Игнатий Потапенко «Петербургская история»
I
Курбетов страшно торопился. Он с таким напряжением сосал свою папиросу, что, казалось, дело кончится тем, что он ее проглотит. Антракт был очень длинен, но Курбетов замешкался где-то в коридоре с какою-то дамой, которая изливала перед ним свой восторг по поводу пения божественного Рицини. Потом он путался в закоулках этого удивительного театра, прославившегося тем, что в огромных коридорах его посетители обязательно толкали друг друга, в курилке задыхались от дыма, а из лож ничего не видели, — и собрался курить уже тогда, когда музыканты в оркестре начали для удовольствия публики настраивать и продувать свои инструменты.
В тот момент, когда Курбетов, втянув в себя последнюю, самую крупную и, как утверждают знатоки, самую вкусную порцию дыма, готов был швырнуть на пол папиросу и повернуть к выходу, кто-то сказал ему в самое ухо:
— А, доктор! Вот вы где?! И вы, значит, тоже?!
Курбетов обернулся и увидел перед собой крупного мужчину с раскрасневшимся лицом, окаймленным круглой русой бородой, совершенно скомканной и растрепанной. Крупный мужчина был в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы и, по-видимому, ужасно страдая от жары, деятельно обмахивался носовым платком.
— То есть, как тоже? Что это значит? — спросил Курбетов, пожимая протянутую ему массивную руку.
— Вы тоже рицинист, а?
— Мне нравится его голос, но… я, признаться, не дохожу до одурения…
— Ну? А я так дошел до одурения! Решительно! Вполне! Да и можно ли не дойти, когда…
Призывный звонок заставил Курбетова быть нелюбезным, тем более, что собеседник, которого звали Фонтанским, был его приятель. Он перебил его:
— Извините, голубчик, сейчас начнут…
— А вы где? Я в партере, в 14 ряду…
— А я… Мне собственно полагается сидеть в балконе, но… по некоторым соображениям я избегаю этого…
— Как так?
— Да представьте себе, что по обе стороны меня сидят две рицинистки. Едва только Рицини выйдет на сцену и откроет рот, как они начинают беспокойно двигаться на своих местах, жмут меня, толкают, обращаются с восклицаниями, — черт знает, что такое!.. А по мере его пения они начинают гореть, потом пылать и от них пышет таким адским жаром, точно из двух хлебопекарных печей. А то вдруг среди пения, после какой-нибудь необыкновенной нотки, начинают орать во всю глотку: «Божественно! Восхитительно!» И ни соседи, ни полиция, никто не может их унять. Невозможно слушать…
— Но где же вы?
В это время они спускались по лестнице к партеру.
— Я на сцене! — ответил Курбетов.
— Как? На сцене? За кулисами?
— Да, в электрической будке…
— Да что вы? Каким образом?
— Очень просто. Мой приятель, электрический инженер, который сидит в этой будке и управляет освещением, пригласил меня туда…
— Голубчик, доктор, сделайте одолжение, заставьте всю жизнь помнить!
— Что прикажете?
— Никогда в жизни не бывал за кулисами… Сведите меня в эту будку на один акт, только на один акт!.. Понимаете ли, я страстно жажду посмотреть, как там это все… А в особенности его увидеть поближе…
— Кого это?
— Ах, Боже мой! Кого? Рицини, разумеется его! Божественного Рицини!
— Гм!.. Пожалуй, я вас проведу в будку. Надеюсь, что электрический инженер против этого ничего иметь не будет. Пойдемте, только поскорей!..
— Да неужели? Да я не иду, а бегу! Я просто в восторге, я… я… я не знаю… я в экстазе… — лепетал совершенно умиленный Фонтанский.
Они быстро прошли один и другой коридор, дали прохожим несколько толчков и сами получили не меньше, вошли в какую-то темную и холодную яму и затем при посредстве узенькой и низенькой двери — оказались за кулисами. При виде нагроможденных одна на другую сценических принадлежностей, Фонтанский остолбенел и растерялся. Густой зеленый лес всей своею тяжестью навалился на русскую печь в мужицкой избе, из-за которой печально выглядывала безжалостно прищемленная мраморная колонна древнего храма. Кусты смешивались с зеркалами, трактирные столики с золочеными кулисами герцогской палаты, и над всем этим царил таинственный полумрак, всюду пахло краской и глиной, и веяло холодом. По сложным и головоломным закоулкам мелькали люди в высоких чулках, в плащах и со шпагами, женщины в коротких юбках и в круглых шапочках, и тут же попадались фигуры в обыкновенных пальто, а также рабочие в рубахах и толстых сапогах. Из оркестра глухо доносились густые звуки настройки, которая, очевидно, находилась в самом деятельном периоде.
— Да тут черт ногу сломит! — робко промолвил Фонтанский, ступая с такою осторожностью, точно под ним была сомнительная болотная почва.
— Ничего, ничего, идите за мной! — сказал Курбетов.
Они прошли куда-то в глубь сцены, повернули налево и стали подыматься по невысокой, но необычайно утлой лесенке, которая вся пошатывалась, вздрагивала и скрипела, и, наконец, очутились на двухаршинной площадке, огороженной с трех сторон досками. С площадки видна была часть сцены, а внизу под нею было очень много свободного места, где стояли стулья, на которых кое-где сидели мужчины и дамы в партикулярных костюмах, как объяснил Курбетов — незанятые артисты. В будке, уставленной какими-то непонятными металлическими предметами, с кнопками и проводниками, они нашли коротенького толстого господина с лицом пухлым и сильно обросшим темною растительностью.
— Простите, Иван Петрович, — обратился к нему Курбетов, — вот мой приятель, Фонтанский Семен Николаич, он страстно жаждет побывать за кулисами. Я решился взять его без вашего позволения…
— О, сделайте милость! — ответил Иван Петрович, который и был электрический инженер, и, погруженный в свои кнопки, даже не взглянул на страстного любителя кулис. — Только сидеть негде, не взыщите, и увидите очень мало!.. — прибавил он.
— Ничего, ничего! Я как-нибудь приспособлюсь! — ответил Фонтанский, прижимаясь к дощатой перегородке и щуря глаза, чтобы разглядеть что-нибудь. Он прежде всего увидал толстого господина с совершенно бритым лицом, по-видимому — немца, который появился из мрака и толстою палкой, бывшею у него в руках, три раза громыхнул об пол. Сейчас же в оркестре настройка прекратилась, послышался отдаленный стук дирижерской палочки и оркестр заиграл прелюдию ко второму действию «Гугенотов». Электрический инженер окончательно погрузился в свои кнопки, Курбетов примостился на каком-то импровизированном табурете, а Фонтанский остался стоять и изо всей силы щурил глаза, чтобы не пропустить выхода Рицини.
Но к его глубокому огорчению Рицини не выходил. Будучи страстным меломаном и рицинистом в особенности, Фонтанский в то же время был круглым невеждой по части оперной и не знал, что во втором акте «Гугенотов» композитор сперва заставляет Маргариту Валуа и пажа петь очень длинные арии, затем — хор, а потом уже дает место божественному тенору Рицини.
Но вот внизу он услышал медленные шаги. Сердце поклонника почуяло, что эти шаги принадлежат не простому смертному, и он сейчас же с риском полететь вниз перегнул голову и стал пристально глядеть туда. Боже! Что он увидел? Он не верил своим глазам. В трех аршинах от него была голова Рицини. Да, это был он — в высоких сапогах, в бархатной куртке, с пышным пером на шляпе и сo шпагой на боку… Да, это был он. Но странно, что к этому блестящему костюму рыцаря примешалась одна подробность, которая совсем не шла к нему, а именно — пестрый гарусный шарф. Шарфом этим была закутана шея артиста, и оба конца его грациозно висели один на спине, другой на груди. Очевидно, артист защищал свое драгоценное горло от закулисной стужи. Но вот наступил момент, когда ему надо было выходить на сцену. Для этого он быстро взобрался по лестнице на возвышение и отсюда уже должен был спуститься по ступеням широкой лестницы на самой сцене. Наверху ждал его паж, у которого в руках был платок. Этим платком паж завяжет ему глаза.
Но прежде чем все это проделать, Рицини снял с шеи свой длинный шарф и огляделся вокруг. Так как более подходящего места, достойного принять часть одежды знаменитого певца, вблизи не оказалось, то Рицини, которому уже пора было выходить, швырнул свой шарф прямо в электрическую будку и преспокойно пошел делать свое дело.
Шарф одним концом зацепил по щеке электрического инженера, заставив его выругаться, потому что как раз в это время он должен был особенным образом осветить фонтан, бивший на сцене. Но главной своею тяжестью шарф попал на грудь Фонтанского, был, разумеется, прижат к этой груди обеими руками и вызвал в той же груди столь сильное чувство восторга, что Фонтанский просто-таки зарычал по-собачьи.
Тут бедному поклоннику артиста пришлось разделиться на две части. С одной стороны, он должен был посвящать все свое умиленное внимание рициньевскому пению, звуки которого уже доносились со сцены, с другой же стороны — он еще никак не мог прийти в себя от неожиданного счастья держать в своих руках шарф Рицини, тот самый шарф, который только что окутывал его горло, то самое горло, из которого исходили эти сладостные небесные звуки. Но мало-помалу он приспособился к столь затруднительному положению и стал вкушать оба эти наслаждения разом. Действие шло своим порядком. Уже Рауль выразил свое необычайное восхищение королевой, причем каждая фраза его покрывалась громом рукоплесканий и гулом восторженных голосов; уже благородные рыцари пропели свою клятву и, наконец, перед Раулем была выведена его возлюбленная, от которой он неожиданно отказался, дав при этом несколько почти невероятных нот, благодаря которым стены театра стали угрожать опасностью падения, что, вместе с криком и суматохой, поднятыми на сцене, вследствие непонятного поведения Рауля, давало картину светопреставления. Кончилось это, разумеется, тем, что опустился занавес. И вот в этот-то момент в голове Фонтанского созрела идея, которая с первого взгляда, пожалуй, может показаться странною.
Дело в том, что упиваясь пением божественного Рицини, Фонтанский ни на минуту не забывал, что у него в руках тот самый шарф, который окутывал и предназначен к тому, чтобы и впредь окутывать шею Рицини. Это двойное наслаждение превышало его силы, и под конец действия он почувствовал какое-то нервное ослабление и кружение головы. Но когда занавес упал и этим самым обязанность наслаждаться пением сама собой прекратилась, он естественно весь сосредоточился на шарфе, и каково же было его страдание, когда он понял, что певец сейчас появится за кулисами и потребует от него эту драгоценную вещь, так как его горло ни одной минуты не может оставаться без прочной защиты! Мгновение, когда эта мысль пришла ему в голову, обладало всеми свойствами, которые давали ему право назваться трагическим. Он уже видел Рицини, сделавшего три шага по направлению к электрической будке, но невероятный зов публики заставил певца вернуться и послать ей несколько благосклонных улыбок. А критическая минута все-таки приближалась и во всяком случае была неизбежна. И при мысли о том, что он сейчас потребует навсегда предмет, столь дорогой для сердца искреннего рициниста, Фонтанский готов был плакать.
Оригинальные идеи всегда приходят в критическую минуту, когда человек совсем растерялся и ему кажется, что голова его, хотя бы думала целую вечность, никогда ничего не выдумает. Фонтанский видел, что Рицини вот-вот подойдет к будке, подымет голову кверху и потребует шарф… Если бы какой-нибудь бессердечный судья присудил мать к тому, чтобы она в известный день и в известный час отдала кому-нибудь своего любимого ребенка, и этот час, наконец, наступил бы, то разве только чувства этой бедной женщины могли бы сравниться с чувствами нашего меломана, ввиду неминуемого расставания с шарфом. Едва ли Фонтанский и сам мог бы объяснить, каким образом случилось, что правая рука его, доверив драгоценный шарф одной только левой, залезла в жилетный карман, вытащила оттуда маленький складной ножичек и при помощи этого ножичка, менее чем в один миг, отмахнула кусок шарфа, величиной в добрых две четверти. Сделав это, Фонтанский неожиданно получил еще от судьбы целую минуту для того, чтобы прийти в себя после такого, можно сказать, горячечного поступка и сознать всю его необычайность, преступность и в то же время полнейшую непоправимость, — так как Рицини еще раз вернулся к рампе, чтобы раскланяться. Совершенно поглощенный своим занятием, Фонтанский, разумеется, не видел и не слышал ничего, что было вне Рицини и его шарфа; а между тем Курбетов давно уже подозрительно посматривал на него, видя, как он вытянул шею по направлению к сцене, как в то же время плечи его нервно подергивались, а руки судорожно прижимались к груди. Но Курбетов был окончательно огорошен, когда приятель его запустил руку в собственный жилетный карман, вынул нож и проделал свою знаменитую операцию над шарфом артиста.
— Что вы делаете? Вы с ума сошли? — шепотом спросил он Фонтанского; но тот ничего не слышал.
— Послушайте, послушайте! — тут он принялся расталкивать его и тащить за полу сюртука, но и это также осталось незамеченным. Фонтанский, неестественно вытянув шею, лихорадочным взором следил за какою-то, невидимому, движущеюся внизу точкой.
— Да он решительно помешался! — обратился Курбетов к электрическому инженеру, который к этому времени окончил все свои манипуляции. Толстый инженер взглянул на Фонтанского и залился предобродушным смехом.
— Ну, знаете, такой смешной фигуры я еще никогда в жизни не видал! — промолвил он.
Но Фонтанский не слышал ни его фразы, ни его смеха. Да это и понятно, если принять во внимание, что как раз в это время внизу под будкой остановился Рицини и, сделав сперва жест припоминания, протянул обе руки вверх по направлению к будке.
— Э? — сказал он при этом, в полной уверенности, что всякий звук, который он произнесет сверх этого, будет стоить уже денег. Фонтанский почтительно перегнулся через дощатые перила и с благоговением подал ему шарф. Он ощущал при этом потребность в самых красноречивых выражениях высказать перед артистом свои умиленные чувства, но сделать это ему помешало глубокое незнание итальянского языка, и он ограничился только тем, что приложил правую руку к сердцу и сказал, или лучше сказать — простонал: — о!
Курбетов и электрический инженер в свою очередь перегнули головы и с любопытством смотрели, что из этого выйдет. Рицини взял шарф и начал закутывать им шею. Вдруг лицо его приняло крайне недоумевающее выражение. Он дошел до другого конца и заметил, что тут изрядного куска не хватает.
— Э? — вопросительно произнес он, подняв голову и делая руками выразительный жест.
— О, синьор Рицини! — вдруг раздался трепетный задыхающийся голос Фонтанского. — Синьор Рицини!..
— Signor Rizzini?! — насмешливо повторил певец и опять выразительно указал на тот конец шарфа, от которого было отрезано две четверти.
— Signor Rizzini! — продолжал дрожащим голосом Фонтанский. Он должен был во что бы то ни стало прибавить еще что-нибудь; он старался припомнить хоть одно сколько-нибудь подходящее итальянское слово, но, точно назло ему, в голову приходили только macaroni, salati, polenta и еще какие-то кушанья. Наконец, какое-то отчаянное усилие заставило его создать фразу, в которой отразились вместе и меломанство, и все его классическое образование былых времен:
— Signor Rizzini! Perdonate! Pour memento…
Фразой этой Фонтанский хотел сказать: «Извините, господин Рицини! Я взял это себе на память!»
— Pour memento? — воскликнул Рицини. — Ah, sacramento!..
Но эти жестокие слова он произнес самым добродушнейшим тоном и столь же добродушно показал кулак по направлению к электрической будке, а затем комически покачал головой и ушел в уборную.
Электрический инженер и Курбетов хохотали до того, что им для восстановления сил потребовалась сельтерская вода с коньяком, а Фонтанский, спрятав драгоценный кусок шарфа в боковой карман сюртука и опять застегнув сюртук на все пуговицы, совершенно изнеможенный сильными ощущениями, робко пробрался к выходу, надел пальто и уехал домой, не чувствуя себя более в силах слушать даже божественного Рицини.
II
Курбетов хотя и был еще очень молодым доктором, тем не менее не мог пожаловаться на отсутствие практики. Он был прекрасно сложен, обладал красивыми темными глазами с блеском, носил небольшие, но густые усы, которые всегда содержал в порядке, очень изящно подстригал черную бородку и одевался без излишнего шика, но к лицу. Все эти качества, которыми обладают далеко не все смертные и даже далеко не все доктора, доставили ему порядочную практику в домах, где хозяйки были не стары и не слишком молоды, но непременно страдали легкой невралгией. Следующий день после вышеописанного инцидента с шарфом была пятница, т. е. день, когда Курбетов садился в наемный «свой экипаж» и объезжал всех своих пациенток. Очень естественно, что он находился под впечатлением вчерашнего, надо таки сказать правду, не совсем обычного случая, и, так как он до сих пор еще с вечера никого из приятелей не видел, то ощущал нетерпеливое желание кому-нибудь рассказать эту историю и заставить кого-нибудь вместе с ним посмеяться.
Он входил в гостиную, здоровался, пожимал, а иногда, смотря по тому, в какой степени нервозности находилась его пациентка, целовал протянутую руку и осведомлялся о том, все ли благополучно и нет ли чего такого, что требовало бы его услуги.
— Ну-с, как мы поживаем? — спрашивал он, необычайно ласково смотря в глаза пациентки. Невралгические дамы находили этот взгляд более целебным, чем две драхмы бромистого кали на стакан воды, и говорили, что «у доктора Курбетова интимный взгляд».
Ему отвечали, что нервы расходились, что все надоело, все противно, ни к чему не хочется прикасаться, хочется умереть, не существовать или по крайней мере уснуть на месяц, на год, на сто лет.
— О, это пустяки! — шутливо отвечал Курбетов, — я вас сейчас же вылечу. Сегодня я запасся совсем особенным лекарством, какого вы еще никогда не принимали. Я вам расскажу презабавный случай, свидетелем которого я был вчера в итальянском театре. Есть у меня приятель, по фамилии Фонтанский. Славный малый, служит в одном банке и хорошие деньги получает… (если собеседница знала Фонтанского, он говорил просто: героем этой истории был наш общий знакомый, Фонтанский). Ну-с, так вот-с, стою это я в курилке, в антракте, тороплюсь, знаете, ко второму действию… А надо вам знать, что сидел я не в балконе, где у меня постоянное место, а в электрической будке…
И Курбетов самым подробнейшим образом рассказывал, как было дело. По мере приближения развязки, у слушательницы глаза расширялись и вся она превращалась во внимание. Курбетов, который кроме медицинских познаний обладал еще даром рассказывать картинно и потешно освещать комические эпизоды, на этот раз еще постарался, и в сцене диалога между Фонтанским и Рицини достигал такого эффекта, что пациентка начинала умирать со смеха. Затем он щупал пульс и все-таки шутя говорил, что пульс превосходен и что теперь невралгии как не бывало.
— Теперь я знаю, чем лечить вашу болезнь! — говорил он, взяв шляпу и на прощанье пожимая руку.
— Чем? — спрашивала пациентка, не подозревая, какой каламбур готов для нее у доктора.
— Рицини!.. — говорил Курбетов и быстро исчезал за дверью. Медицинская игра слов вызывала новый смех, невралгия проходила и остальной день пациентка проводила приятно.
Эта сцена с небольшими вариациями повторилась в этот день ровно одиннадцать раз, так как Курбетов сделал одиннадцать невралгических визитов.
Электрический инженер распорядился несколько иначе. Из театра он прямо отправился в ресторан, где встретил порядочную компанию ему подобных инженеров, но не электрических, а обыкновенных, и за кружкой пива рассказал им историю о Рициниевском шарфе и его обожателе. Само собой разумеется, что рассказ произвел фурор и вызвал неудержимый смех, и таким образом поздний вечер был проведен весело.
Само собою разумеется, что невралгические дамы рассказали историю своим мужьям, а инженеры — женам, а кроме того еще всем, кто попадался на глаза в этот день, и таким образом эпизод с шарфом Рицини сделался достоянием довольно обширного круга людей самых разнообразных профессий и имя скромного человека, служившего в банке и получавшего, по словам доктора Курбетова, хорошие деньги, повторялось на разных концах Петербурга, рядом с именем знаменитого тенора Рицини и его шарфом.
Это было уже в понедельник, когда у Курбетова не было невралгических визитов и он, отсидев добросовестно свои домашние приемные часы от 12 до 2 в кабинете, уставленном тяжеловесными книгами, страшными инструментами, машинками, при виде которых мороз подирал по коже, и прочими принадлежностями докторского кабинета, предназначенными для того, чтобы внедрять в пациента уважение к учености доктора, — перешел в обыкновенный кабинет и растянулся на кожаной кушетке, размышляя о том, каким бы способом увеличить число невралгических дам. Курбетов нечаянно закрыл глаза и задремал. Но блаженство его длилось не более пяти минут. Его разбудил какой-то бешеный трезвон в передней, и не успел он продрать глаза, как дверь с шумом растворилась и в комнату буквально влетел Фонтанский.
— Превосходно, великолепно, очень вам благодарен! Несказанно разодолжили! Обрадовали! Услужили по-приятельски! Нечего сказать! Вот уж чего не ожидал от вас, так именно этого, да-с… И не понимаю, не понимаю, как у вас хватило духу проделать такую штуку и поставить меня в дурацкое положение! Не понимаю, говорю вам, — я этого не понимаю…
Он не говорил, а словно палил из скорострельного ружья. Слова вылетали из его уст с треском и стремительно догоняли друг друга.
— Позвольте, позвольте! В чем дело? Я тоже ничего не понимаю! — попытался остановят его Курбетов. Но это была напрасная попытка.
Фонтанский продолжал, не обращая внимания на его слова:
— Нет, в самом деле! Разве это по-приятельски? Разве так приятели делают? Ну хорошо, вы оказали мне любезность; но это еще не дает права…
— Послушайте, я спал и, может быть еще не вполне проснулся! — закричал Курбетов. — И вероятно, этим объясняется, что я принимаю вас за сумасшедшего!.. Остановитесь по крайней мере, если не хотите говорить толком!..
Фонтанский остановился и, как бы сбитый с толку, в изнеможении опустился в кресло. Видимо, он был очень взволнован, глаза его горели и дыхание было учащено.
— Ну-с, извольте начинать по порядку! В чем вы меня обвиняете? — сказал ему Курбетов.
— Как в чем? Да помилуйте, начать с того, что вы лишили меня покоя. Понимаете ли? Ничего в жизни я не люблю, как мой покой, когда я, придя с должности, развалюсь у себя на диване и знать никого не хочу. А тут вдруг… Черт знает, что такое! Нет, согласитесь, что так нельзя. Это не по-приятельски. За что? Что я вам сделал?..
— Ну, голубчик, я вижу, что у вас и в самом деле нервы не в порядке и вам надо дать успокоительного. Признаюсь, я это заметил еще в театре, когда мы с вами сидели в электрической будке. И этот ваш странный поступок с шарфом Рицини…
Фонтанский вскочил с места и замахал обеими руками.
— Ах, оставьте! Не напоминайте мне, пожалуйста, об этом шарфе! Вот в этом-то и дело! Этот шарф и отнял у меня покой!
— Каким образом?
— Рассказать? Вы желаете, чтоб я рассказал вам про свои мученья? Извольте, извольте! Пришел я тогда из театра… Нет, погодите, я не могу! Дайте мне сперва стакан воды, я немножко остыну… я ужасно взволнован, я просто взбешен!..
Ему дали стакан самой холодной воды, и он выпил ее всю залпом.
— Теперь я, пожалуй, расскажу вам, — начал он, значительно успокоившись. — Вернулся я тогда из театра и привез с собою кусок шарфа. Во-первых, мне стало совестно за мой дурацкий поступок. Черт знает что такое! Я всегда был солидным человеком и вдруг поступил как мальчишка или какая-нибудь психопатически-исступленная рицинистка. Как это случилось, каким образом я дошел до такого идиотского экстаза, я даже объяснить не могу. Но факт совершился, ничего не поделаешь, считайте за мной на веки вечные одно неприличное дурачество. Тем не менее мне было очень приятно сознавать, что у меня есть кое-что на память от Рицини, которого я, как певца и артиста, ставлю недосягаемо высоко, и это говорю открыто… У меня нашлась небольшая шкатулочка розового дерева, очень изящная, обитая внутри голубым атласом. В эту шкатулку я положил свой трофей, запер его и поместил в моем шкафу, где есть особое отделение для редкостей и достопримечательностей. На этом я успокоился, вошел в обычный круг своих привычек и, конечно, очень скоро позабыл бы об этом эпизоде, если б… Да-с! могу вас поблагодарить! Удружили приятелю, нечего сказать!
— Да в чем же, наконец, моя вина? — спросил Курбетов.
— Ваша вина? В чем? Да ведь знали эту историю только вы и ваш этот электрический инженер… Больше ни один человек в мире не знал ее, а я, разумеется, никому не рассказывал. А между тем на другой день она стала известна всей столице…
— Ну, что вы? — лицемерно удивился Курбетов.
— Всей столице, уверяю вас! Да вы сейчас это увидите! В воскресенье я, по обыкновению, провожу почти целый день дома. Вы знаете, я по натуре — домосед. Охотно бываю только в театре, а к знакомым хожу лишь для того, чтоб сохранить добрые отношения с людьми. Ну-с, вот и сижу я вчера у себя в кабинете. Напился чаю, растянулся на кушетке, в халате, знаете, в мягком белье, блаженство!.. Было всего-навсего десять часов. Я погрузился в газету, что-то такое насчет Буланже меня заинтересовало — вы знаете, я слежу за политикой. Вдруг в передней звонок. Что такое, думаю? Почтальон, что ли? Или телеграмма какая-нибудь? Кто же может прийти в десять часов утра да еще в воскресенье? Это в провинции с ранней обедни заходят к знакомым чайком погреться перед поздней. Но в Петербурге это не принято; я думаю, это всякому известно. Но оказывается, что не всякому, в этом я сейчас убедился горьким опытом. Слышу — мой лакей — Иван мчится к двери и отпирает ее. Прислушиваюсь:
— Что прикажете? — спрашивает Иван, и в его голосе я слышу удивление.
— Скажите, милый, здесь живет господин… господин… Фонтанский?
Боже, что за голос? Это голос скрипки, разбитой вдоль и поперек и при том расстроенной и с перепутанными струнами. Но кажется, все-таки — женский голос, хотя бывают такие и у мужчин, неделю без просыпу пивших.
— Они здесь живут… А что вам угодно-с? — спрашивает Иван все с тем же оттенком удивления.
— Мне необходимо его видеть, крайне необходимо! — проскрипела вдоль и поперек разбитая скрипка.
— Но зачем же-с? По какому делу?
— Это я сама объясню ему!
«Сама!» Значит женщина. И по ее голосу я сейчас же представил себе расплывшуюся, толстомордую особу сомнительной профессии и столь же сомнительного круга, с красным носом и вульгарными манерами. Но что может быть у такой личности ко мне?
— Нет-с, они всегда спрашивают, по какому делу! — возражал Иван.
— Я же говорю вам, что сама объясню ему! Я не могу вам объяснить! — уже очевидно наступая на моего лакея, промолвила гостья. — Доложите!
— Но они теперь еще не одемши!.. — старался убедить ее Иван.
— Это ничего, это все равно! Я должна его видеть!
И вдруг, уже совсем неожиданно, портьера над дверью шумно раздвинулась и перед моими взорами предстала некая личность… Вы можете себе вообразить мое положение! Я — в халате, и передо мной стоит незнакомая дама. И какая дама! Хотите, я нарисую вам ее портрет? Росту два с половиной аршина, ей Богу не меньше! Уж, кажется, я рослый мужчина, а право же мне показалось, что она выше меня! Тонка невероятно и при этом от плеч до ног вся одинаковая, точно длинный и узкий ящик, сложенный из четырех досок. Никаких признаков женственности! Лицо — квадратное, рот — прямая линия без всяких изгибов, нос — задран кверху, ноздри открыты настежь, так что видно все, что делается у нее в носу, глаза черные с блеском, но без ресниц, брови черные, густые и сросшиеся, лоб маленький, как у обезьяны, волосы короткие, смазанные помадой и прилизанные. Это существо в длинном пальто до пят, в барашковой шапке, с кожаною сумкой в руке, стояло передо мной. Я, разумеется, вскочил, запахнул халат и стал бормотать какие-то извинения.
— Извините, я сейчас… Садитесь, пожалуйста!
При этом я пятился к двери, которая ведет в спальню. Вы знаете, что я вообще стесняюсь в обществе дам, в особенности незнакомых, а в обществе этого чудовища я совсем растерялся.
— Нет, милый, пожалуйста, не стесняйтесь. Пожалуйста — так! я только на минуту, на одну минуту… я тороплюсь… Меня ждут внизу… Пожалуйста, милый Фонтанский!..
«Милый Фонтанский!» Как вам нравится этот способ выражения? Очевидно, слово «милый» было привычкой ее языка, проистекавшей от нежности ее сердца.
— Но что же вам угодно от меня? — спросил я, решившись в самом деле с ее позволения принять ее в халате.
— Садитесь, пожалуйста! — пригласила она меня, — и я вам объясню!
Я сел, и она тоже села.
— Вы меня извините… я не знаю, правда ли это… очень часто про людей распространяют небывалые вещи. Например, про меня распустили слух, будто я — кокетка! Представьте себе! Ничуть не бывало! Уверяю вас честью, я ничуть не кокетка! Конечно, у всякой женщины есть врожденное кокетство, но это совсем другое дело!..
Понимаете? Это чудовище говорит о кокетстве, да еще врожденном. Знаете, это начинало походить на мистификацию. Я перебил ее:
— Но однако, сударыня, чем же я могу быть вам полезен?
— Ах, я сейчас! — заторопилась она. — Вы не сердитесь на меня, милый Фонтанский! Я сейчас. Позвольте, что же это я? Я до сих пор не назвала себя. Ираида Ксенофонтовна Антилопова, дочь умершего статского советника, девица!
Я наклонил голову. Не следовало, но я, знаете, не могу не быть вежливым с дамой, явись она мне хоть в виде такого чудовища, как эта Антилопова-девица.
— И все-таки, — вежливо сказал я, — я никак не могу догадаться, что заставило вас сделать мне честь своим посещением…
— Ах, как вы красиво выражаетесь, милый Фонтанский! Я ужасно люблю это! Зачем я пришла? — вдруг вспомнила она. — Я пришла затем, чтобы просить вас, умолять, пасть перед вами на колени, рыдать…
— Зачем же это, помилуйте!?
— Чтоб вы уделили мне хоть один миллиметр из той драгоценной материи, которую вы удостоились вырезать из шарфа…
— Из шарфа?! — Я чувствовал, что глаза мои готовы были выкатиться на лоб от изумления. — Да откуда вы это знаете? Разве, вы видели? Разве я вам рассказал? Это черт знает что такое!
— Как откуда? Да это полгорода знает, пол-Петербурга!.. Об этом только и говорят, все вам завидуют… Ах, какой вы счастливчик, милый Фонтанский!
Не обращая внимания на присутствие дамы, я в бешенстве заходил по комнате. Возмущение мое было до того сильно, что я вылил перед нею целый поток ужасных слов и право не могу поручиться за то, что все эти слова были приличны.
— Послушайте, милый Фонтанский! Только один сантиметр! Понимаете ли, я его обожаю, я уже двенадцать лет обожаю его, не пропускаю ни одного спектакля, когда он поет; я готова хранить около сердца подошву от его сапога, но мне и этого не удалось добыть! Когда в прошлом году он уезжал за границу, нас собралось на вокзале семьдесят четыре девицы-рицинистки, а он нам бросил свой носовой платок, и что же вы думаете? В одно мгновение он, т. е. платок, был разорван на шестьдесят мельчайших кусочков и таким образом четырнадцати девицам, в том числе и мне, ничего не досталось… Милый Фонтанский! Осчастливьте меня! Один сантиметр, понимаете ли вы: один сантиметр…
— Сударыня! — сказал я, — не могу! Не потому не могу, чтобы мне было жаль, а из принципа. Я не могу допустить, чтоб, извините меня, незнакомые люди врывались во мне в дом и касались моих интимных предметов! Не могу-с!..
— Так вы не дадите? Да? Не дадите? — заскрипела она. — Так вот же, что: я не уйду отсюда, слышите, не уйду! Вот и все!
И она, привстав слегка, опять села с такой решительной тяжеловесностью, будто хотела пригвоздить себя к стулу.
Вы можете себе вообразить степень моего негодования. Я не знал, как поступить. Мне пришла мысль, очень естественная, кликнуть Ивана и приказать вынести эту особу на лестницу. Но вы знаете — вежливость по отношению к дамам — мое коренное качество. Я ходил по комнате, а она неподвижно сидела на стуле.
— Но, сударыня, ведь вас ждут на улице!.. — напомнил я ей.
— Пускай ждут!
— Но там могут простудиться…
— Пускай простужаются!
О! значит, ее ничем не сдвинешь с места. Пять минут мы провели таким образом — я ходил, она сидела. Но вдруг я взглянул на нее и мне показалось, что ее чудовищное лицо все запрыгало, т. е. запрыгали отдельные части его: губы судорожно вздрагивали, ноздри зашевелились, веки принялись хлопать, даже шапочка на голове ее как-то заволновалась, и не успел я задать себе вопрос, что бы это могло означать, как она ринулась на пол, упала на колени и зарыдала.
— Милый, милый Фонтанский! Один сантиметр! Один миллиметр! Один микроскопический атом! — стонала она, и слезы лились из ее глаз и портили мне вчера только натертый паркет.
Ну, тут я больше не мог крепиться. Я схватил ключ, отпер шкаф, вытащил оттуда шкатулку розового дерева, раскрыл ее и вынул из нее кусок рициневского шарфа. Быстрым движением я отрезал ножницами часть его, далеко больше сантиметра, уложил материю обратно и опять запер шкатулку в шкафу.
— Извольте! — сказал я и подал ей отрезанный кусок. Она жадно схватила его, поцеловала, прижала к груди и с безумно-радостным лицом и вместе с каким-то торжествующим гиканьем выбежала вон.
— Что она, помешанная? — спросил меня Иван, плотно заперев за нею дверь.
— Хуже, — ответил я, и мне стало обидно, что тогда в театре, я сам был очень похож на эту иступленную рицинистку. Я в изнеможении лег на кушетку и отдыхал. Но вы думаете, это конец! Как бы не так! Не прошло и получаса, как я опять услышал звонок. Я хотел приказать Ивану — не принимать, но разве я мог быть уверен, что ко мне опять придут не по делу.
— Господин Фонтанский здесь? — услышал я нежный, тоненький, почти детский голос. Я моментально побежал в спальню, снял халат и туфли и надел сюртук и сапоги. Когда я вошел в кабинет, я увидел на стуле у порога прелестнейшее создание — необычайно молоденькую девушку, почти ребенка, с розовыми щечками, с милым личиком, в изящной шубке, в барашковой шапочке.
— Чем могу служить? — спросил я и поклонился. Она встала.
— Ах, извините пожалуйста! — промолвила она, сильно волнуясь и краснея. — Я слышала, что у вас есть шарф Рицини…
— И вы? Вы? Вас это интересует? Ведь вы еще в гимназии! Вы так молоды!
— Да, я в шестом классе… но я его обожаю… он так восхитительно поет! И мне хотелось бы иметь какую-нибудь его вещь…
— Полноте… Я дам вам эту вещь, но бросьте вы это! Вам ли, с вашей молодостью и красотой, тратить чувства на эти пустяки!..
— Дадите? Ах, как вы добры! Благодарю вас! — и ее милое личико просияло.
Очевидно, она не обратила внимания на мой благодетельный совет. Признаюсь, что мне было тяжело видеть это извращение чувства в таком юном существе, и я поспешил отрезать кусочек шарфа и дать ей. Она сказала мне тысячу благодарностей, столько же раз покраснела и ушла.
Я уже стал бояться, что визиты эти никогда не кончатся и решил выйти из дому. Вы представляете, как я бранил вас в это время, потому что вы — единственный виновник того, что мое воскресенье таким странным образом было испорчено. Но только что я взял из коробки несколько папирос, чтобы положить их в порт-табак, как новый звонок в передней заставил меня вздрогнуть. Я успел сказать Ивану: если опять дама, не принимать! Но, к моему удовольствию, я услышал чужой басистый голос мужчины.
— Господина Фонтанского можно видеть?
— Можно-с, пожалуйте! — поспешил ответить Иван, очевидно, тоже довольный, что это не дама.
В кабинет вошел, хромая на одну ногу и опираясь на толстую палку вроде костыля, огромный мужчина, плотный, широкоплечий, с лысой головой, с длиннейшими усами и без бороды. Одет он был в черном, не только прилично, но даже изысканно. В руке держал форменную фуражку с кокардой.
— Полковник в отставке — Артамон Никодимыч Солонцев! — отрекомендовался он.
Я кратко сказал, что я Фонтанский, и пригласил его сесть. Когда он шел к стулу, я заметил, что он сильно ковыляет левой ногой.
— В семьдесят седьмом году, батенька, турки подъегорили!.. С тех пор и ковыляю! — ответил он на мои мысли и сел… Он продолжал:
— Вы меня извините, я к вам по весьма гнусному делу!..
— То есть в каком смысле? — спросил я и, признаться, струсил. «Уж не дуэль ли какая-нибудь?» Хотя я решительно никого не обидел.
— А вот в каком: тут у вас, говорят, есть какой-то шарф этого певца, Рицини, чтоб его черт побрал!..
— Как? И вы по этому поводу? Вот уж этого я не ожидал…
— Да я и сам этого от себя не ожидал. Но у меня — жена… Была, знаете, женщина, как следует… Восемнадцать лет ничего не замечал в ней, а вот два года тому назад почти что помешалась на этом итальянском мяснике — Рицини… Бредит им, можете себе представить! Ночью, во сне, понимаете, обнимает меня и восклицает: «О, Рицини, Рицини!» Знаете, в первое время я даже не разобрал, в чем дело, и когда она это мне сказала, я вообразил, что у нее желудок не в порядке… Вот какое положение! Представьте себе, что я, муж, солидный человек, полковник в отставке, имеющий ордена, раненый, и притом с ковыляющею ногой — обязан вечно бегать и доставать ей билеты на спектакли, когда поет этот певец… Черт знает что такое! Теперь она узнала, что у вас есть какой-то шарф… Как она узнала это, я не понимаю! Да не понимаю я и того, на кой черт вы держите у себя эту дрянь. Кажется, вы — человек солидный, а между тем… Не понимаю. Впрочем, извините, это не мое дело! Ну-с, так уж будьте любезны, облегчите мою тяготу, дайте кусочек этой тряпки; авось жена моя, получив ее, успокоится на неделю. Ведь это будет для меня целая неделя отдыха…
Я, разумеется, поспешил удовлетворить его просьбу. Ведь несчастный человек, в самом деле! Уходя, он дружеским тоном сказал мне:
— А вам, почтеннейший и добрый человек, советую эту дрянь бросить в печку!..
Как только он ушел, я моментально выбежал на улицу и вернулся домой только поздно ночью. И представьте себе, Иван сообщил мне, что в течение дня еще тринадцать девиц приходили и спрашивали меня. Вот что вы наделали, доктор! Ну, теперь советуйте, как мне поступить, чтоб раз навсегда избавиться от этих визитов…
— Знаете что, сказал Курбетов, — мне в голову пришла великолепная мысль. Назначьте день и час и объявите в газетах, что продается с аукциона часть Рициниевского шарфа и что сбор пойдет в пользу бедных. Вы увидите, какая крупная сумма получится и достанется бедным!..
— Слуга покорный! Я не желаю продолжать роль дурака!..
— Ну, тогда вот что: возьмите эту знаменитую «часть шарфа», заверните ее хорошенько и отошлите Рицини. Может быть он ее как-нибудь пришьет к своему изуродованному вами шарфу. А вы в тоже время объявите в газетах, что шарф отослан по принадлежности, и тогда рицинистки сами собой перестанут к вам ходить.
— Придется так сделать. Давайте-ка сочиним объявление.
Он взял перо и, после долгих потуг, написал: «Бывший владелец части шарфа Р. уведомляет лиц, интересующихся этим предметом, что упомянутой части шарфа у него более нет, так как она препровождена по принадлежности».
В тот же день Фонтанский отправил Рицини «часть шарфа», а на другой день появилось в газетах странное объявление, которое поняли только одни рицинистки.
Доктор Курбетов, разумеется, рассказал продолжение истории всем своим одиннадцати невралгическим пациенткам.
1891 г.