Лидия Авилова «Дар»
Мелкая сетка дождя в быстро сгущающихся сумерках.
В комнатах уже зажгли лампы, а в окна еще ползет голубоватый дневной свет, и еще ясно видно, как качаются от ветра деревья сада, как летят под облаками грачи; видно, как разбегаются по песчаной площадке цветника дождевые ручейки, огибая пестрые клумбы, среди которых теперь выделяются только белые цветы. Но быстро сгущаются сумерки.
Вот уже не видно ни клумб, ни ручейков, и только на фоне неба еще ясны зубчатые очертания верхушек деревьев. Из боковой аллеи выбегает, точно спасаясь от погони, женская фигура и быстро поднимается на балкон. Дверь не заперта. В столовой горит висячая лампа, накрыт стол для чая, и, занимая всю узкую сторону стола, стоит большое кресло на колесах. В кресле сидит старуха с белыми волосами, с красивым, свежим лицом. Около нее играют дети, и тут же, у стола, друг против друга, сидят две няни: одна — полная, с смуглым, красивым, всегда улыбающимся лицом, похожим на икону, вся в темном и в черном платочке на голове; другая — худенькая, старенькая, с вылинявшими, потухшими глазами, с ввалившимся ртом, который она всегда закрывает костлявой рукой со скрюченными пальцами. На ней большой белый фартук и белый чепец с оборкой. Первую зовут Аграфеной, и она ходит за старой больной барыней, вторую зовут Агафьевной, и она нянчит детей. Обе няньки не любят друг друга и не ладят между собой. Аграфена умна, хитра и за словом в карман не полезет, а Агафьевна бестолкова, обидчива и плаксива, любит поворчать, а когда уж очень рассердится, то окончательно теряет способность выражать свою мысль словами, а только отплевывается и повторяет никому непонятное ругательство:
— Анчутка беспятый! Прости, Господи!
— Это — тетя Варя, — говорит маленький Коля, когда на балконе слышатся шаги.
Аграфена поворачивает к двери свое улыбающееся лицо, а Агафьевна крестится: она испугалась.
— Совесть у тебя не чиста, всего боишься, — говорит ей Аграфена.
— Какая такая совесть? — обижается старуха. — Что я воровала, что ли? Откуда у меня совесть?
Стеклянная дверь звенит, и входит тетя Варя. Она тоненькая, стройная; у нее круглое милое лицо с большими глазами и всегда растрепанные светлые волосы.
— Что? Как? — спрашивает она.
— Да вот в карты с барыней моей играем, — отвечает Аграфена.
Голова с белыми волосами повертывается, милая ласковая улыбка озаряет старческое лицо, а еще красивые белые руки крепко прижимают к груди карты.
— Я выиграю, Варя, я выиграю, — радостно говорит больная.
— Конечно, мама. Наверное.
— Да, наверное! Видишь, у меня как много, а у нее нет ничего. Ходи, Груша!
Аграфена, смеясь, берет верхнюю карту и открывает ее. Это король.
Больная вдруг перестает радоваться, пристально глядит на короля, и в глазах ее тревога и страданье.
— Грушенька, — молящим голосом говорит она, — ты не смотри, а я тебе скажу, какая у меня карта. Я тебе правду скажу.
На глазах ее слезы, руки дрожат.
— Да не гляжу, не гляжу, — говорит Аграфена и закрывает глаза рукой. — А думается мне так, что туз.
Барыня открывает десятку, обводит всех умоляющими глазами и быстро, жадно хватает со стола короля.
— Туз, что ли? — спрашивает Аграфена.
— Туз! Туз! — притворяясь страшно обрадованной, кричит больная.
Но вдруг бросает все свои карты на стол, протягивает руки Варе и плачет.
— У-у! Анчутка! — сердится на Аграфену Агафьевна. — Тебе бы только раздразнить… Вот уж у тебя совесть, так совесть…
Варя подошла к матери, гладит ее рукой по волосам и целует ее руку.
— Не плачь, мама, не надо.
— Я Петруше, — говорит больная. — У меня сын был, Петруша… Он умер.
— Это ничего, мама.
— Как ничего? Тебе хорошо говорить! Он бы мне папиросу дал.
— И я дам, — ласково говорит Варя.
— Дашь?
Залитое слезами лицо проясняется, глаза вспыхивают от радости и благодарности:
— Ты хорошая дочь! Ты добрая дочь!
Аграфена передает Варе за спинкой кресла портсигар и спички, которые всегда лежат у нее в кармане, и Варя закуривает и дает папиросу матери. Все молчат и смотрят, как больная курит. После двух-трех затяжек она откидывает голову на подушку, рука с папиросой падает на колени, а глаза утомленно и блаженно закрываются.
— Ну, довольно, — говорит Варя и берет из ослабевших пальцев окурок.
— Поспит теперь, — говорит Аграфена.
Варя с минуту глядит на играющих детей, щекочет Колину шейку и уходит.
В уютной угловой комнате, у круглого стола, на котором горит большая лампа под светлым шелковым абажуром, сидит молодая женщина и вышивает. Она низко пригнулась над своей работой и от усердия хмурит тонкие темные брови. Рука у нее узкая, длинная, и на пальцах блестят кольца.
— Летучая мышь пришла! — говорит насмешливый голос из темного угла комнаты, где стоит диван.
— Неужели ты гуляла? — удивленно спрашивает молодая женщина, поднимая голову от работы.
Варя не отвечает. Она подходит к круглому столу, перебирает книги и газеты, сдвинутые в одну сторону, и что-то ищет.
— Ведь, правда, летучая мышь, — продолжает голос с дивана. — Днем она забьется у себя в норе, но как только сумерки, она бегает по усадьбе, кружит по дорогам и аллеям. Зачем ты так бегаешь?
— Ну, Клавдия! Ну, брось!
— Оставь меня, Соня! Что хочу, то и говорю. Не шурши газетами! — раздраженно кричит на Варю Клавдия с дивана.
Но Варя уж не шуршит: она сидит и читает.
— Да… — продолжает Соня начатый, но прерванный Вариным приходом разговор. — Да, я, конечно, понимаю, что тебе здесь отдых. Но я хочу только сказать, что если бы у меня был такой муж, от которого я должна была бы уезжать отдыхать, то это значит, что я была бы несчастна. И я уверена, что ты несчастна, и не понимаю, зачем ты это скрываешь.
— Ничего я не скрываю! — сердито говорит Клавдия. — С чего ты взяла? У тебя какое-то непонятное желание обвинить в чем-то моего мужа. А я тебе говорю, что обвинять его не в чем. Муж, как и все другие, не хуже, но и не лучше. Если бы это был не он, а всякий другой на его месте, все равно, было бы то же. Женская жизнь унизительна, противна и несчастна сама по себе. Я это чувствую всегда, но временами это чувство усиливается и возбуждает во мне возмущение и злобу. Но ты этого не можешь понять!
— Не могу! — отвечает Соня, пожимает плечами и медленно тянет иголку с шелковинкой. — Женская жизнь? Но почему же я счастлива? У меня тоже женская жизнь, но я гляжу на вещи проще: если бы я возмущалась и злилась, я сейчас же обвинила бы за это мужа и, конечно, была бы права. А ты ищешь каких-то отвлеченных причин. Это не просто — и поэтому не верно.
— Ну, брось! Ну, оставь! — раздражительно говорит Клавдия. — Ну. я не хочу больше об этом говорить.
Но ее голос сейчас же опять раздается из темного угла, где стоит диван:
— Ты! Ты говоришь про себя… А вот если бы у тебя не было средств, да Бог наградил бы тебя такой оравой, как моя, ты не ездила бы за границу заказывать себе парики и наряды и не сидела бы целыми днями за какими-то вышивками. Ты! Разве ты женщина? У тебя был ребенок, а ты не любила его.
— Я? — вскрикивает Соня, и ее руки с работой опускаются на колени, а лицо становится растерянным и испуганным.
Варя уже не читает. Она с любопытством смотрит на Соню.
— Нет, это неправда, — дрожащим голосом говорит Соня. — Я любила мужа больше ребенка. Да! И это так должно быть… Ты больше любишь детей, а это неестественно…
Клавдия встает с дивана и лениво идет к столу. Она некрасива, неряшливо одета и непричесана, а ее бледное лицо подергивается злобной усмешкой. Она останавливается и потягивается.
— Ах, тоска! — говорит она. — Боже, какая тоска! Страшно делается от тоски в этом проклятом доме. И еще эта Соня, которая носится с своим счастьем. В нашей семье — счастье! Значит, я права, что ты была рада, когда умер твой ребенок.
— Отчего не может быть счастья? — испуганно спрашивает Соня. — Ты думаешь, не может быть? Отчего? Что-нибудь должно случиться, да?
Клавдия смеется:
— Чего ты боишься, если тебя не могла испугать смерть твоего ребенка? Ты веселилась, когда он умирал. Мать!
— Я веселилась, — растерянно повторяет Соня и дрожит. — Но я его любила. Зачем ты всегда об этом?.. Ты не веришь, а я очень хочу, чтобы у меня еще были дети. Я очень хочу!
— Ты?
— Да. Мне кажется, что тогда вернется ко мне мой сыночек.
— Ах, какая тоска! — повторяет Клавдия и опять потягивается. — Поздно. Пора укладывать детей. Пойду.
Она идет к двери, но на пороге останавливается и говорит:
— А зачем все это? Когда я думаю, что дети, это — будущие взрослые люди, похожие на нас, поставленные в те же условия, если не хуже, окруженные той же средой, подверженные тем же болезням, печалям и неудачам. Когда мне ясно представляется эта непрерывная нить, связывающая поколения одно за другим, из глубины прошлого в даль будущего, у меня в груди что-то стынет от ужаса. Мы не родимся, мы возвращаемся. А зачем? Какой ужас!
— Клавдия — как старая шарманка, — говорит Варя. — Все та же песня, все та же, без конца!
Клавдия недружелюбно оглядывается на нее и смеется.
— Когда тебя посадят в тюрьму, это будет ново! — говорит она. — Еще бы! Ведь ты будешь первая и последняя. От тебя ждет своего спасения вся Россия. Когда всем станут известны твои мысли и твои чувства — все поймут, как они были глупы раньше. Жалко только, что и твои мысли и твои чувства не твои, а какого-то медика первого курса, — да и не его, а только слыхал он о них, да не дослушал. Вот это все действительно ново! И любовь твоя глупая, о которой ты мечтаешь, бегая по ночам.
Варя встает и с газетой в руке идет к двери, где стоит Клавдия. Она останавливается перед нею и глядит ей прямо в лицо.
— Ах, как страшно! — насмешливо говорит Клавдия.
— Нет, я не испугать тебя хочу, а пристыдить.
— Вот как!
— Да. Вот как. Клавдия, нам всем здесь слишком страшно и трудно жить, чтобы еще стараться наносить друг другу удары и обиды. Любовь ли моя… свои ли, или чужие мысли и чувства… но я… я могу еще жить. И я буду! И я не спрашиваю: зачем мы? зачем жизнь? Я не застрелюсь, как отец, как Петруша… — Клавдия медленно опускает голову. — Да, я могу жить и хочу; и если я обязана этим моим мыслям и чувствам, то, значит, в них есть смысл и цель. Ты преследуешь меня своей злобой. За что? Тебе завидно? Тебе кажется, может быть, что моя жизнь здесь слишком счастлива? Круглый год в этом пустом, страшном доме, где столько ужасных воспоминаний… Вдвоем с больной матерью… А все-таки я жить могу и хочу.
Клавдия глядит на нее исподлобья, и в глазах ее ненависть и насмешка.
— Нет! — кричит она, — нет! Не спасешь ни себя ни других! Не беспокойся! Не обманешь! Не выкрутишься!
— Кого я не обману? — кричит Варя и комкает газету.
Но Клавдия хохочет и быстро скрывается.
Варя опять подходит к столу и, взволнованная, тяжело дыша, опускается на стул.
Соня, вся насторожившаяся, глядит на нее с жадным любопытством и улыбается.
— Варя! — тихо зовет она. — Это правда? Ты любишь его, этого студента?
Сестра молчит.
— Ты любишь? А вообрази, мне это и в голову не приходило!
Она долго пристально глядит на девушку, и улыбка ее расширяется, освещает все лицо лаской и радостью.
— Ну, вот, ты и увидишь, — уверенно говорит она, — что ты тоже будешь любить мужа больше детей. Непременно! Клавдия этого не понимает, потому что, по-моему, просто не любит мужа и никогда в него влюблена не была. А вот ты и увидишь и поймешь.
— Я никогда замуж не выйду! — сухо говорит Варя.
— Не выйдешь? А как же?
В дверях стоит Аграфена и, по обыкновению, улыбается:
— Барышня, — чай заваривать.
Варя встает.
— А вот так же! — отвечает она сестре. — Иду, Груша. Мама проснулась?
Аграфена медленно идет, точно подкрадывается к Соне, и, нагибаясь, разглядывает ее работу.
— Уж и красиво! — говорит она. — До чего додумаются! На балу танцевать будете в этом платье?
Соня довольна.
— Целый год вышиваю, а раз надену, — говорит она.
— Чего — раз! Больше, небось, — не соглашается Аграфена. — Рукодельница! А барыня моя поспала-поспала — да и проснулась. Сидит теперь веселая, нитки я ей дала мотать. Тоже, бывало, танцы всякие танцевала, с кавалерами обращение имела… Эх, жизнь наша!.. Чай пожалуйте заваривать.
Варя сидит в своей комнате и пишет письмо. В доме везде уже давно темно и тихо, а на дворе идет дождь, и из водосточной трубы под окном с шумом льется вода. На соседний балкон забрался щенок, чешется и тихо визжит. Задней лапой он часто и дробно стучит об пол балкона, и Варя уже несколько раз отрывалась от письма и прислушивалась: не стучатся ли в дверь? не приехали ли кто-нибудь? не принесли ли телеграмму?
Лампы на своем столе она не зажгла. Горит только одна свеча, и в комнате полумрак; белеется оправленная постель, грудой лежат на полке книги, через спинку кресла висит брошенное платье.
Варя пишет, согнувшись, низко наклонив голову:
«… Да, я знаю, что это мой человеческий долг, что сил мало, что дело ждет, и что нужны люди и люди; а я сижу и ничего не делаю, а время идет и идет. Я все это знаю. Но ведь и вы знаете мою жизнь! Как мне быть? Могу ли я оставить мою больную мать? На кого? Она больная, ненормальная, но она любит меня, зовет, я одна умею утешить ее и успокоить. Поймите! Вы пишете, что у всякого человека есть что-нибудь личное, что держит его, что это не оправдание и не причина. Но разве я хочу оправдываться? Разве я сама не рвусь, не страдаю, не изнемогаю? Время идет, идет!..
Скажите: могу ли я хотеть ее смерти? Когда мне кажется, что это так… тогда я бегаю по аллеям темного сада, и отчаяние впивается в мою душу… Когда я чувствую, что не могу больше выносить своей жизни, не могу больше оставаться здесь, не могу больше не видеть вас, не быть с вами, — тогда я бегу к ней, становлюсь перед нею на колени и гляжу в ее лицо.
Знаете ли вы, что ее душа спит, а не умерла?
Я чувствую это. Один раз я разрыдалась, лежа головой на ее коленях. И ее прежний голос — о, я клянусь вам! — ее прежний голос сказал мне с глубиной и значительностью, от которых я замерла: „Моя дочь, прости нас!”
Когда я подняла на нее испуганные, почти ослепшие от потрясения, глаза, я увидела ее теперешнее, неосмысленное, недуховное лицо, и она уже не знала, что сказала. Но пусть вы сочтете меня за сумасшедшую, — я верю, что ее душа жива и только не доходит до ее сознания, но может быть момент… момент страшного озарения, и она почувствует и поймет… Я верю! Это будет тогда, когда я оставлю ее.
Где же мой долг? Где моя жизнь? На чей зов мне идти? Куда мне бежать от боли? В каком счастье мне оправдываться? Откуда взять силы, чтобы не любить ни ее ни вас, чтобы снести ваши упреки, ваше осуждение мне, — мне, которая для вас одного?..»
Варя уронила голову на бумагу, перо вывалилось из ее рук.
В дверь тихо стучат, на она не слышит.
Входит Соня со свечой в руке и долго стоит и смотрит.
— Не испугайся, Варя. Это я. Ты заснула?
Варя вздрагивает и поднимает голову.
— Что-нибудь с мамой? — быстро спрашивает она и закрывает письмо книгой.
Соня ставит свечу на стол, берет с постели одеяло, закутывается в него и садится на кровать.
— Мама, кажется, спит. Не знаю. Я не была у нее.
— Что же ты?.. Тебе холодно?
Соня дрожит и оглядывается:
— Кто-то плачет.
— Это — щеночек на балконе. Успокойся, Соня. Чего ты испугалась?
— В этом проклятом доме… — сквозь зубы говорит Соня и умолкает.
Варя встает и насильно, заботливо укладывает сестру и накрывает ее потеплей.
— Нет, я пришла поговорить о Клавдии, — защищается Соня. — Я ничего… Ты знаешь, я думаю, что я из всех нас самая здоровая, самая спокойная. Это потому, что я счастлива. Варя. Да, я очень счастлива! А Клавдия несчастна. Она никогда не была влюблена в своего мужа. Зачем она выходила замуж! Беден, неинтересен, некрасив… Ну, все равно! Знаешь, у нее началась ее тоска. Я уже видела, что она идет… тоска ее. Ты не находишь, что это вроде, как у отца? Ведь у него тоже были такие припадки. Я знаю, что он пил, но ведь тоже от тоски. Знаешь, посоветовать бы Клавдии вспрыскивать морфий? Ну, будете морфинисткой. Так что же такое? С этим живут, а отец застрелился. Петруша тоже, но у него были другие причины. Варя! Ты не знаешь, отчего Петруша застрелился?
— Никто, Соня, не знаете. Конечно, были причины.
— Ну, еще бы! У него не было тоски: он был веселый, милый, красивый.
Варя опять сидит за споим столом, прищурившись, разглядывает какую-то вещицу и рассеянно отвечает:
— Да.
— А у Клавдии просто неудачная жизнь. Очень много неудачных жизней! Что же делать? Из всех нас я одна счастлива. Я ужасно счастлива, и вот это меня иногда мучит. Ах, ужасно мучит. Варя, и я себе не нахожу места!
— Нет, это хорошо, что ты счастлива, — рассеянно говорит Варя. — И мучиться не надо.
Соня приподнимается на локте.
— Да, хорошо, конечно… Но как же не надо? Понимаешь ли ты, что я боюсь. Вот сейчас я здесь, у нас, а муж в Петербурге. Я знаю, что он меня любит. Каждый день от него письмо. Наконец я скоро, очень скоро поеду к нему. Когда я думаю, как мы опять увидимся, у меня сердце замирает. Просто невероятно хорошо! Но ведь надо искупать, а искупить мне больше нечем. Ты понимаешь?
Варя медленно поворачивает к ней голову, видит ее вытянутую шею, блестящие глаза и не понимает.
— И всегда чувствую, когда надо искупать, когда придвигается опасность… Но сейчас я сделать ничего не могу. Ничего!
Варя теперь слушает.
— А что же надо делать? — спрашивает она. — Все хорошо, и слава Богу.
— Вот в том-то и дело, что все слишком хорошо! — шепотом продолжает Соня. — Все слишком! Разве так бывает? И вот именно теперь… Какое-то особенное счастье, какое-то неимоверное, невероятное. Я у ехала к вам и думала, что это достаточная жертва, что я немножко искуплю. Но нет! Я бы чувствовала. Я тогда почувствовала…
Последнюю фразу она шепчет чуть слышно и опять дрожит.
— Когда же тогда? Что такое? — тревожно спрашивает Варя.
Соня отвечает с трудом, и дрожь ее усиливается:
— Когда умер мой ребенок. Ведь я, Варя… ведь я принесла его в жертву. — Варя быстро пригибается к сестре и глядит на нее пристально и тревожно. — Мой малютка!.. Клавдия думает, что я его не любила. Но как же не любить своего дитяти? Разве это можно? Только мужа я любила сильней, страстней. Мужа я любила и люблю до безумия. Да, это так! И вот когда придвинулась опасность, и я чувствовала, что счастье мое так велико, что так не должно и не может быть… Когда я ужасно, безмерно измучилась за свое счастье, я будто услыхала голос, который мне сказал: «Выбирай мужа или сына. Кого выберешь — тот у тебя останется». Видишь ли ты, мне предлагали выбор. И я не колебалась. Я ответила: «Я выбираю мужа. Пусть же мой бедный, мой милый младенчик, мой родной сыночек умрет». Ах, Варя, как это было ужасно! Я обрекла его на смерть!
Соня прячет голову в подушку и долго молчит.
— Что же ты сделала? — спрашивает Варя. — Говори!
— Ничего! — усталым голосом продолжает Соня. — Я стала ждать. Возьму, бывало, своего ребеночка на колени, целую его ручки, его ножки и думаю, все думаю: я его отдала! я его отдала! Тяжело… А один раз мне показалось, что он взглянул на меня не детскими, а такими взрослыми, умными глазами и вдруг все понял. Ведь не может быть этого, Варя? Не может? Но как мне это показалось, я больше не могла… Стала избегать его брать и больше не ласкала, не целовала. А тут он и заболел… Муж ужасно встревожился, стал звать докторов, лечить. Ах, Варя! Да как же я могла его лечить, если я знала? Ведь я выбрала не колеблясь! Выздоровел бы он, мой сынок, умер бы муж. Обмануть ведь я не могла… Так обмануть, чтобы оставить себе обоих. И вот он болел, муж сидел у него по ночам и давал лекарства, а я днем выливала лекарства в форточку, снимала компрессы. Варя! Варя!
Варя с бледным лицом берет ее за плечи и трясет:
— Ты врешь! Врешь! Соня, ты спишь, ты в бреду!
Соня вытирает слезы, сморкается и отстраняет сестру рукой.
— Нет, я все это делала. Но как я боялась его глаз, его взгляда! Делала! Делала! Я не хотела, я не могла, чтобы вместо него умер мой муж. И вот младенчика моего не стало! Да, Клавдия права: он умер без меня. Я в это время кутила с компанией в загородном ресторане. Только муж не знал. Я скрыла. Не понял бы он, что я не могла больше выносить… Хотелось опьянеть… забыться… Не стало моего сыночка! И к мертвенькому к нему я не подходила. Тут я сама заболела. И знаешь отчего? От страха. Все мне казалось, что покойничек всюду со мной, всюду со мной и все упрекает, плачет, жалуется мне на меня, что я его убила. Как я останусь одна, так он уж тут. Жалуется, плачет, тянется ко мне, цепляется…
Варя сжала голову руками и глядит неподвижно в черные стекла окна. Соня рыдает.
— На могилку к нему долго не ходила, — после длинного молчания шепчет она. — Тоже все боялась; потом один раз осмелилась. Пришла… одна… Цветов принесла много-много. Подхожу и еще издали все молю в душе, все молю: «прости! прости!» И знаешь, Варя, он меня простил. Я знаю, что он простил. Тихая такая стала могилка, спокойная. И сразу я потом бояться перестала и уже не видела и не слышала его. Конечно, простил! Милый мой! Милый мой! И тогда я стала грустить о нем и плакать. Надела траур… А эта глупая Клавдия думает, что я не любила его, что я не хочу детей.
Сестры молчат. Одна лежит, усталая, обессилевшая. Другая сидит и неподвижно смотрит в одну точку.
— Но Клавдия больна, — вздыхает Соня. — Я даже боюсь за нее… Ах, Варя! Какое счастье, что в нашей ужасной семье, где такая страшная наследственность и со стороны отца и со стороны матери, я совершенно здорова, совершенно нормальна. Конечно, это от того, что я счастлива. Я безмерно счастлива! И вот я одного боюсь: разве так может быть? Скажи! Разве люди бывают так счастливы? А когда я почувствую опасность, чем я теперь искуплю? Какой выбор? Где?
Никто ей не отвечает. Слышно только, как идет дождь, как льется вода из трубы, и как на балконе тихо, жалобно визжит щеночек.
Соня ушла.
Варя опять сидит у стола над незаконченным письмом и держит в руке перо. Но она не пишет. В глазах ее строгое, суровое выражение, рука не дрожит. Она думает.
А окно чуть заметно начинает бледнеть, и если приглядеться, то через стекло уже видна сетка дождя, и видно, как качаются от ветра деревья сада.
Вдруг перо начинает быстро бегать по бумаге:
«Нет, не ждите меня. Не зовите. Я решила: я никогда больше не увижу вас. Мне остается последняя радость: написать вам несколько прощальных слов.
Когда я начала писать это письмо, я еще была несметно богата, но не знала этого и смела жаловаться, стенать и плакать. А у меня были такие сокровища, как вера в свои силы, жажда жизни, жажда дела. У меня была… — Бог мой! — у меня была моя любовь, надежда на счастье… А я жаловалась и плакала.
Теперь я не плачу. Глаза мои сухи.
Надо быть трезвой. Надо глядеть жизни прямо в ее каменное, бездушное, жестокое лицо. Видите ли: меня, в сущности, нет. Когда я думала про себя, что это я, я ошибалась, — это был только бессильный, случайный росток темного и страшного корня. Когда я думала, что мне дана моя жизнь, я ошибалась: мне даны жуткие последствия всех ошибок, слабостей, пороков и болезней моих предков. Свободно только одно мое сознание, и оно говорит мне: только сильные, здоровые, смелые и свободные руки могут строить сильную, смелую и свободную жизнь. А мы, обреченные, мы должны принести ей наш посильный дар: отстраниться и сойти с ее дороги.
Не хочу обманывать себя, стараться спастись, цепляться, извиваться от страха и отчаяния. Я отстраняюсь. Пусть враждебные тени прошлого цепко держатся за меня, я не рванусь и не внесу с собой в жизнь их отравы.
Вот где мой долг, и на его зов я иду. Иду без покорности, без смирения… И хочется мне крикнуть кому-то проклятье».
«Нива» № 52, 1912.