Лидия Авилова «Ее нет»

Часы звонко и отчетливо пробили одиннадцать раз.

— Не может быть, чтобы Савельевна унесла ключи. Надо найти ключи! — взволнованно говорила молодая девушка, обращаясь к лакею и оглядывая неубранную столовую со столом, заставленным свертками и картонками.

— Я знаю свое дело, — обиженно возражал лакей. — Если она экономка, она должна выдать мне столовое белье. Я не могу постелить грязную скатерть.

— Но отчего вы не спросили? Не напомнили? Вы знали, что надо готовить стол.

— А что же мне спрашивать? Я около своего дела, а она экономка. У меня бы давно все было готово.

Лицо лакея было умышленно тупо и бессмысленно, и глаза смотрели в сторону. Молодая девушка поглядела на него растерянным, почти отчаянным взглядом.

— Ну, довольно! — строго сказала она. — Достаньте скатерть, где хотите, и сейчас же накройте стол и уберите комнату. И как вам не стыдно?

— Да чего же мне стыдиться? — продолжал лакей. — Я белья не касаюсь. Если она экономка, она должна была подать…

Молодая девушка повернулась и медленно пошла по неосвещенным комнатам, прикладывая холодные руки к разгоревшимся от волнения щекам. Савельевна ушла к заутрене и даже не сочла нужным предупредить ее об этом. С лакеем, Петром, она, очевидно, опять в ссоре. Пусть бы ссорились, если это доставляет им удовольствие, но отчего они не поймут, что своими распрями они постоянно мучат ее, Любу? И откуда возникла между ними эта несчастная вражда? Еще совсем недавно, перед смертью мамы, в доме царили образцовые мир и порядок.

А теперь: люди все те же, жизнь все та жe, только одной ее нет…

— Велели запрягать? — спросил из кабинета мужской голос.

— Да, папа! — поспешно ответила Люба.

— Одевайтесь, девочки! — ласково крикнул отец.

— Да, да, сейчас. Я почти готова.

Люба вошла в свою комнату, ярко освещенную висячей лампой, и подошла к зеркалу. Зеркало отразило высокую тоненькую фигуру в блузочке, белокурую, почти детскую еще головку с легкими пушистыми волосами и неправильными чертами лица. Но, вместо обычного нежного румянца, на щеках девушки горели теперь два ярких, почти некрасивых пятна, а спокойные голубые глаза были темны! Точно тучка набежала на лазурь и грозила дождем. Люба провела рукой по своему нахмуренному лбу и поспешно принялась за свой туалет. Она уже оканчивала застегивать свое легкое белое платье, как вдруг дверь с шумом растворилась и на пороге показалась девочка лет двенадцати, полуодетая, с взволнованным, почти испуганным лицом.

— Люба! — вскрикнула она. — Посмотри! Что же это такое?

Широкая в плечах, смуглая, с черными вьющимися волосами и большими черными глазами, она стояла, растопырив в стороны несоразмерно большие руки и с выражением полного недоумении смотрела на сестру.

— Что с тобой, Соня? — спросила Люба.

— Посмотри, что же это такое? — повторила девочка и вышла на середину комнаты.

Юбка короткого белого платья высоко открывала большие ноги в черных чулках и туфлях; смуглая, детски-костлявая шея выглядывала из-за незастегнутого и распахнувшегося лифа.

— Видишь, я не могу, — сказала она и сделала плечами движение, от которого затрещали швы на спине.

— Узко? — испуганно спросила Люба. — Неужели?

— Не лезет совсем, — сказала девочка, и слезы блеснули на ее черных глазах. С минуту сестры молча глядели друг на друга.

— Ты надевала его на Новый год, — тихо сказала Люба.

— Разве я виновата? — ворчливо откликнулась Соня, не меняя своей принужденной растопыренной позы.

— Но ты постарайся как-нибудь. Только бы вошло в плечах, — озабоченно заговорила Люба и стала натягивать лиф на плечи сестры. — Ты, Соня, какая то странная! Опусти руки… Зачем ты их так держишь?

— Не могу… Разве я нарочно? — уже совсем плача, ответила Соня.

— Узко… все узко! И спина, и рукава, и грудь… — взволнованно говорила Люба. Соня плакала и держала по бокам свои большие растопыренные руки.

— Надо надеть что-нибудь другое, — задумчиво сказала Люба.

— Что же я надену? — громко плача, спросила девочка.

Люба знала, что кроме нового черного платья Соне больше надеть нечего, и не знала, что сказать.

— Надень… мою кофточку, — нерешительно посоветовала она.

— Твою кофточку! — всхлипывая, закричала Соня. — Разве она мне сойдется? У тебя талия… талия…

Люба совершенно растерялась.

— Ну, снимай… Ну, что ж ты так стоишь? — нервно заговорила она — Ведь это только ты одна способна так расти.

— Разве я виновата? — повторила девочка.

— Ну, а я чем виновата? Что ты так смотришь на меня? Снимай же лиф! Ты глупая какая-то, Соня! Зачем ты так держишь руки?

— Как же я пошевельнусь?

Люба с трудом стянула рукава сестры, Соня опустила руки и, отдувая пухлые губы, глазами, полными слез и ожидания, уставилась в лицо сестры.

— Что же делать? — задумчиво сказала Люба, тебе придется остаться.

— Я не хочу — сказала девочка.

Люба неожиданно рассердилась.

— Не хочешь? Ну, надевай черное платье… поезжай без платья… Скажи, пожалуйста: что я могу теперь сделать?

Соня молчала, но взгляд ее из выжидательного стал неприязненным и мрачным.

— Нет, уйди! Оставь меня! — нервно проговорила Люба, отстраняя сестру и становясь перед зеркалом. — Это невыносимо! И во всем всегда виновата я. Растолстела, — ну, и сиди дома. Что же я могу? — Глаза ее совсем потемнели, а яркие пятна на щеках разгорелись еще ярче. Оправляясь, она глядела в зеркало и видела за своей спиной фигуру сестры: девочка стояла на том месте, куда отодвинула ее Люба. Она не плакала больше; лицо ее стало упрямым, а глаза пристально и неприязненно следили за сестрой.

— Люба! Соня! Пора! — кричал из передней Сергей Александрович, надевая пальто порывистыми, торопливыми движениями, усвоенными им только в последнее время,

— Соня не поедет к заутрене, — тихо сказала Люба, стараясь не глядеть на отца. — У нее нет платья.

— Как нет платья? — удивился Сергей Александрович, — Отчего же никто не позаботился? Я даже просил… Помнится, что я напоминал, просил…

— Да, папа, — сдерживаясь, чтобы не расплакаться, ответила молодая девушка, — но я никак не думала… У нее было новое… белое… но она из него выросла. Я забыла, что она растет. Я себе представить не могла.

— Где она? — торопливо спросил Сергей Александрович.

— В моей комнате.

Не снимая пальто, отец, почти бегом, направился к комнате дочери, открыл дверь и остановился. Перед ним стояла его полуодетая, смуглая девочка: лицо ее выражало знакомое ему упрямство, но в черных глазах мелькала такая искренняя глубокая печаль, что отец растерялся.

— Так-таки не можешь? — тихо, виноватым голосом спросил он.

— Не лезет, — сказала девочка.

— Ну, а нельзя ли как-нибудь там?.. Мало ли что… Вы, бабы, это умеете… тряпку какую-нибудь?

— Тряпку? — хмурясь, спросила Соня.

— Ну, там… кружева, что ли? Косынку… Как это у вас называется?

Соня молчала.

— А ты зачем так растешь? — не зная, что сказать, ласково упрекнул отец и с неумелой нежностью прошел рукой по ее щеке.

— Разве я виновата? — сказала Соня.

Сергей Александрович стоял перед ней, переминаясь с ноги на ногу, и лицо его делалась все более заискивающим и виноватым.

— Мы все это поправим… мы сделаем… — торопливо заговорил он. — Не огорчайся, девочка. Не будешь? А мы с Любой только на полчасика. Вернемся и вместе разгавливаться будем. Не огорчайся, девочка!

Он опять провел рукой по ее щеке и выбежал из комнаты. Соня глядела ему вслед, но лицо ее не прояснялось.

«Если бы мама была жива, то этого бы не было», — думала Соня, завертываясь в большой сестрин платок и усаживаясь в кресло у ее стола. Комната Любы еще недавно принадлежала ее матери и теперь, поселившись в ней, молодая девушка пожелала оставить ее без изменений. Кресло и даже этот большой платок, в который теперь куталась девочка, тоже были мамины.

— Если бы мама была жива, то этого бы не было.

Дальше этой жалобы мысли ее не шли, и только какое-то смутное чувство грусти и обиды заставляло ее хмуриться и поджимать губы. Она отлично помнила, что когда мама была жива, она, Соня, росла не меньше, чем теперь и, однако, никто не удивлялся и не ставил ей этого в вину. Разве она может помешать себе расти? И разве она виновата, что у нее такие большие руки и ноги? Когда мама была жива, все было хорошо.

В столовой лакей и горничная Настя накрывали на стол. Соня слышала их голоса, недовольные и ворчливые. Очевидно, они обменивались впечатлениями.

— Посмей-кась она при барыне-то!.. — говорила Настя.

— Разве это порядки? Разве такие порядки бывают? — рассуждал лакей.

Но скоро голоса стали тише и сдержаннее, и слова уже не доносились до слуха Сони. Вероятно, разговор перешел на более приятные предметы, потому что шепот все чаще и чаще прерывался смехом, послышалась даже легкая возня, и вдруг, раздался шум падающей посуды и разбитое стекло звонко задребезжало по паркету.

«Опять бьют стаканы! — равнодушно подумала Соня, — Должно быть, хорошие стаканы из нового маминого сервиза. И чего они там?..»

Смех и возня в столовой прекратились; слышно было, как кто-то поспешно выметал из комнаты осколки.

Соне стало скучно, и глаза ее начали закрываться сами собой. Она встала, подошла к кровати Любы и кинулась на него сверх одеяла, плотно кутаясь в платок.

— Какой же это праздник? Разве это праздник? — проговорила она вслух, потягиваясь и зевая. — Зачем они оставили меня одну? Всегда одна! Люба занята, а папа теперь все куда-то спешит, уезжает. Я не хочу одной…

Но ее мысли, ее жалобы, ее одиночество были прерваны сразу: она заснула.

Соня не слыхала звонка. Сергей Александрович и Люба вернулись рано и, молча скинув пальто, вошли в столовую. Стол был накрыт по-праздничному, тускло освещенная комната казалась непривычно большой, пустой и скучной. Во всей квартире было мертвенно тихо.

— Отчего не зажгли люстру? — спросил Сергей Александрович, стараясь держать себя непринужденно и естественно.

— Я полагал, еще рано, — ответил лакей и стал зажигать свечи.

— А Соня, должно быть, заснула — сказала Люба и пошла в комнату девочки.

Забытая свеча горела на столе, а на стульях и даже на полу валялись белье и платье. Люба остановилась, огляделась кругом и вдруг в неудержимом порыве прижала обе руки к груди.

— Ее нет! — тихо сказала она.

Почему-то ей не хотелось уходить, хотелось стоять и смотреть, хотелось подольше остаться в этой комнате, где не было никого.

— Ее нет! — повторила она, сознавая, что эти слова, которые она сказала о сестре, относятся не к ней, что они вырвались у нее из глубины души. За весь вечер напряженность ее настроения дошла теперь до крайности, и она чувствовала, как силы оставляли ее, как все больше и больше поддавалась она непреодолимому желанию дать полную волю своей тоске, своему отчаянию, выразить их так, какими они рвались у нее наружу.

— Ее нет! ее нет! — едва не вырвалось у нее с криком и слезами; она подняла руки, сжала ими голову, зубы ее судорожно стиснулись.

«А папа! А Соня! — вдруг вспомнила она, и грустная, горькая улыбка скользнула по ее губам. — Надо думать не о себе, надо думать о них. Надо как-нибудь дотерпеть, дотянуть».

Она растерянно оглянулась кругом, как будто искала себе поддержки и укрепления и, сделав отчаянное усилие над собой, пошла искать сестру. Она сразу увидала ее на своей постели. Девочка спала крепко и сладко, и ее черная кудрявая головка резко и красиво выделялась на белизне наволоки.

«Спит, — подумала Люба, вглядываясь в ее спокойное детское личико. — Зачем я стану ее будить? Она спит и не думает, не сравнивает, не тоскует. Пройдет этот вечер и, может быть, опять будет легче. Отчего сегодня эта тоска?»

А тоска, действительно, давила ее; казалось, она надвигалась на нее из пустых тихих комнат, от света лампы, от глухих уличных звуков, которые доносились до нее из-за стен квартиры,

— Нет, нет! Пусть она спит! Пусть спит! — решила Люба. Она вспомнила, что отец ждет ее в столовой и, стараясь придать себе как можно более бодрый и спокойный вид, осторожно вышла из комнаты.

Сергей Александрович сидел за столом. Он опустил голову на руки и, казалось, дремал.

— Я не могла добудиться Сони, — тихо сказала Люба. Сергей Александрович вздрогнул, поднял голову и, когда дочь увидала его глаза, она поняла, что ей незачем искать оправдания за свое длинное отсутствие: будь оно вдвое длиннее, отец не заметил бы его.

— Соня спит, — повторила она.

— Спит? Спит Софка! — подхватил Сергей Александрович, стараясь говорить как можно веселее и непринужденнее, — так пускай ее спит, девочка. Не будем ее тревожить, а? А я вот смотрел: молодец у меня моя хозяюшка. Как все славно! Все обдумала, ничего не забыла. Что же, будем разгавливаться?

Люба позвонила.

— Пасхи из церкви еще не приносили, — доложил лакей. — Савельевны тоже еще нет. Прикажете Насте заварить кофе?

— Как, Люба? А? — спросил Сергей Александрович.

Люба поглядела на отца и ее поразило его лицо, усталое, измученное, с виноватыми заискивающими глазами. Невыносимая жалость вдруг охватила молодую девушку.

Все чаще и чаще замечала она у него теперь такой взгляд, и он пугал ее больше его недавнего откровенного горя. Когда он горевал и даже плакал, прижимая к груди свои две осиротевшие головки, Люба понимала его. Она чувствовала, как общее горе тесно сближало их, и ей казалось тогда, что, когда они сидели близко-близко друг к другу, им незачем было говорить: они без слов общались друг с другом. И только с недавнего времени началось что-то другое, новое. Отец не изменился, о, нет! Он стал даже еще более ласков и внимателен, он начал только чаще отлучаться из дому, а когда оставался, то больше занимался делами, сидя у себя в кабинете. Своим девочкам он уделял все меньше и меньше времени. И вот, Люба сама не могла определить, как и когда это случилось, но невидимая, внутренняя связь их словно порвалась, они разучились молчать вместе.

Чутьем одинокой девушки ощущала Люба небывалую натянутость, она мучительно допрашивала себя, что могло встать между ей и ее отцом, но когда ее взгляд, тоскующий и пытливый, поднимался на отца, она, неизменно встречала его глаза именно с таким выражением: глаза виноватые и заискивающие. Люба не могла представить себе, чем ее папа мог быть виноватым перед ней? Но она искренно не знала вины, которую она с радостью не простила бы ему, только бы не глядел он на нее с таким выражением, только бы он стал прежним, близким, понятным. Часто Любой овладевало странное смущение: какое-то новое горе словно сторожило ее, грозило ей издали. И тогда ей хотелось броситься к отцу, охватить его руками, точно эти слабые ручки могли удержать его при себе навсегда.

— Папа! — прошептала она побелевшими внезапно губами, и беспорядочные несвязные слова, подобные стонам, уже теснились друг за другом

Понял ли отец ее движение, уловил ли он настоящий смысл ее призыва, Люба не узнала никогда. Она видела только, как на лице его мелькнули испуг, страдание, а глаза стали еще более виноватыми и умоляющими. И Люба покорилась. Только на минуту опустила она глаза, и когда она опять взглянула на отца, она уже могла улыбнуться ему.

«Ты не хочешь? Я поняла тебя, — говорила эта улыбка. — Не бойся, папа, не бойся меня».

— Прикажите кофе варить? — опять спрашивал лакей.

— Знаешь что, папа? — заговорила Люба. — Если мы будем разгавливаться без Сони, это ее огорчит. Отложим лучше до завтра. А теперь… не лечь ли нам спать?

Нескрываемая радость на миг осветила лицо Сергея Александровича и сразу сменилась смущением.

— А спать, так спать! — развязно сказал он, поднимаясь из-за стола. — Я на все согласен. Устала ты, девочка! Сколько нахлопоталась.

— Так тушите! — обратился он к лакею. Он обнял дочь за плечи и вышел с ней в гостиную.

— Покойной ночи! — шепнула Люба.

— Покойной ночи, дочка, хозяюшка моя! — не меняя тона, ответил он, целуя ее в лоб. — Ложись скорей, ложись. Он потрепал ее по плечу и поспешно направился было к кабинету, но вдруг остановился и оглянулся на дочь: она стояла с опущенной головой и не двигалась с места. Тогда он вернулся, взял ее руку и пристально заглянул ей в лицо.

— Люба! — тихо сказал, он. — Есть вещи… чувства… о которых говорить нельзя. Если ты не понимаешь этого теперь, поймешь позже. Ты мне не только дочь, ты мне друг, я знаю… вижу. Не обвиняй… не огорчайся, что бы ни случилось…

Он хотел сказать еще что-то, но оборвался, слегка оттолкнул ее и почти бегом скрылся за дверь.

Люба осталась одна.

Медленно, автоматично сняла она свое белое платье и в простой траурной блузочке села у изголовья сестры. Ей не хотелось уже ни плакать, ни жаловаться, нервная напряженность разрешилась как-то сама собой, и мысли тянулись одна за другой, серьезные и последовательные. Люба думала о том, как резко изменилась ее жизнь и как мало заметна эта перемена постороннему, даже не равнодушному глазу. Она думала о том, что не прошло еще года с тех пор, как она чувствовала себя ребенком. Отчего же так рано, так быстро прошло это время? Умерла ее мама, не стало только ее одной, и Люба вдруг почувствовала, что ее роль в семье меняется. Чем она была год назад? Жизнь ее как бы сливалась с другой близкой жизнью и черпала из нее любовь, силы, радость, все, чем так хороша и заманчива была ее первая нежная молодость. Казалось, у нее с ее мамой была одна душа, и они жили ею сообща, но так, что ни одна забота, ни одно огорчение не касались девочки; она соприкасалась только с другой, светлой стороной этой души, она питалась ее лаской, ее нежностью, и никогда не приходило ей в голову, что от нее, изнеженной и избалованной, кто-либо мог бы предъявить другие, более строгие требования. Теперь жизнь ее точно отпала от другой иссякшей жизни и стала отдельной, самостоятельной. Переход был так неожидан и резок, что девушке казалось, что в эти несколько месяцев она выросла и состарилась за целые длинные, длинные годы. Ей казалось, что кто-то суровый и безжалостный сорвал с ее глаз повязку и сказал ей: гляди! — есть люди, у которых горе сильнее твоего. Не думай же больше о себе, а помогай тем. Гляди! — есть люди, у которых сил меньше, чем у тебя, не жалей же своих и поддержи тех.

И теперь она жалела, она поддерживала, она старалась понять и помочь и только в редкие минуты тоски и слабости как бы нечаянно, мимоходом, оглядывалась она на себя и тогда ей хотелось, чтобы кто-нибудь в свою очередь заметил бы, как непривычно и трудно ей было уделять эти силы, эту жалость из своего одинокого сердца, которое так страстно хотело быть геройским и которое еще так помнило свой детский, счастливый, невинный эгоизм.

Люба глядела перед собой сухими серьезными глазами и ей представлялось, что в больших тихих комнатах затаился неведомый дух. Он заполнял все и разделял всех. Это было гори — горе, которое каждый хотел нести отдельно, потому что не было уже единства, не было живого источника, из которого всякий черпал то, что хотел.

Вдруг Соня пошевельнулась и приподнялась.

— Люба! — позвала она.

Сонное личико с кудрявыми волосами оглядывалось удивленно, почти испугано. Черные глаза широко раскрылись.

— Люба! Отчего я здесь?

Но она сейчас же припомнила все, что было до ее сна и сладко зевнула.

— Вернулись? Разгавливались? Пасху ели? Отчего не позвали меня?

— Нет, мы не раздавливались и пасхи не ели, — с ласковой улыбкой ответила Люба. — Соня, хочешь? Оставайся здесь, и будем сегодня спать вместе.

— В одной кровати?

— В одной.

Соня засмеялась.

— Я хочу! — сказала она.

Девочка быстро разделась и юркнула под одеяло.

Люба потушила лампу, и когда она уже лежала рядом с сестрой, та вдруг коснулась ее губ своими пухлыми мокрыми губами.

— Христос воскресе! — сказала она.

«Живописное обозрение» № 15, 1897 г.