Лидия Авилова «Победа»
От Телешовых на станцию был выслан возок, запряженный парой рыжих лохматых лошаденок гусем. Когда Юлия Дмитриевна с горничной уселись в него, а вещи кое-как разместили сзади и на козлах, Юлия Дмитриевна подумала, что было бы гораздо любезнее со стороны сестры, если бы она выехала сама, в особенности после того, как она так сухо ответила на письмо. Езды от станции до усадьбы было верст семь-восемь, но Юлии Дмитриевне дорога показалась бесконечной. Как только возок выехал из станционных ворот, кругом раскинулось бесконечное снежное поле, глаза, утомленные бессонной ночью в вагоне, заломило от света. Юлия Дмитриевна опустила веки и откинулась назад, стараясь устроиться поудобнее, но сейчас же ее сильно ударило в голову, в спину, потом бросило в сторону. Она с испугом схватилась за руку горничной Даши и рассердилась.
— Покричи ему, покричи, чтобы он ехал осторожнее! — приказала она, указывая на спину кучера. Возок продолжало бросать из стороны в сторону. Юлия Дмитриевна наклонилась и стала стучать в переднее окно. Кучер придержал лошадей и обернулся, наклоняясь к окну.
— Тише! Осторожнее! — кричала Юлия Дмитриевна, делая ему знаки рукой. Кучер не слыхал. Горничная поспешно опустила окно и высунулась по пояс.
— Генеральша приказала, чтобы осторожнее. Дорогу разбирай… Трясет очень.
— Как ее разбирать-то? Дорога одна, — сказал кучер — Тише разве ехать? Это можно.
Поехали тише. Через поднятое окно Юлия Дмитриевна видела все то же бесконечное снежное поле с черной полоской леса на горизонте и темнеющей изогнутой линией дороги, уходящей вдаль. Над снежной пеленой там и сям торчали какие-то высохшие голые прутики, — низко-низко пролетала ворона, садилась на прутик и качалась на нем, или же опускалась прямо на снег и важно шла большими, уверенными шагами.
Возок продолжало качать. Лицо Юлии Дмитриевны, красивое, но уже не молодое, а только моложавое, приняло горькое выражение и видно было, что она призывала на помощь все свое терпение, чтобы покорно, как тяжелое испытание, вынести остаток пути. Она стала припоминать свое письмо сестре.
«Нас почти одновременно посетило величайшее горе: горе потерять любимого человека. Я лишилась мужа, ты — сына. Я не знала счастья быть матерью и не узнаю ужаса утраты детей. Но у тебя осталась дочь, а у меня никого во всем мире. Мой муж был стар и болен, но он любил меня и я чувствовала себя, как за каменной стеной. Теперь я одна. Я не чувствую себя в силах встретить праздник в этом ужасном одиночестве и еду к тебе. Долгие годы жили мы далеко друг от друга, многое мешало нам сойтись, как настоящим сестрам, но у нас теперь общее то, что мы обе несчастны…»
Сестра Софья Дмитриевна ответила очень коротко:
«Жду тебя, голубушка. Напиши, когда выслать лошадей», и еще несколько фраз, написанных небрежным и неразборчивым почерком. Этот почерк и краткость письма так и восстановили в памяти Юлии Дмитриевны фигуру сестры Сони, ее манеры и странности, которые до этой поры так долго разъединяли сестер. Самой крупной странностью Сони был выбор мужа, теперь умершего несколько лет назад. Это был молодой еще человек с болезненным лицом и удивительным, ясным, как у ребенка, взглядом голубых глаз. Он был сыном «ученого» управляющего имениями родителей Софии Дмитриевны, но в доме у них принят не был и о нем говорили, как о несчастье и обузе всей его семьи. Он кончал курс в земледельческой академии, но не кончил, потому что был исключен. За что-то «пострадал» и когда вернулся в семью, оказался физически и нравственно разбитым и ни к чему не пригодным лишним ртом. Вскоре обнаружилось и новое несчастие: он пил.
Никто не заметил, как и когда полюбила Соня. В то же лето уже не молодой, но блестящий гвардейский полковник Бутаков сделал предложение красавице Юлии и был объявлен женихом. Бутаков был богат, стоял на прекрасной дороге и обрадованные родители Юлии сосредоточили на ней все свое внимание и все заботы. Соне предоставлено было любить, страдать, быть счастливой, или несчастливой по полной воле. И только когда она робко, но твердо высказала свое решение отдать свою жизнь тому, кому уже отдала свою душу, кругом нее поднялась целая буря. Она видимо ждала ее и приготовилась к ней.
— Но подумай, Соня, он… пьет! — с отвращением и ужасом воскликнула Юлия Дмитриевна. Соня поглядела на брезгливое лицо сестры и сразу приняла ей одной свойственное улыбающееся растерянное выражение.
— Да, да, Юленька… Он так… Он ничего…
Это выражение и ничего незначащие слова, которые последнее время так часто употребляла Соня сердили Юлию. За них она иногда начинала ненавидеть сестру. Понимать что-либо из того, что происходило с Соней она решительно отказывалась и, мысленно, с приятным чувством превосходства сравнивала себя с ней.
«У меня натура высшего порядка, — думала она, — все это грязненькое, несчастненькое и мизерное претит мне и вызывает брезгливость. Я не могу жалеть, потому что презираю. Это сильнее меня!»
У Сони стали появляться новые затеи. Иногда сквозь сон Юлия слышала как она вставала и одевалась; она знала уже, что сестра теперь часто в это время уходила в церковь, но эта напускная, как она думала, набожность и ханжество до того возмущали ее, что она каждый раз старались огорчить ее.
— Что ты, Соня? — нарочно испуганно спрашивала она.
— Я вот… я сейчас… — тихо отвечала Соня.
— Ты что делаешь? Отчего не спишь?
— А я так… — Юлия зажигала свечку.
— Зачем ты оделась? куда ты идешь?
— Я ничего… Это, право, ничего. Прости, Юленька, за беспокойство.
Когда Соня вышла замуж против воли родителей, под угрозой их проклятия, она просила прощения и у них, и у сестры.
— А мне что же? — с презрительной холодностью удивилась Юлия Дмитриевна, тогда уже г-жа Бутакова. — Разве ты мне сделала вред? Ты себе сделала вред. Ты понимаешь, что принимать у себя твоего… мужа мы не можем. Он не нашего круга, ну, и… ты понимаешь! Сердиться на меня и на моего мужа ты, надеюсь, не будешь.
Соня улыбалась со слезами на глазах.
— Нет, Юленька… Но если бы ты захотела… Ведь и ты любишь… Юленька!
— Соня! — строго говорила Юлия Дмитриевна. — Я понимаю: может быть увлечение, страсть… я все понимаю, я все могу простить, но есть вещи… — она брезгливо содрогнулась, — вещи, которые мне претят. Вероятно, у нас очень разные натуры, но я не в силах, понимаешь ли, я не могу!.. Это что-то порочное, низменное… лишенное всякой красоты…
Сестры расстались. Потом Юлия Дмитриевна часто говорила своим знакомым:
— У нас с сестрой Соней теперь нет ничего общего. Вы знаете, мы всегда были очень различны.
— А ее муж? — спрашивали ее. Она поднимала плечи и закатывала глаза.
— Говорят, что он, собственно, хороший человек, доброго сердца. Но, все понимаете, интересы наши слишком разны… Ничего не знаю о их жизни.
— Мне говорили. — заметил ей кто-то, — я слышал из верного источника, что этот Телешов пресимпатичный. Он был слишком молод, слишком горяч и исковеркал свою жизнь из-за пустяков.
— Может быть, может быть! — с глубоким вздохом отвечала Юлия Дмитриевна. — Тем лучше для бедной Сони.
Когда Юлия Дмитриевна случайно узнала о смерти мужа сестры, она сейчас же написала ей, но в письме ее сквозило много обиды по поводу того, что о смерти Телешова она узнала стороной, много напускного сострадания и очень мало искреннего участия к горю сестры. Соня не ответила, и Юлия Дмитриевна продолжала считать себя обиженной. Свое решение известить сестру она искренно считала теперь подвигом христианского смирения и любви.
Когда возок подъехал к крыльцу невзрачного деревенского домика, и двор с жалкими надворными строениями, и самый дом казались вымершими. Горничная выпрыгнула из экипажа, поглядела кругом и обратилась к кучеру:
— Где ж у вас?.. Никого что-то не видать.
— А идите в дом. Ничего, идите! — успокоительно заметил кучер.
Юлия Дмитриевна, беспомощно глядевшая в окно, внезапно решилась и с видом человека, отважившегося на трудный шаг, вышла из возка и стала подниматься на крыльцо. Горничная засуетилась, но генеральша сама толкнула входную дверь, очутилась в светлой галерейке и пошла дальше к другой двери, обитой ободранной клеенкой. В передней она остановилась, не зная что предпринять дальше.
— Кто там? — спросил знакомый голос из соседней комнаты.
— Я, Софи! — громко ответила Юлия Дмитриевна. Сейчас же в дверях показалась высокая, несколько сгорбленная женщина в темной блузе, опоясанной шнурком, в черненьком платочке на голове.
— Соня! — с удивлением вскрикнула Бутакова, вглядываясь в пожелтевшее морщинистое лицо сестры.
— Юленька! — протяжно позвала Софья Дмитриевна. Она нерешительно, словно робея протянула руки и когда Юлия Дмитриевна подошла, она обняла ее за шею и, дрожа от волнения, стала целовать сестру в щеки, в лоб, в глаза…
Юлия Дмитриевна переоделась с дороги и сидела в зальце за чашкой кофе. Она уже рассказала сестре все подробности смерти мужа, его торжественных похорон и, рассказывая, много плакала. Сестра гладила ее по руке, глядела ей в лицо и улыбалась своей прежней рассеянной улыбкой.
— Ах, какой это ужас, Соня! Какой это ужас! — повторяла Юлия Дмитриевна, утирая лицо платком.
Софья Дмитриевна иногда прерывала ее.
— Скушай еще кофейку, Юленька. Вот с булочкой свежей… Скушай. — Сестра отвечала ей отрицательным жестом.
— Очутиться одной… одной во всем мире!
— А какая ты все еще красавица Юленька! Ты совсем не меняешься! — Юлия Дмитриевна горько улыбнулась и махнула рукой.
— Сорок два года! — сказала она.
— А я… Мне сорок один, а я старуха.
Юлия Дмитриевна вспомнила, что сестра еще ничего не рассказала о себе, о своем горе.
— Так скажи же, Соня… Как это? Почему? Чем он болел? — спросила она, стараясь придать лицу и голосу как можно более участливое выражение.
— Кто? — почти испуганно спросила Софья Дмитриевна.
— Твой сын… Ведь он уже был большой мальчик?
— Да, да… большой. Он так… Он был не… не здоров.
— И долго хворал? — продолжала допрашивать Юлия Дмитриевна.
— Да, долго. Он долго… — Она замялась и вдруг словно спохватилась и опять стала угощать сестру.
— Юленька, не прикажешь ли яичка всмятку? Ты прежде любила.
В комнату вихрем влетела девочка лет восьми и испуганно остановилась при виде гостьи
Это моя Людмила, — сказала Софья Дмитриевна, — поди сюда, Милочка; это твоя тетя. Поди, мой ангел. — Девочка подбежала к матери и прыгнула к ней на колени. При каждом движении ребенка прекрасные белокурые волосы его рассыпались по плечам, набегали на лицо, и Мила откидывала их порывистым, нетерпеливым жестом. Большие голубые глаза ее блестели ярко, почти неестественно.
— Здравствуй, Милочка! — ласково обратилась к ней Бутакова. Девочка вдруг соскочила с колен матери и принялась бегать по комнате. Она бросалась из угла в угол, вскакивала на стулья, роняла их и бежала опять.
— Однако, резвая она у тебя! — морщась от непривычного шума, заметила Юлия Дмитриевна. Но сестра не слышала ее замечания, она не сводила глаз с ребенка и в этих глазах светились глубокая нежность и напряженная безграничная тревога.
Юлии Дмитриевне отвели небольшую комнатку окнами во двор. Бутакову поразило множество образов, в светлых ярко-вычищенных ризах в правом углу, спускающиеся с потолка лампады и особый, по-видимому, внедрившийся в этой комнате запах масла, свечей и ладана.
— Я здесь тебя… — как бы извиняясь, сказала Софья Дмитриевна. — Здесь, в стороне, тебе будет спокойно.
Сперва Юлия Дмитриевна не поняла, почему в других, более просторных и менее душных комнатах могло бы быть беспокойно, но когда она в течение дня пригляделась к Милочке, ею сперва овладело недоумение, а потом досада: девочка почти не прекращала своих «беснований», как определила тетка ее преувеличенную резвость. Когда она вырывалась из детской, по всему дому раздавались крики, шум падающих предметов. Изнеженная генеральша нервно вздрагивала и потом с удивлением наблюдала, как сестра становилась перед девочкой на колени и, прижимая ее к груди, уговаривала ее побледневшими трясущимися губами:
— Ангел мой, успокойся! Сделай для мамы… мама умрет… Ангел мой!
«Почему ангел мой?
Просто взять бы да высечь», — негодовала про себя Юлия Дмитриевна.
Вечером, когда девочка заснула, сестры сидели вместе все в том же неуютном и неприбранном зальце. Почти всю мебель из гостиной перенесли в комнату приезжей. Юлия Дмитриевна опять плакала, и говорила, как сильно любил ее муж.
— Я никогда не входила ни во что. Денежных дел, расчетов я не знала никаких. Он все отстранял от меня и я пользовалась готовым. И вот теперь… Не знаю, как и быть с делами, с имениями. А ты как? — вдруг спросила она сестру. — Сдаешь?
Софья Дмитриевна сильно покраснела.
— А у меня тут все Егор… Он всегда… Я не касаюсь.
— Но все же: он управляет, или арендует?
Софья Дмитриевна смутилась еще больше.
— Он честный. А я живу… Мне немного нужно. Я знаю, что я не права, Юленька, но мне так покойнее. — Она чувствовала себя виноватой и извинялась тоном и выражением глаз. Сестра удивленно глядела на нее.
— Но я все-таки не понимаю. Есть же у тебя какое-нибудь условие, или как?
— У меня ничего. Меня не обирают, Юленька.
— Но у тебя дочь, Соня! — строго заметила Юлия Дмитриевна. Софья Дмитриевна улыбнулась, нервно повела плечами и вдруг вспомнила о том, что пора подавать ужинать, и поспешно ушла в девичью.
Юлия Дмитриевна примирилась с своеобразной атмосферой своей комнаты и сочла за лучшее почти безвыходно сидеть у себя. Неряшливая беспорядочность комнат и судорожная подвижность Милочки действовали на ее нервы.
— Зачем я сюда приехала? — мысленно спрашивала себя генеральша. — С сестрой мы по-прежнему чужие. Я, кажется, стесняю ее и нарушаю обычное течение ее жизни. Понять друг друга мы, по-прежнему, не можем. Даже горе у нее не так выражается, как у меня. Эти менее сложные натуры и любят, и чувствуют, и страдают грубее, менее тонко, менее чутко. — Она доставала платок и опять начинала плакать.
— Уеду, уеду. Встречу праздник и уеду. Я сделала все для сближения, моя совесть чиста. — Софья Дмитриевна часто заглядывала в комнату сестры, но посещения ее были коротки и она постоянно казалась занятой и озабоченной. Улыбка не сходила с ее лица, а глаза глядели пытливо и робко, как будто она постоянно чувствовала себя виноватой.
— Посиди! — сухо приглашала Юлия.
— Я попозже, Юленька, когда Мила заснет.
— Но твоя Мила не дает тебе покоя и я знаю, что ты даже не спишь ночей. Ты так избаловала ее, что мне, кажется иногда, что она сумасшедшая, уверяю тебя.
— Тебе кажется? Да? — упавшим голосом спрашивала Софья Дмитриевна и закрывала рукой глаза.
— Она производит такое впечатление, не сердись за правду!
— Как… сердиться! — с трудом говорила Софья Дмитриевна и под каким-либо предлогом уходила в детскую.
Два раза в день Софья Дмитриевна уезжала в церковь. Перед тем как ехать она заходила в комнату сестры и робко осведомлялась:
— Не хочешь ли со мной, Юленька?
Бутакова отказывалась, но один раз, после легкого колебания, она согласилась.
— Да, поеду! — сказала она с глубоким вздохом, — может быть, Бог… — Она не договорила и поднесла платок к глазам
В маленькой церкви было тесно и душно, Юлии Дмитриевне принесли стул и разостлали под ноги коврик. Софья Дмитриевна, встала позади и когда среди службы Бутакова обернулась, она увидала сестру на коленях. Лицо ее улыбалось, глаза, тревожные и молящие, глядели на образа, а из груди ее вместе с дыханием вырывался тихий, но беспрерывный стон. В одну минуту Юлия Дмитриевна испытала удивление, жалость и досаду. В сущности, она даже не знала причины горя сестры. В этой скрытности, в этой упорной отчужденности она узнавала сестру Соню еще много-много лет назад. Она всегда любила тайны. Если эта странная душа была закрыта для нее, Юлии Дмитриевны, то не могла же она силой вторгаться в нее, навязать ей свое участие и сострадание. Юлия Дмитриевна горестно вздохнула, закатила глаза и подумала еще раз:
— Зачем я приехала? Мы чужие.
В доме шла уборка и приготовления к празднику.
— У них нищие со всего окододка разговляются, — сообщила Бутаковой ее горничная Даша.
— Где? — с ужасом спросила Юлия Дмитриевна.
— В этом году будут только в застольной и в кухне. А то, когда места не хватало, в девичью пускали и в залу.
Юлия Дмитриевна ужаснулась.
— Но кто же знает этот народ? Могут обокрасть, поджечь… — Горничная улыбалась и за этой улыбкой чувствовалось ее глубокое презрение к этому дому и его порядкам. Видно было, что она знает еще многое и многое еще могла бы и хотела бы рассказать, а если молчит, то только из почтения к генеральше.
Настал вечер Великой Субботы. Юлия Дмитриевна одевалась к заутрени. С помощью горничной она надела новое шумящее белое платье и наколола на волосы легкий белый чепец. Она глядела на себя в зеркало и с раздражительной брезгливостью думала о том, что в церкви будет тесно от мужиков и баб и воздух будет пропитан тяжелой мужицкой духотой.
Будет пахнуть дегтем, маслом на волосах, избой и еще Бог знает чем, и никакие sels и духи на платке не заглушат этого запаха. На клиросе бестолково и, по ее мнению, непристойно будет галдеть хор таких же напомаженных маслом мужиков и мальчишек и только, может быть, ради торжественности случая, отец дьякон переменит свои громадные грязные сапоги на более изящную обувь. Эти сапоги ясно запомнились Юлии Дмитриевне с, предыдущей службы.
— Готова ли Софья Дмитриевна? Узнай! — приказала она горничной. Сообщение Даши о нищих, крики Милы и напряженность которая невольно чувствовалась между сестрами, все это раздражало Юлию Дмитриевну и приводило ее в дурное настроение. Даша вернулась и объявила:
— Софья Дмитриевна еще не одевались. Они у барышни.
— Не одевалась? Но уже время ехать. Придётся пробираться через толпу, — с неудовольствием заметила генеральша.
— Они у барышни, — повторила Даша.
— Но это, наконец, несносно! — вдруг рассердилась Юлия Дмитриевна и даже стукнула слегка кулачком по столу. Она поднялась и, шелестя праздничным платьем, направилась к детской. Но когда она уже приближалась к двери, ей навстречу быстро вышла сестра Соня и загородила ей дорогу. Лицо ее было бледно, измучено и она слегка пошатнулась.
— Что такое? Что ты? — удивленно спросила Бутакова. Софья Дмитриевна улыбнулась, подняла руки с вздрагивающими пальцами и крепко сжала ими голову.
— Не сердись, Юленька. Я не могу… поезжай одна.
— Но что случилось? Неужели из-за каприза Милы? Это становится невыносимым, Соня! Ты нарочно портишь себе жизнь.
— Нет, нет… — сказала Софья Дмитриевна.
— Как нет? Ты раба этой маленькой тиранки и она мучит тебя, как хочет.
Софья Дмитриевна отняла руки от головы и пытливо заглянула в глаза сестры.
— Юленька! — сказала она. — У нее… с ней сейчас был припадок. — И не обращая внимания на удивленное лицо сестры, она взяла ее за руку и повела за собой. — Иди теперь. Войди, она спит и будет спать долго.
Она отворила дверь в детскую, и они вошли. В комнате был полумрак от темного абажура и царил полный беспорядок. На полу между игрушек валялось белье, а кроватка ребенка была выдвинута на середину. Софья Дмитриевна подошла, быстро опустилась на колени, взяла в свои руки маленькую ручку ребенка, и прижалась к ней лицом. В первую минуту Юлии Дмитриевне показалось, что девочка умерла: ее хорошенькое личико было иссине-бледно, а белокурые волосы слиплись на высоком влажном лобике. Дыхание было едва заметно.
— И это не в первый раз? Соня! — прошептала Юлия Дмитриевна. Но сестра не слышала: она жадными глазами глядела на ребенка и губы ее что-то невнятно шептали. Юлия Дмитриевна осторожно придвинула стул и села. Целый ряд воспоминаний пробудился в ее душе, и, словно освещенные неожиданным и ярким светом, эти мелкие воспоминания объяснили ей многое. Не дожидаясь ответа сестры, она поняла, что у девочки припадок далеко не первый, она поняла тревожные мольбы матери: «ангел мои, успокойся!» она поняла выражение ее лица и тот смертный ужас, который вырывал у нее жалобную угрозу: «мама умрет…» И ей тут же припомнилось ее отношение к ребенку и та «правда», которую она не без удовольствия говорила сестре: «Твоя дочь похожа на сумасшедшую». Горячий румянец стыда покрыл ее лицо.
— Соня! — сказала она, трогая сестру за, плечо, — но есть средства… Надо обратиться к хорошему врачу. Ты пробовала?
Софья Дмитриевна подняла к ней свои глаза, из которых глядело непередаваемое страдание.
— Все равно! — сказала она. — Мальчика моего… Гришеньку… я возила, лечила, его мучили и… все равно, его нет. Она тоже уйдет. Да будет над ней одна воля Божья! — Она опять припала к ручке ребенка. — Ангел мой! — сказала она тихо. — Ангел мой!
В комнате надолго воцарилось молчание Юлия Дмитриевна, вся белая, сидела неподвижно, а воспоминания, впечатления все шли, все сменялись в ее пробужденной душе,
— Но что это? Что? — с глубоким участием спросила она. — Какая это болезнь? Отчего оба?
Не вставая с колен, Софья Дмитриевна повернулась к сестре.
— Юленька, — сказала она глухо, — я тебе все скажу! Я скрывала от тебя, потому что боялась… боялась потерять тебя совсем. Подумай: если бы кто оскорбил память твоего мужа, Юленька! Но он был такой же, как и ты, чистый и безупречный и ты не боишься ничего. Клянусь тебе, я ни минуты не жалела о своем замужестве. Я любила его, я отдала ему всю мою душу и память его для меня дорога и священна. Я знала все, что он выстрадал и вынес, и я с радостью страдала за него. Я все снесу, Юленька. Бог посылает мне силы и терпение. Но я не снесу, чтобы из-за меня осудили его еще теперь, осудили холодно, равнодушно… Его нет! Мир душе его! Бог послал нам крест за нашу любовь, за наши грехи, я несу его одна… Я не жалуюсь. Ужасно то, что не мы, а дети наши несут на себе наказание за нашу жизнь, за наши пороки. Но они ангелы. И она скоро умрет, моя Мила, и ей там воздастся за все. И кому же, скажи, кому осудить нас тогда? Мы любили и мы все выстрадали, все перенесли до конца! Когда ты приехала, я сейчас же поняла, какое у нас различное, несравнимое горе: твое — спокойное и безупречное, как вся твоя жизнь, и мое… Юленька! Скажи же мне теперь; потеряла я тебя, потеряла навсегда? Или… или…
В полумраке комнаты София Дмитриевна видела красивое лицо сестры, ее большие, широко раскрытые глаза, и вдруг она заметила, что из этих глаз потекли слезы и стали скатываться на грудь, на колени…
— Юленька! — с тоской позвала она еще раз.
— Бог мой! — словно пробуждаясь от сна, сказала Юлия Дмитриевна. — Нет, нет, этого не будет, не должно быть! Соня, сестра моя! Ты отдала свою душу, а мне мою некому отдать. Мы должны сделать все, чтобы спасти нашу девочку. У меня есть средства, увезем ее за границу, дадим ей все, все, что может дать наука. Мы так будем хотеть, так будем любить, что сделаем чудо. Поверь же мне, что я с радостью отдам все, что имею. Поверь, что со мной в эту минуту ты сделала то, чего я еще не испытала в жизни.
Она тихо наклонилась, протянула сестре свои белые изнеженные руки, а та, на коленях, взяла их, вздохнула полной грудью и вдруг пошатнулась, упала головой в колени сестры и зарыдала. И они обе, долго плакали первыми слезами надежды и облегчения.
— Христос воскресе! — громко и радостно сказала София Дмитриевна часа два спустя, появляясь в застольной, где разговлялись нищие и беднейшие семьи деревни.
— Воистину воскресе! — так же радостно и умиленно ответили ей десятки голосов, и, прерывая трапезу, разгавливающиеся поднялись с своих мест и кланялись ей.
— Миленькие… сидите, кушайте… — непривычно звенящим голосом говорила Софья Дмитриевна. — Кушайте, миленькие… А у меня-то радость какая: смотрите, я к вам сегодня не одна.
Сзади нее вся белая, нарядная, стояла Юлия Дмитриевна. Она глядела на радостные, ласковые лица незнакомых ей людей, и доверие к этим людям и участие к ним казались ей теперь так естественны и сладки. Она нагнулась к сестре и стала шептать ей на ухо:
— Скажи им, скажи. Пусть будет так, как всегда, Соня. Здесь им тесно, душно и приходится ждать очереди. Зови их в дом и… можно мне? Позволь… я хочу дать денег на игрушки детям.
Софья Дмитриевна вдруг засмеялась. Потом она обратилась к людям и сказала громко:
— Миленькие! Идите к нам…