскует его сердце.

Нет, каково это было бы, если бы тогда дочка управляющего согласилась и он женился бы на ней! А как же теперь было бы с матушкой? Ведь, это же несовместимо. Видно, судьба и тогда о нем позаботилась. Ну, да уж ладно, вот он сейчас встанет и пойдет туда и заявит, что жениться ни в каком случае не намерен.

И он, действительно, начал вставать. Не так-то легко это оказалось. Теперь уж не только ноги, но и руки у него были чужие, этого уж совсем нельзя было объяснить. Вставал он и падал, опять вставал и снова падал. Но, наконец-таки, выровнялся во весь рост. Потом нагнулся, чтобы взять свою овчинную шубу, схватился за край, а она не дается. Он тащит, а кто-то другой тащит ее в свою сторону.

Господи ты Боже мой! Уж это что-то невообразимое. Нет, каков нахал этот дьявол, — приютился подо льдом; и нашел же место: около самой иордани. Креста не боится, а? Это, должно быть, оттого, что иордань еще только начали высекать, и при том же она не свяченая.

А он держит и не пускает. Крестился Виталий и его крестил; ну, да где же его достать, если он подо льдом; да и смелый какой: ничего не боится. Помучился Виталий, должно быть, с полчаса, заходил со всех сторон, но примерзшая шуба не отставала.

— Тьфу на тебя, — плюнул он, наконец, махнул рукой и решил идти без шубы. В сущности, ему и не холодно. Морозу было градусов, может, три, а на нем был теплый касторовый полукафтанье. Шапку же он нашел и покрыл ею голову. Так и пошел дальше.

III.

И не долго ему пришлось идти, чтобы опять стать в тупик. Собственно он достиг твердой земли, это было ясно. Он вышел на берег и уже не чувствовал под собой льда, а была под ногами его твердая промерзшая земля. Но никакой Стояновки тут не оказалось, а на месте ее рос камыш, целый лес камыша, такого высокого, что, когда он влез в него, то голова его едва выглядывала из-за пушистых камышовых хвостов. Но хуже всего было то, что внутри камыша, в гущине, как будто была не зима, а весна, что ли. Земля под его ногами была совсем не твердая. Скорее всего это было болото. Что-то гнулось под его сапогами и хлюпало, а иногда нога погружалась куда-то в глубину и ему стоило некоторого труда вытянуть ее.

Что ж это значит? Куда девалась Стояновка? В другое время он, может быть, и ответил бы на этот вопрос, но теперь как раз все восемь стаканчиков как будто сговорились разом налечь с восьми сторон на его мозг и выдавить оттуда всякую способность к мышлению. Ничего он не понимал. Слышал только, как трещал камыш под его ногами и шагал, шагал, широко расставляя ноги, хватаясь руками за камыш, сражаясь с ним, как с настоящим врагом.

А о том, чтобы было холодно, не могло быть и речи. Какой там! Пот из него так и лил. В гущине камыша было душно. И что только он делал бы здесь с своей шубой, если бы не оставил ее там, на иордани!

А камыш тоже сражался с ним, очевидно и с своей стороны рассматривал его, как неприятеля. Он пребольно хлестал его по щекам и по шее, колол, а, может быть, и резал его руки. И кому-то из них было больно, — должно быть, камышу, потому что Виталий никакой боли не чувствовал.

И вдруг — что же это? Канава, наполненная жидкой грязью, и он, Виталий, ничего не подозревая о ее существовании, самым доверчивым образом занес над нею ногу, опустил ее и всем своим бренным телом угодил в самую середину. Треснул тонкий слой льда на поверхности и Виталий почувствовал себя по пояс в холодной жидкой грязи.

«Ну, вот, — подумал он, — хорошо еще, что ноги-то у меня чужие, а не мои. Если я их и оставлю тут в канаве, то черт с ними, и не жалко».

И начал он выкарабкиваться, подымался и снова шлепался в грязь, брызги летели кверху, а на обратном пути ложились на его лице и на волосах, шапка же слетела в канаву, напилась жидкой грязи и безвозвратно погрузилась на дно.

Но вот победа. Он на твердой земле и — победа двойная, так как оказалось, что за канавой уже больше нет камыша, он кончился и вместо него с левой стороны выросли вербы, целый лес верб. Но он их хорошо знает. Сейчас за вербами начинается помещичья экономия и в первую же голову дом управляющего.

Ну, еще бы он да не знал этого! Ведь, сватался-то к дочке управляющего он, а не другой кто. До того времени приятелями были, и он шлялся туда чуть что не каждый день.

Только в голове его такое делается, что даже ничего и разобрать невозможно. Ну, вот как будто наползло туда десятка три черных тараканов и ходят они под самой черепной крышкой и двигают своими длинными усами. Но что бы там ни делалось, в голове, он свою дорогу знает и идет между верб.

И, действительно, показалась экономия, так это и есть. И дом управляющего — длинный, вроде казармы, одноэтажный, обнесенный каменным забором, за забором же целая стая собак и подняли они там такой неистовый лай, как будто он, Виталий, был не дьячок приходской церкви, а волк или даже целая стая волков.

За забором же было темно. Ни в одном окне не светилось, из чего можно было, даже будучи пьяным, заключить, что в доме все уже спят.

Остановился Виталий, сказал по адресу собак маленькую речь о том, что с их стороны, мол, бессмысленно подымать такой шум из-за какого-то дьячка, самого обыкновенного дьячка из приходской церкви, да еще пьяного, и пошел дальше. Очевидно, заявление о нежелании жениться придется отложить уж на завтра.

Как-то совсем неожиданно для самого себя он очутился на деревенской улице. Удивительно было то, что нигде, ни в одной хате, не было видно огня. Даже собаки и те попрятались куда-то, как будто решили, что в такой большой праздник, как Рождество, и они освобождаются от своих сторожевых обязанностей.

Идет Виталий по широкой деревенской улице. Справа хаты, а слева ставок, тот самый, по которому он недавно путешествовал. Идет и начинает чувствовать, что пора бы ему куда-нибудь прийти. Ведь, нельзя же человеку всю жизнь идти да идти. Ведь, этак черт знает куда придешь. Кроме того, чувствовал он, что, помимо ног и рук, и голова, которая у него на плечах, чужая. Его собственная голова была в шапке, а на этой, сколько ни старался он, шапки никак не мог нащупать. Да и весь он какой-то такой, каким прежде никогда не был. Мокрый, липкий, пахнущий болотом. Похоже на то, что его всего подменили. Может быть, он вовсе и не дьяк и не Виталий? Ведь, Виталию было жарко, а ему, вот этому, холодно. Борода его примерзла к кафтану, пальцы на руках коченеют и весь он дрожит от холода.

Да, может быть, это вовсе и не Стояновка, а что-нибудь совсем другое? Будь это Стояновка, уж он попросился бы в какую-нибудь хату, чтобы его положили на печку и обогрели. Ведь, в Стояновке всякая собака знает его; увидели бы и сейчас:

— А, Виталий Лаврентьевич! Дьяче! Пожалуйте, милости просим!

Но нет, это все-таки Стояновка. Ну, конечно; вот же собственный дом отца Андрея. Дом-то он не Бог знает какой важный — из той же самой глины, как и у мужиков, и крыша тоже камышовая. Только он подлиннее и повыше, и на крыше у него целых два аистиных гнезда. И есть палисадничек с улицы.

Так вот, стало быть, он и пришел. Цель достигнута. Повернул он к дому и подошел к самым воротам.

Все закрыто, — и ворота и калитка и даже ставни на окнах. В доме темнота. Все спят и, должно бить, уже давно. И кутья съедена и узвар… Эх, опоздал он. Вот что значит идти не прямой дорогой, а через ставок.

Хотел было постучаться в ворота или в ставни, но раздумал. Другая мысль пришла в голову: обойти дом и проникнуть с задней стороны. Там никаких ворот нет, а просто стоит батюшкина скирда сена и стог соломы. Там, значит, можно пройти без всякого стука.

Так он и сделал. Обошел кругом, проник на задний двор. Две мохнатые собаки с лаем бросились к нему и сейчас же узнали его и, разочарованные, отошли. Он прошел мимо высокой и длинной скирды сена, минул и стог соломы и остановился. Перед ним зияла темнота растворенной двери какого-то сарая. Может быть, ему показалось, что это и есть дом отца Андрея. Бог знает! Но он доверчиво шагнул туда и почему-то, должно быть из вежливости, затворил за собою дверь и сейчас же ноги его вступили во что-то мягкое и теплое, как будто кто-то заботливо приготовил ему огромную бездонную перину. Тут ноги его подкосились, он опустился и весь зарылся в полову, так как это был половник.

Утром в церковном доме произошла тревога. Отец Андрей в шесть часов утра прибыл к церкви. Сторож Игнат прозвонил к заутрени.

Народ стал собираться. В церкви горели свечи. А Виталий к исполнению своих обязанностей не явился.

Кто-то из сельских жителей, знающий службу и грамотный, стал на клиросе и заменил его. А отец Андрей служил и думал: «Должно быть, Виталию нездоровится. Экая досада, что я вчера позабыл пригласить его на трапезу».

А сторож Игнат в то время с ног сбился, разыскивая дьячка. Нигде его не было. Свечка у него в комнате догорела до последней капли. На столе стояла бутылка, изрядно опустошенная, не было ни шапки, ни овчинной шубы. Он не решился об этом несчастье доложить отцу Андрею, так как боялся нарушить церковную службу.

Но вот прибежал какой-то парнишка, вздумавший было спозаранку покататься на льду, приставив к подошвам вместо коньком по целому ребру дохлой лошади. И, катаясь, он наткнулся на шубу Виталия. С большим трудом отодрал он ее, примерзшую, ото льда.

Игнат побледнел и затрясся и уже не мог удержаться, чтоб не доложить о событии отцу Андрею. Дело было ясно, — дьячок Виталий утопился.

Хотя отец Андрей, страшно огорченный, до конца утрени желал держать это в секрете, но известие каким-то образом распространилось и о нем узнали мужики и парни, присутствовавшие в церкви. Некоторые из них побежали домой, захватили багры и вилы и длинные шесты и другие хозяйственные орудия и отправились на ставок, к тому месту, где нашли шубу Виталия. Устроили прорубь и начали баграми и шестами тыкать во все стороны, разыскивая тело безвременно погибшего дьяка Виталия, но ничего не нашли. А когда утреня стала подходить к концу, по всей церкви разнеслась весть, что отец Андрей собирается служить панихиду об упокоении раба Божия Виталия и все приготовились к печальному обряду.

Но тут произошло новое обстоятельство, начало которого разыгралось в пределах батюшкиного двора. Дело в том, что уже совсем рассвело и даже взошло солнце. В доме отца Андрея все проснулись. Матушка Дарья Васильевна одевалась по-праздничному, чтобы ехать к обедне.

В это время работник, который брал из скирды сено, чтобы отнести его в конюшню лошадям, заметил, что около половника, дверь в который почему-то была затворена, все время вертятся и лают собаки. Это ему показалось странным. Но он был порядочный работник и сам, без приказания хозяев, не решился войти туда. Мало ли что может быть?..

Он отнес охапку сена в ясли и сказал горничной о своем открытии, а горничная передала о нем матушке. Матушка же распорядилась, чтобы собрались все, кто был в доме, то есть этот работник и другой, и кухарка, и коровница, и горничная, и сама тоже отправилась к половнику, но из осторожности стала несколько поодаль.

И вот два работника отворили дверь и вошли и начали осторожно ощупывать полову. Действительно, в глубине полоны, которой тут было навалено под самую крышу, они нащупали какой-то предмет. Он был влажный и теплый. Расчистили полову и видят: человек, и притом живой. Шевелится. Потянулся, поднял голову, привстал.

— А ну-ка, почтенный, выходи! Кто ты есть таков?

— Да где же это я? — спрашивает человек и работникам кажется, будто голос его им знаком.

— Где? А в половнике. У батюшки, отца Андрея, в половнике.

— Да что ты?

И человек вскочил на ноги.

— Нет, постой, постой! Надо еще посмотреть на тебя, кто ты есть таков.

— Да кто же? Дьяк Виталий я, вот кто.

— Дьяк Виталий? Вот так чудо…

И взяли работники его под руки и вывели из половника.

Действительно, хотя и с большим трудом, но все же пришлось признать, что это дьяк Виталий. Но, Боже, что это была за фигура! Весь он, от макушки до подошв, был облеплен грязью, поверх которой густым слоем прилипла к ней полова. Руки его были изрезаны камышом и кровь просачивалась даже сквозь грязь и полову.

— Виталий Лаврентьевич! — воскликнула матушка, всплеснув руками.

— Ма-а-тушка… — дрожащим, жалким, подавленным голосом промолвил Виталий и от стыла и позора готов был умереть тут же, на месте.

Матушка, конечно, поняла, что все это произошло от водки, которой Виталий вчера где-нибудь выпил больше, чем следует, а это с своей стороны произошло от его одиночества, и отнеслась к нему снисходительно. Она велела работникам отвести его в кухню и там хорошенько отмыть от него все, что делало его так мало похожим на человека, а особенно на дьячка. Потом, когда это было исполнено, она отобрала из комода белье, принадлежавшее отцу Андрею, отыскала наиболее подходящий теплый подрясник, старые сапоги и шапку, и велела во все это облачить Виталия.

И вот после утрени, в тот самый момент, когда отец Андрей уже собирался служить панихиду по его безвременно погибшей душе, Виталий явился в церковь — странный, необычный, в каком-то широком кафтане, сам изможденный, бледный, дрожащий. Прошел он на клирос и начал читать что-то по книжке.

Но отец Андрей, увидев его таким, каков он был, остановил чтение, позвал его в алтарь и допросил. Виталий смиренно и кротко, тихим замирающим голосом рассказал ему о своих похождениях, насколько он их помнил, и при этом чистосердечно покаялся.

— Ну, ладно… To есть того… Да. Не хорошо это! Не приличествует званию… А только да, того… Ничего с тобой не поделаешь. Ты вот что: иди домой и поспи… Уж мы как-нибудь без тебя… Ну, я все-таки рад, что ты жив, а то уже, того, панихиду собирался служить…

И пошел Виталий домой и закатился спать и проспал до вечера.

С тех пор он о матушке не только не думал, а даже боялся показаться ей на глаза. А в деревне все-таки никак не могли понять, каким образом его овчинная шуба очутилась около иордани. И тем непостижимее было это потому, что и сам Виталий решительно не мог объяснить этого.

Игнатий Николаевич Потапенко.
«Пробуждение» № 12, 1914 г.