Иван Щеглов «Дорогой автограф»

I

Это лето мне не посчастливилось выбраться из Петербурга…

И вот однажды, в жаркий июльский день, прогуливаясь по обыкновению до «утреннего чая» по восьмой улице Песков, забрел я, от скуки, в камеру мирового судьи. Но чего-нибудь интересного для наблюдательного глаза на этот раз не оказалось…

Сначала препирались перед судейским столом два какие-то дровяника: один, ярко рыжий, в рыночной пиджачной паре; другой, лысый, в армяке и в сапогах бутылками, — оба такие потные и краснорожие, точно явились прямо из бани. Рыжий, в пиджачной паре, все время повторял одну и ту же фразу:

— Дрова, это, точно, ваши; а барки, извините, мои!

А его противник, лысый, в армяке, поглаживая длинную бороду, неизменно отвечал с оттенком язвительности:

— Дрова, оно, точно, наши, а только до ваших барок нам нет никакого антиресу!

Понять ничего было нельзя. Очевидно, сам судья тоже ничего не понимал, потому что, за отсутствием какого-то свидетеля, отложил дело до другого раза, чем обе стороны остались премного довольны. Во вторую очередь, разбиралось довольно путанное дело о гимназических штанах. Судились: еврей-портной и мальчик-подмастерье, по прозвищу «Гузик» хотя вернее было бы прозвать его «Мальчик с пальчик». По словам еврея-хозяина, этот самый Гузик был послан отнести готовые «гимназические бруки» на Греческий проспект и на обратном пути купить бутылку рябиновой. Гузик же поступил самым предательским образом: «Гимназические бруки надел на себэ, будто в счет жалованья», а из 42 копеек сдачи с рябиновки принес только 12, засчитав остальное за «ночную работу». Так как все это были одни слова, а документов никаких не было, то были вызваны поочередно до десяти свидетелей; но свидетели противоречили друг другу, бесцеремонно щупали со всех сторон мальчика в гимназических «бруках», и сходились лишь в одном, что «бруки» больше двух рублей себе не оправдывают. В конце концов, за недоказанностью состава преступления, бедный Гузик, вспотевший от ужаса, как мышь, был отпущен с миром.

В камере, невзирая на раскрытые окна, стояла нестерпимая духота, и я было поднялся, чтобы последовать вслед за Гузиком на свежий воздух, когда мой слух неожиданно поразила знакомая фамилия, выкликнутая мировым судьей.

— Г. Неустроев… и г. Хражановский!

Имя Хражановского мне было совершенно неведомо, но Неустроев… кто же из образованных людей не знал имени популярного романиста? Правда, он был более известен под своим писательским псевдонимом, чем под настоящей фамилией, но его многочисленные портреты в иллюстрированных журналах и на открытках достаточно всем примелькались и сделали его великолепную голову ветхозаветного патриарха не менее знаменитой, чем офорт Рембрандта.

И вдруг милейший Николай Петрович самолично у мирового судьи и чуть ли не в роли подсудимого! Да, полно, Николай ли Петрович это? Вероятнее всего какой-нибудь однофамилец… Надеваю pince-nez — и глазам не верю. Он, он самый!..

Хотя с Неустроевым я был дружен давно и даже был на «ты», но, как это сплошь случается между петербургскими друзьями, виделся с ним очень редко, а последние два года как-то совсем потерял его из вида… Теперь его едва можно было узнать; он похудел, пожелтел, весь как-то потускнел. Куда девалась его живописная шевелюра и библейская борода? Вместо них, на голове и на подбородке, белело что-то вроде залежалого, точно приклеенного, пуха. И одет он уже не с прежней тщательностью — в поношенных брюках и сюртуке, — как человек, которому все на свете довольно безразлично.

Мировой судья, очевидно, знавший, кто перед ним, отнесся к старику с особенной почтительностью.

— Имею честь видеть… Николая Петровича Неустроева?

Тот смущенно понурил голову.

— А вы поверенный… по иску действительного статского советника Чиншевого? — обратился он к стоящему рядом с Неустроевым франтоватому молодому человеку во фраке и с портфелем под мышкой, с той приторно розоватой самодовольной физиономией, которая часто встречается, на живописи шоколадных коробок, у «юных охотников, преследующих неопытных пейзанок».

— Виноват, — снова обратился мировой отменно вежливо к Неустроеву. — Вы признаете вот этот ваш… ваш автограф?..

Он протянул писателю небольшой почтовый листок.

— Да, это мое письмо, — чуть слышно проговорил Неустроев.

— И цифру вашего долга находите вполне точной?

Неустроев заволновался.

— Ну, разумеется, все признаю… Но самое взыскание, должен сказать явилось для меня полной неожиданностью… Я бы очень просил, если возможно, — добавил он, понизив голос, — о… о рассрочке платежа?..

Но тут молодой человек с шоколадной коробки точно сорвался с цепи:

— Ни о какой рассрочке не может быть речи! — вскрикнул он патетическим тоном. — Клиент мой человек корректный и образованный и требует, в случае «неуплаты полностью» — описи имущества господина Неустроева и вознаграждения судебных издержек. («Вот так образование!» — хихикнул сидевший возле меня мастеровой). Между людьми корректными и образованными никаких компромиссов быть не может: их не может допустить самая этика культурных отношений! А господин Неустроев как раз ее нарушает, и слишком долго злоупотребляет корректностью его превосходительства!..

И понесся, понесся, как конь, закусивший удила. Неустроев нервно теребил свою жидкую бороду и, кажется, рад был провалиться сквозь землю. Со стороны получалось довольно возмутительное зрелище: юнец, вчерашний студент, публично отчитывал заслуженного старого и больного писателя. По-видимому, и сам мировой судья почувствовал всю неловкость положения и неожиданно прервал красноречие юного говоруна в самом разгаре:

— По указу Его Императорского Величества, и проч…

Читал он очень быстро, и я только разобрал последние слова: «В уплату иска 200 рублей и десять рублей судебных издержек!»

— Вы теперь совершенно свободны! — мягко заметил мировой Неустроеву, подписывавшему дрожащей рукой судейское постановление, и слегка иронически мигнул ему на юнца адвоката, как бы говоря глазами: «Уж извините, ничего не поделаешь с этим подлецом!»

Неустроев неверной походкой направился к выходу…

Сосед мой, в свою очередь, тоже кивнул в сторону «аблаката», и опять хихикнул:

— Тоже, «господа» называются! Все кричат: «каретно», «каретно», а поступляют совсем не экипажно!

Я сочувственно пожал руку острословному мастеровому, и поспешил вслед за Неустроевым.

Я нагнал его уже на лестнице. Он стоял на площадке и, держась за перила, тяжело дышал…

— Голубчик, Николай Петрович? — окликнул я его.

Николай Петрович обвел меня сначала недоумевающим взглядом, как человек только что очнувшийся от кошмара, потом вдруг радостно вскрикнул и заключил меня в свои объятия. Ласковое слово после пережитого треволнения, очевидно, пришлось как нельзя более кстати.

На улице мы разговорились.

II

— Какой такой «мерзавец своей жизни» устроил тебе сегодняшнюю пакость?

Неустроев печально улыбнулся.

— В том-то и дело, что «не мерзавец своей жизни», а «патриот своего отечества»; даже некоторым образом «мой поклонник»!

Я был озадачен.

— Это что-то уж совсем несуразное?

— Как многое, в нашей русской жизни! — И Неустроев тяжко вздохнул. — И, поди, был бы еще человек бедный и неинтеллигентный; а то, неугодно ли: бывший лицеист, генерал, и не просто генерал, а «со звездой»… Солидное содержание, сестра богачиха, и все такое… Мало того: с этим самым субъектом я вел знакомство около двадцати лет и считал его добрейшим человеком и искреннейшим моим сочувственником. И вдруг такой сюрприз!..

— Да, признаюсь… Ничего подобного я не мог ожидать: думал просто какой-нибудь ростовщик!.

— А я того менее мог ожидать!.. Когда я получил повестку к мировому, я прямо глазам своим не поверил… Морально это меня совсем пришибло. До сих пор хожу, как в кошмаре. Если бы не счастливая встреча с тобой, я не знаю, что теперь бы со мной было (он сжал мне крепко руку). Все же, хоть сколько-нибудь пришел в себя…

В самом деле, лицо Неустроева было так бледно и глаза смотрели так страдальчески, что вчуже было больно.

— Полно, Николай Петрович, — попробовал я его утешить, — стоит к сердцу принимать всякую житейскую дрянь! И как это тебя, спрашивается, угораздило сунуться к какому-то двуличному генералиссимусу? Неужели не нашлось для займа никого другого… поснисходительнее?

Неустроев опять тяжко вздохнул.

— Все из-за Гоголя вышло, милый человек; из-за него собственно и пострадал…

Новая неожиданность…

— Каким же образом вдруг из-за Гоголя? Это даже довольно странно…

— И даже довольно престранно! — добавил Неустроев благодушно… — Ты, может быть, читал мою речь, посвященную Гоголю, произнесенную в Москве в Обществе Любителей Российской Словесности?

— Ну еще бы… Об ней в юбилейные дни столько шумели газеты!

— Ну-с, а для того, чтобы свою речь произнесть в Москве, приходилось неминуемо из Санкт-Петербурга проехать в Москву; а для того, чтобы «проехать», необходимы были, понимаешь, лишние деньги, коих в наличности у меня не было.

— Понимаю и сочувствую.

— Нет, ты представь мое трагическое положение! Ты знаешь, какой я отъявленный «гоголист» — и вдруг на носу юбилей Гоголя и… никакой возможности выехать на открытие памятника! Вот в такой моей расстроенности, я как-то проболтался этому самому генералиссимусу. А он сразу ко мне с распростертыми объятиями: дорогой мой, родной мой, что ж вы мне раньше не сказали? Да я с полным удовольствием готов вас ссудить — я всегда был такой поклонник вашего таланта, такой поклонник!.. И сует мне две сотенных. Я было обмолвился насчет «векселя», и слышать не хочет, обиделся, руками замахал: «Что я ростовщик, что ли… за кого вы меня принимаете? Отдадите, когда хотите… когда будут лишние деньги! И потом, слава Богу, деньги ведь не на уплату карточного долга идут, а, так сказать, на пользу памяти нашего великого сатирика!.. Я так и смотрю на них, как на некоторого рода юбилейный вклад. И даже прослезился: Ах, Гоголь, Гоголь! Тройка, тройка куда ты мчишься? Увы, теперь так больше уже не пишут!..»

Я тоже расчувствовался, и рассыпался в благодарностях. Глаза генералиссимуса как-то странно замигали:

— Ради Бога, без благодарностей!.. Вы не знаете, какой я ваш горячий поклонник!.. Впрочем, если хотите мне доставить истинное удовольствие, пришлите мне парочку строк из Москвы? Я был бы так рад иметь ваш автограф, так рад, что и выразить не могу!

На прощании мы с ним даже распили бутылку лафита, и на другой же день я уехал в Москву, исполненный самых радужных надежд.

Возвращаюсь в начале июня из Москвы — и вдруг полная перемена декорации! Послал я, понимаешь, по приезде, к генералиссимусу свою кухарку — справиться, как водится, о здоровье и узнать, когда удобнее застать его дома… А он даже записки моей не стал читать, выскочил в переднюю к моей кухарке в халате, взъерошенный и рассвирепевший, — и ну, кричать и топать ногами:

— Передай твоему барину, что я его покорнейше прошу никаких писем мне не писать, и ко мне больше не ходить! Видеть я его больше не желаю, и никаких отношений с ним отныне не имею!

Моя кухаренция вернулась домой совсем расстроенная.

— Да не рехнулся ли он часом?

— Бог его знает! Знаю одно, что я после этой истории весь день больной провалялся. И даже писем моих не желает читать, — как это тебе нравится? Тут что главное обидно… обидно за свое писательское звание! Небось, ни с одним из своих знакомых статских советников он не посмел бы проделать такой штуки… Ну, а писатель… есть с кем церемониться? Не велика птица, не такие еще приятности кушал!.. Все разыгрывал из себя горячего поклонника российской литературы, а чуть что, — самое пустяковинное недоразумение, — глядишь, сейчас же в нем чиновник и генерал проскочил, во всем своем бюрократическом свинячестве!.. А через две недели — вдруг хлоп, — извольте радоваться, — повестка к мировому! Вот и поклонник!

— Экий негодяй, в самом деле! Да ты ему из Москвы написал что-нибудь?

— В том-то и дело что написал: самое наипризнательнейшее послание, — так сказать, всю сумму настоящих чувств прописал.

— Может быть, и «сумму долга» прописал?

— Само собой прописал… как же иначе!

— Ну, уж это как будто лишнее…

Неустроев сокрушенно покачал головой.

— Сам вижу теперь, что лишнее, да ничего не поделаешь. Кто же мог ожидать с его стороны такого коварства? Мне еще вчера мой знакомый адвокат говорит: «Если бы, говорит, вы дали вексель, вы были, по крайней мере, обеспечены известным сроком; а так как у вас было дело по душе и время не указано, то он может взыскать свой долг во всякое время!»

— Выходит, что если бы ты вовсе не давал своего автографа, никакой бы катастрофы не произошло!

На лице Неустроева выразилось младенческое изумление.

— Выходит действительно чистейшая чепуха: выходит, в сущности, что я должен заплатить двести рублей за свой собственный автограф! Черт знает что такое!..

Мы оба рассмеялись, придя к такому неожиданному открытию.

— Можно сказать, история, которая еще ни с одним литератором не приключалась!

— И пресквернейшая история, надо сказать. — Лицо старика опять потемнело. — Не дай Бог, если я не достану денег к сроку! Не знаю, что тогда и будет! Меня сейчас от одной мысли, что могут вдруг описать мои любимые книги и гравюры, мороз по коже подирает!

Мы очутились на углу Греческого проспекта, как раз против дома, где я жил. Я стал уговаривать Неустроева зайти ко мне напиться чаю и немного рассеяться от мрачных мыслей. Но он решительно отказался.

— Рад бы всей душей, но недосуг: надо заглянуть в одно знакомое книгоиздательство… позондировать насчет аванса, в счет нового романа. Лучше я тебе напишу, как и что… Слишком, батюшка, серьезный момент в моей жизни, чтобы чаи разводить!

Я не стал настаивать и, желая хоть немного его развеселить, передал курьезную остроту моего соседа мастерового насчет образованных корректных людей: что каретные люди поступляют совсем не экипажно.

Он усмехнулся и, пожимая на прощание мне руку, вздохнул:

— Да, действительно, не особенно экипажно!

III

Целый месяц о Неустроеве не было ни слуху, ни духу. Но как раз в тот самый день, когда я, наконец, собрался самолично его навестить (он жил далеко, за городом), пришло от него меланхолическое товарищеское послание…

Вот что он, между прочим, пишет:

Хотя психология петербургского чиновного генерала штука довольно мудреная, но я, кажется, начинаю прозревать, в чем дело…

Читал ли ты мою повестушку: «Утешение Корчагина», помещена года три тому назад в приложении к «Семейному Очагу»? Так как дело было давно, на всякий случай, напомню тебе ее содержание. Герой — действительный статский советник Корчагин, бюрократ чистейший воды, вдобавок, бюрократ достаточно приглуповатый. У него молодая симпатичная и умная жена, которую он без толку донимает своею ревностью. В конце концов, она не выдерживает и уходит от мужа. Генеральское самолюбие страшно уязвлено, но, чтобы не обнаружить этого перед другими, он заводит на своем письменном столе целую коллекцию пикантных женских фотографий, прозрачно намекая своим знакомым, будто этот импровизированный «гарем» служит вполне достаточным утешением в его соломенном вдовстве. В действительности, разумеется, никакого «гарема» не существует и приглуповатый генерал преблагополучно попадает в лапы своей собственной кухарки. Повестушка самая невиннейшая, и я, признаться, совсем бы о ней позабыл, если б не вчерашняя случайная встреча с подругой жены Чиншевого, некоей Эммой Фетерлейн. Эта самая Эммочка-немочка такими меня новостями угостила, что я, как говорится, рот разинул.

Оказывается, что в то самое время, как я «юбилейничал» в Москве, в доме Чиншевого разыгралась катастрофа: сбежала жена. И сбежала не с любовником и не к любовнику, а просто к мамаше, доведенная до полного расстройства ревнивым характером мужа.

Немочка была вся пунцовая от негодования.

— Вы ведь знаете Зину — это ангел кротости! Наконец, и она потеряла всякое терпение… Дошло до того, что он стал ревновать Зину даже к ее массажисту — старому, лысому немцу, идеальному семьянину. А теперь, когда она ушла, не дает ей ни гроша на содержание и подает в консисторию прошение о разводе — точно массажист может служить причиной для развода? А вашего имени он прямо слышать теперь не может!

Я даже глаза вытаращил.

— Я-то тут при чем? Слава Богу, я не массажист, а литератор!

— Вот именно потому, что вы «литератор»! Понимаете, он искал все какой-то любовной записки и перерыл все Зинины вещи и книги. Любовной записки он не нашел, но нашел в каком-то журнале ваш рассказ, в котором вы описываете весь скандал: почему Зина ушла, какой он дурак и как он обложил теперь себя порнографическими карточками и воображает, что Зина станет ревновать и плакать. В сущности, он попал, наконец, в свою сферу: такого рода произведения искусства давно были его слабостью. Зина много от этого страдала, но из великодушия от всех скрывала, даже от меня!..

— Вот уж никак не подозревал моего генералиссимуса в такой противоестественной склонности!.. Еще менее того, мог подозревать, что у хрупкой Офелии, подобной Зинаиды Васильевны, хватит храбрости бросить насиженное гнездышко. Очевидно, мое писательское «ясновидение» оказало мне на этот раз медвежью услугу. Виноват ли я, спрашивается, что его превосходительство не изволил справиться с «хронологией» моего повествования и огульно принял «дурака Корчагина» на свой собственный счет?!.

На прощанье болтливая немочка бросила мне фатальную фразу:

— О, вы еще не знаете, какая это низкая душонка! Вы увидите, он вам непременно будет мстить!

Из самолюбия я промолчал, что «мщение» уже свершилось.

13 августа, как раз день моего рождения, назначена была «опись и продажа» моего имущества. Признаться, я все еще надеялся, что генерал Чиншевой пойдет на уступки и не решится на такую бесчеловечность; притом адвокат Чиншевого так предательски повел дело, что я получил повестку судебного пристава всего за «два дня» до рокового срока.

За эти два дня я чуть с ума не сошел. На беду, по случаю летнего времени, все мои друзья-почитатели, которые могли бы меня выручить, оказались в отъезде, и пришлось обратиться к недругу-издателю, который великодушно приобрел мой новый роман — стыдно выговорить — за триста рублей! (при всяких других обстоятельствах я мог бы устроить его, по крайней мере, за тысячу).

Эх, где наше не пропадало!

Зато я могу теперь преподать тебе, как моему товарищу по перу, купленные горьким опытом, три мудрые житейские совета:

1) Не верь никогда дружбе петербургских генералов!

2) Не давай никогда зря своего автографа!

3) Если вздумаешь писать «повесть с генералом», постарайся выставить последнего по возможности в розовом свете — иначе будешь иметь в жизни великую неприятность!

Искренно преданный: Николай Неустроев.

P. S. Так или иначе, остается на лицо несомненный предосудительный факт: 13 августа сего года, я заплатил за свой собственный автограф — письмо приблизительно в пятьдесят строк — двести рублей государственными кредитными билетами, т. е. по четыре целковых со строки.

Дорогонько, черт возьми!

Иван Щеглов
«Пробуждение» № 2, 1911 г.