Лидия Авилова «Счастливец»
I
На краю села Ветелки стоял маленький старый домик с железной, давно некрашеной, крышей. Домик покосился, одно крыльцо развалилось, и ступени его заменяли большие, проросшие травой камни. Здесь жила мелкопоместная дворянка, вдова капитана, Татьяна Алексеевна Шишкина. У нее были сын и дочь; дочь Ольга, жила с матерью в Ветелках, сын, Платон, кончал свое образование в московском университете, часто писал матери и сестре, но не видался с ними даже во время летних вакаций: он уезжал на урок, стараясь заработать лишнюю копейку. Когда Платон кончил курс гимназии — отец его был еще жив; старик сочувственно отнесся к желанию сына поступит на медицинский факультет, помогал ему, как мог, высылая кое-какие крохи, но когда старик умер, Татьяна Алексеевна не только перестала высылать Платону денег, но начала настойчиво звать его к себе и просить, чтобы он бросил учение и помог ей управляться с ее маленьким имением. Она писала ему жалобные письма и Платон жалел мать; он отвечал длинными посланиями, выяснял ей причины своего отказа, умолял обождать и дать ему возможность окончить курс; он писал много и убедительно, а Татьяна Алексеевна сердилась. Пробегая глазами горячие строки письма, она негодовала на упорство сына и за отказом его не хотела видеть ничего, кроме упрямства и своеволия. Письма Платона становились все длиннее, но сам он не высказывал ни малейшего колебания в своем решении продолжать курс, Татьяна Алексеевна поневоле свыклась с своим новым положением и даже нашла в нем свои выгоды. Она стала утешаться тем, что Платон непременно будет хорошим доктором, что с его упрямством и силой воли ему легко будет пробить себе дорогу, и тогда положение их, Татьяны Алексеевны и Ольги, сразу изменится: Платон будет зарабатывать большие деньги и все они будут жить в довольстве, если не в роскоши. Мысль о возможности такой перемены так понравилась Татьяне Алексеевне, что она все чаще и чаще стала останавливаться на ней; мечты и предположения незаметно перешли в уверенность и вся жизнь обитательниц маленького домика перешла в тревожное и нетерпеливое ожидание. Мать не скрывала своих надежд, она подробно поверяла их дочери, а та жадно ловила каждое ее слово, докторская карьера Платона, его успехи и денежные выгоды их являлись чуть не единственной темой разговора двух женщин. Обе они часто сидели в маленьком зальце, за неопрятным, нечищенным самоваром и лениво пили одну чашку чаю за другой. Ольге было уже за двадцать лет; у нее было очень полное, бесцветное лицо, щеки ее преждевременно обрюзгли, а глаза глядели вяло и сонно. Она так не любила какое бы то ни было дело, что часто целыми днями ходила непричесанная и неодетая, в одной юбке и грязной белой кофточке с оборванными пуговицами.
— Ты бы хотя кофту чистую надела, — говорила ей иногда Татьяна Алексеевна.
Ольга лениво оглядывалась.
— Нет у меня чистой, — отвечала она. — Наша Матрена такая ленивая! Никогда ничего не приготовит вовремя. Вот не могу добиться, чтобы она мне пуговицу пришила.
— Я тебе дам пуговицу, пришей сама, — говорила мать.
— Стану я сама! — сердилась Ольга и надувала губы.
Татьяна Алексеевна смотрела на дочь; она вспоминала свою собственную молодость, сравнивала свое, когда-то красивое, лицо с пухлым безжизненным лицом дочери, мысленно высчитывала число ее лет и вздыхала. Ей становилось жаль Ольги и она ласково заговаривала с ней.
— Вот подожди, Оленька, вернется брат, — заживем по-другому. Матрену прогоним; будут у нас и кухарка, и горничная, не Матрене чета.
Ольга оживала и поднимала свои маленькие заспанные глаза.
— Да неужели же мы здесь жить останемся? — с беспокойством спрашивала она.
— Ну зачем же здесь? — улыбалась мать. — Разве с Платошиным образованием сидят в такой глуши? Да здесь и заработок-то на грош: кругом голь одна, мужичье.
— Прежде всего попрошу Платошу купить мне такое пальто, как на городской попадье было: с отворотами, знаешь?
— Многое нужно, многое, — грустно улыбалась Татьяна Алексеевна, — и платья, и белья… Нам с тобой и в люди показаться не в чем, не в ситчике же щеголять!
И мать с дочерью вновь принимались мечтать о том, как и на что употребят они деньги, заработанные Платоном. Когда самовар остывал, а чай уже не шел в горло, Татьяна Алексеевна звала Матрену.
— Возьми самовар, — говорила она, — да если ты еще посмеешь подать его таким грязным, — я его со стола швырну.
— Когда же мне самовар чистить? — визгливо завопила Матрена. — Я и комнаты прибери, я и обед сготовь, я и белье выстирай, и за коровой уходи. Я себе минуты спокою не вижу!
— Молчи, дармоедка! — кричала Ольга. — Думаешь, лучше тебя не найдется? Вот, подожди, приедет Платон Михайлович, увидишь тогда! Увидишь, как лениться!..
— Каторжная я! Чисто каторжная! — взвизгивала Матрена.
Она сморкалась в фартук, брала самовар и уходила с ним в кухню. Татьяна Алексеевна и Ольга оставались с глазу на глаз. Мать принималась за вязание, а дочь, зевая, раскрывала книгу. Если ей случалось напасть на интересную страницу, где рассказывалась любовная история, она читала с удовольствием; в большинстве же случаев книга не занимала ее, она потягивалась, зевала и, наконец, тоже уходила в кухню, привязывалась из-за чего-нибудь к Матрене, обе поднимали такой крик и гвалт, что Татьяна Алексеевна должна была отложить свое вязание и идти разбирать ссору.
По праздникам и воскресеньям мать и дочь надевали свои лучшие платья и ехали в церковь. Эти поездки служили им развлечением; но веселее всего проводили они время тогда, когда в гости к ним приходила сестра дьяконицы, известная за свой злой язык и любовь к сплетням. Тотчас же отдавалось приказание Матрене ставить самовар, Ольга доставала банку варенья, и беседа завязывалась горячо и велась неумолкаемо. Говорили про соседних помещиков, о семье священника, перемывали косточки всем, кто только подвертывался под язык. Ольга оживлялась; глазки ее разгорались, она громко смеялась рассказам гостьи. По временам Татьяна Алексеевна или Ольга пользовались случаем повернуть разговор на излюбленную тему.
— Когда кончит Платон, — говорила мать, — он, конечно, будет получать не меньше какого-нибудь Крымова (фамилия соседа) и тогда увидим, кто перед кем задерет нос.
— Когда брат будет доктором, — говорила Ольга, — он уж, конечно, не пожалеет денег на мой туалет и тогда я еще покажу этой противной исправничихе, как надо одеваться. Нарядилась в какие-то пестрые лохмотья и важничает! Вы знаете, Глафира Осиповна, доктора могут зарабатывать так много, так много, что не исправнику какому-нибудь чета.
Татьяна Алексеевна мечтательно улыбалась, а Глафира Осиповна делала вид, что нисколько не сомневается в будущих богатствах семьи Шишкиных. Она сочувственно вздыхала и выпытывала у разболтавшихся женщин все их предположения и планы на близкое счастливое будущее.
II
Наконец настало время, когда мечты должны были стать действительностью: Платон кончил курс и написал матери, что едет в Ветелки. Разом оживился домик Татьяны Алексеевны; испуганная Матрена металась из угла в угол, стараясь угодить господам, а те на перебой давали ей одно приказание за другим: надо было вымыть полы, перетереть окна, починить, погладить… Татьяна Алексеевна и Ольга, обе принаряженные, как в праздник, только ходили по комнатам, отрывали Матрену от одного дела, чтобы дать ей другое и поминутно подбегали к окну, прислушиваясь к шуму всякой проезжающей телеги. Платон не назначил дня своего приезда, его можно было ждать всякую минуту, и Глафира Осиповна целыми днями не выходила из дома Шишкиных: ей хотелось первой увидать приезжего, чтобы потом рассказывать свои впечатления по селу.
— А что, Глафира Осиповна, — беспокоилась Татьяна Алексеевна, — как вы думаете, достанет ли Платоша на станции какой-нибудь экипаж? Не в телеге же ему трястись пятнадцать верст!
— Боже упаси! — махала руками Глафира Осиповна. — Там у Чиркина тарантасик есть; тарантасик возьмет. Как можно в телеге!
— Не простой какой-нибудь! — самодовольно замечала Татьяна Алексеевна. — Вы думаете, как? У него против всех товарищей отличие, — с отличием кончил.
Ольга прихорашивалась перед зеркалом и думала только об одном: скоро ли Платоша увезет их в город. Она боялась, что брат пожелает отдохнуть и первый год заживется в деревне.
Целых три дня длились ожидания, а Платона все еще не было; наконец, в один вечер, когда все три женщины пили чай в зальце, Ольге послышалось будто кто-то быстро вбежал на крыльцо и вошел в прихожую: она лениво поднялась с места, чтобы посмотреть, кто вошел, но дверь зальца отворилась и на пороге ее показался Платон. Татьяна Алексеевна и Ольга сразу узнали его: среднего роста, худощавый, с бледным лицом и маленькой бородкой клином, он глядел на них близорукими, немного прищуренными глазами, а губы его улыбались и придавали лицу выражение нежной, сосредоточенной радости.
— Платоша! — закричала Татьяна Алексеевна и бросилась к сыну; но прежде, чем она успела обнять его, она уже заметила, что одет он был в поношенное и некрасивое платье и что вместо багажа, он бросил в прихожей простой холщевый мешок. Ольга тоже поцеловала брата.
— Но как же ты подъехал, Платоша? Где твой экипаж? — спросила она.
— Экипаж? — смеясь, переспросил брат. — Я пешком.
— Пешком? Ты?! — в один голос закричали мать и сестра.
Платон весело успокоил их, уверяя, что такая прогулка нисколько не утомила его. Он узнал Глафиру Осиповну и приветливо пожал ей руку. Когда мать стала усаживать его пить чай, он попросил позволения сперва умыться и, умывшись, весело принялся за свой стакан.
Разговор пошел вяло. Говорил и смеялся один Платон. Глафира Осиповна не спускала с него глаз, как бы стараясь запечатлеть в своей памяти малейшие подробности его наружности и одежды; Ольга беспокойно вертелась на стуле, сгорая нетерпением узнать что-нибудь о планах брата; Татьяна Алексеевна чувствовала себя почему-то очень неловко: она старалась улыбаться, глядя на счастливое лицо Платона, но в душу ее невольно вкрадывались сомнения и ее не на шутку сердили и пристальный взгляд Глафиры Осиповны, и небрежность костюма, и скромная простота обращения ее сына. Как бы поддаваясь общему настроению, Платон вдруг притих и лицо его стало серьезно и печально.
— Каков годик-то выпал, мама! — начал он дрогнувшим голосом. — Вы с сестрой мало писали мне о том, как обстоит дело у вас, но и здесь, поди, круто пришлось: недород, болезни. — Татьяна Алексеевна вяло усмехнулась.
— У нас, благодаря Богу, ни болезней, ни недороду. Напротив, по высоким ценам год вышел удачней других,
— Ты это про себя, мама, — перебил ее Платон и чуть-чуть покраснел, — а я спрашиваю про село, про мужиков.
— Друг мой! — заметила Татьяна Алексеевна. — Тебе должно бы быть известно, что с мужиками у меня ничего общего нет; никаких сношений.
Платон быстро взглянул на мать, покраснел еще больше и замолчал.
— Про мужиков вы изволите интересоваться, — вмешалась Глафира Осиповна, — так я хотя с ними компании не вожу, а все по соседству знаю. Тяжело было, очень тяжело! Хлеб такой ели, что я однова взглянула, да сплюнула. Нужда вот какая! Крайняя нужда! Если бы не помощь от земства, — не прожить бы, куда! А только, Платон Михайлович, я вам скажу: отчего нужда? Все оттого же: грубость, лень, пьянство. Ему бы работать, а он в кабаке валандается; ему бы копейку беречь, а он ее целовальнику тащит. Вот и нужда откуда; верьте мне, Платон Михайлович.
Платон перестал пить чай и рассеянно мешал ложечкой в своем стакане.
— Та-ак, — протянул он, как бы в ответ на слова Глафиры Осиповны. — А нужда, говорите вы, велика?
— Велика! Это что и говорить. Опять же и этот год плохой. Кто будет счастлив, а у кого и последнее прахом пойдет, ничего не удержит.
— И эпидемия?
— Это что же — эпидемия? — переспросила Глафира Осиповна.
— Болезни, значит. Болезни у них ходят? Много больных?
— Больных-то? У нас, слава Богу, в селе тихо, а вот в трех верстах, в Шахове, изволите помнить? Там валится народ, валится… Сперва в жар человека кинет и станет он что твоя плеть…
— В Шахове? — задумчиво переспросил Платон. — Знаю, помню.
Татьяна Алексеевна тревожно следила за сыном.
— Полно вам! Что это за разговоры для первой встречи, — наконец, забормотала она. — Расскажи-ка, Платоша, про себя; а от здешних новостей, забот, да печалей чем дальше, тем лучше. Мужик везде и всегда один и тот же: ноет, жалуется, а когда ему протянут руку, — он сейчас же зазнается, избалуется и запьянствует хуже прежнего.
— Не хуже Митюхина, — заметила Ольга и на ее губы набежала брезгливая гримаса.
— А что такое про Митюхина? — осведомился Платон.
— Да вот так же все жаловался, в ногах у мамы валялся, а когда мама сдалась и дала ему денег под будущий урожай, он сейчас же напился, стал кричать, что мама обобрала его, последнюю рубашку сняла, да так, с горя дескать, пропил все, до последней копеечки.
Ольга презрительно пожала плечами, а Платон опять покраснел и опустил глаза.
— Комедия! — вставила свое слово Глафира Осиповна.
— Отчего же комедия? — вступился Платон, но Татьяна Алексеевна перебила его.
— Ах, полно, Платоша! — заговорила она с явной досадой в голосе. — Ты давно не жил в деревне, забыл. А я теперь благодарю Бога за то, что он внушил тебе желание учиться и теперь у тебя полная возможность вырваться отсюда как можно скорей и как можно дальше.
Платон удивленно взглянул на мать.
— Но я нисколько не желаю вырваться отсюда, мама, — заметил он. — Здесь более, чем где-либо, пригодятся мои знания. Моя мечта жить в деревне и служить народу.
Ольга с шумом уронила ложку и отодвинула стул.
— Что? Ты не уедешь отсюда? Ты не будешь жить в городе? — закричала она.
Платон взглянул на нее и смутился.
— Что же так поразило тебя? — тихо спросил он.
— Ты не уедешь отсюда? — чуть не плакала Ольга. — Но что же ты заработаешь здесь? Стоило ли учиться, чтобы работать потом за медные деньги?
— Не в деньгах и дело, — еще тише ответил Платон. — Я не гонюсь за заработком. Лучшая награда за труд, — это та польза, которую он приносит. Ты согласна со мной?
Он взглянул на мать, но та сидела с холодным, недовольным видом.
— Мы поговорим об этом в другой раз, — сухо ответила она на вопрос сына.
Глафира Осиповна встала. Она с слащавой улыбкой поцеловала Татьяну Алексеевну и Ольгу, пожала руку Платону и вышла. Не успела закрыться за ней дверь, как Ольга вскочила с своего места и с силой бросила ей вслед чайное полотенце.
— Иди, иди теперь околачивать язык-то. Так и подергивало ее, всю подергивало от радости; видела я! Все село над нами теперь потешаться станет. — Ольга взмахнула руками, бросилась на стул и громко заплакала.
— Оленька! — строго окликнула ее Татьяна Алексеевна. — Оленька! нехорошо!
Платон удивленно глядел, то на мать, то на сестру.
— В чем же дело? В чем дело? — допытывался он.
— Не следовало тебе говорить при ней, при этой сплетнице, — ответила ему Татьяна Алексеевна, подняла с пола полотенце и глубоко вздохнула.
III
Платон Михайлович на другой же день отправился в Шахово, обошел избы, осмотрел больных и сильно призадумался. Нужна была деятельная помощь, нужны были лекарства, но прежде всего нужны были деньги. Он вернулся домой задумчивый и печальный.
— Мама, — сказал он, присаживаясь против матери, когда та, по обыкновению, сидела у окна зальца и вязала. — Мама, в Шахове плохо, помощь нужна немедленная. Я надеюсь, что выхлопочу все нужные средства, но медлить нельзя. Не можешь ли пока ссудить мне хотя сколько-нибудь? Своих денег мне вряд ли хватит.
Татьяна Алексеевна удивилась.
— Что это ты говоришь, Платоша? Я ничего не понимаю.
Платоша повторил свою просьбу и еще раз объяснил причины ее. Но чем дольше он говорил, тем гуще краснело лицо Татьяны Алексеевны, а выражение его становилось раздраженным, почти неприязненным.
— Ты что же это, Платоша, смеяться, что ли, вздумал над матерью? — спросила она, видимо сдерживаясь.
— Отчего смеяться? Я говорю серьезно.
— А если не смеешься, то я и ровно ничего не понимаю. У меня ты денег просишь? На свои мужичьи причуды у меня денег просишь? Да что же, лопатами я, что ли, деньги-то загребаю, что буду их в окно швырять? Клад я нашла? От тебя я ждала помощи и поддержки, а не тебе на разные причуды готовила.
— Зачем ты сердишься, мама? — тихо упрекнул Платон. — Денег я у тебя прошу не на причуды: если бы ты видела то, что я видел сегодня! Наконец, деньги я верну, я прошу их у тебя только на время.
— Ни на один день, ни на одну минуту! — неожиданно вскрикнула Татьяна Алексеевна. — Платоша! — уже мягче продолжала она: — расскажи ты мне толком, что же у нас будет теперь? Не серьезно же ты говорил, что хочешь остаться здесь лечить мужиков? Ты шутил, Платоша? К чему же ты учился? К чему я радовалась твоим успехам, гордилась тобой, полагала на тебя все мои надежды? — Татьяна Алексеевна достала платок и вытерла им покрасневшие глаза. — Ты не должен забывать: у тебя сестра, Платоша; у тебя есть обязанности относительно твоей семьи.
— Но разве сестра и ты в чем-нибудь нуждаетесь, мама?
Платон Михайлович поднял на мать вопрошающие глаза, но та так мало ожидала подобного вопроса, что сразу растерялась и только развела руками.
— Да что же ты не видишь? Слеп? — наконец заговорила она. — Нуждаетесь ли, спрашиваешь? Или уж очень хороши показались тебе наши палаты? Не в лохмотьях еще ходим? Сладко, весело живем?
— Да ничего, кажется… Я не думал, — смутился Платон.
— Не думал? Чего же ты не думал? — сердилась Татьяна Алексеевна. — Суму еще на нас надеть хотел бы? В курную избу запрятать? Хороша, вишь, ему наша жизнь показалась!
— Не волнуйся, мама! — попросил Платон Михайлович. — Ничего такого я, конечно, не хотел бы; чем лучше вам, тем приятней для меня, поверьте. Но чего вы от меня ожидали? Чего вы требуете?
В залу тихо вошла Ольга.
— Бог ты мой! — всплеснула руками Татьяна Алексеевна. — Кажется, требования невелики! Слышишь, Оленька, он спрашивает, чего от него требуют? Я, Платоша, не могу зарабатывать денег, а ты можешь. Тебя учили, за тебя из последних грошей платили, не одно лишение, может быть, из-за тебя терпеть приходилось; так ведь думала я, что ты вспомнишь, почувствуешь…
— Я ничего не отрицаю… — тихо сказал Платон.
— Так как же спрашиваешь ты, чего от тебя требуют? Оленьке за двадцать лет. В этой глуши-то кто ее видит? Подумал ты о ней? Обносились все: ни платьев, ни белья… Дом чуть стоит… Да Бог с ним, с домом! Думала я, кончишь ты, — все в аренду сдадим, дом на своз, пока не совсем сгнил, и переедем в город.
Она испытующим взглядом уставилась на сына; Оленька стояла у окна и жадно ждала ответа брата. Платон сидел с опущенной головой и медленно, задумчиво гладил рукой свою бородку.
— Вот чего ты ждала от меня! — тихо сказал он. — А ты, Ольга?
Девушка вспыхнула.
— Чего я? — поспешно ответила она. — Конечно же, в этой глуши от тоски помереть можно. Разве это жизнь?
Платон Михайлович словно не слыхал этого отрывочного ответа; глаза его задумчиво перебегали с предмета на предмет и бледные губы сложились в свойственную ему кроткую и грустную улыбку.
Татьяна Алексеевна и Ольга ждали, что он еще скажет что-нибудь, но он встал, поправил спустившиеся на лоб волосы и все с той же улыбкой на губах вышел из комнаты.
IV
Глафира Осиповна опять сидела у Шишкиных. Она наклонилась к Татьяне Алексеевне и горячо шептала ей что-то, поминутно оглядываясь на дверь.
— Да нет его, нет! — успокоила ее Татьяна Алексеевна. — Можете говорить громко. Разве он когда дома бывает!
Она махнула рукой. Глаза ее были заплаканы, а рядом с ней, на подоконнике, лежал скомканный носовой платок.
Глафира Осиповна еще раз опасливо оглянулась.
— Так вот, — продолжала она уже громко, — прихожу это я к куму; начали разговор про то про се, а я и закидываю словцо: что, мол и как? Доктор у вас новый объявился?
— Ну? — поторопила ее Татьяна Алексеевна.
— Хвалить стал. Уж так-то хвалил! И добр-то, и сердцем мягок, и денег не жалеет. Как же, спрашиваю, свои он деньги отдает, или как? Свои, говорит, свои! Покуда что, а пока все свои тратит. Сколько одной всячины из города навез: одеял, тряпья, снадобья лекарственного и всего, всего… Больше, говорит, чем на сто рублей навез. Да, больше, говорит…
— На сто рублей! — вскрикнула Оленька. — Слышишь, мама?
Татьяна Алексеевна схватила платок и утерла им лицо.
— Теперь Андрохиным корову купил. Купил ли, пообещал ли, не могу сказать верно. Да и не учтешь, не учтешь, что у него денег ушло! Теперь так, а что дальше-то будет? Ведь мужицкая нужда, уж это, будем так говорить, все равно, что утроба ненасытная: сколько в нее ни вали, — все мало, все мало. Так-то, радость моя, Татьяна Алексеевна.
Она пронизала ее своими маленькими, насмешливыми глазками.
— Что? Злишься? Жаль тебе денег-то! — ясно говорил этот взгляд.
Татьяна Алексеевна не заметила его: она глядела в окно и поминутно утирала платком красные глаза.
— Растишь их, заботишься, себя всего лишаешь, а вырастишь — простой благодарности себе не видишь, — жалобно заговорила она. — Что есть у меня сын, что нет у меня сына, — прок один. А уж о нем ли я не заботилась?
— И не говорите, голубушка, не говорите! Знаю сама, как это горько. Своих детей у меня не было, а знаю, понимать могу. Все ли не ждали, не надеялись? Думали, сынок-то жизнь вашу устроит, а он на — поди! Для мужика кармана перевернуть не жалко, а для матери родной гроша не находится. А просили вы у него денег-то?
— Не просила, а намекала. Сам бы должен знать.
— Олечку-ангела жалко, — сочувственно вздохнула Глафира Осиповна, — какая ей тут партия найтись может? Сиволапые одни кругом! Ах, не хорошо рассудил Платон Михайлович; не по сыновнему рассудил!
Долго говорила Глафира Осиповна в этом тоне, а Татьяна Алексеевна и Ольга слушали ее, жадно ловили каждое ее слово и сами рассказывали ей про Платона все, что только могли упомнить из его слов и подметить в его поведении.
Один раз, когда Платона по обыкновению не было дома, Татьяна Алексеевна водила Глафиру Осиповну в его комнату и там они вместе рылись в его книгах и разглядывали его вещи.
— Хоть бы что стоящее! — заметила при этом Глафира Осиповна.
Татьяна Алексеевна только махнула рукой.
Чуть ли не больше матери плакала и жаловалась Ольга. Она опять перестала причесываться и одеваться, спала больше прежнего, а когда встречалась с братом, то сейчас же надувала губы и сердито отворачивалась от него. Эти встречи были редки, потому что Платон Михайлович действительно почти не бывал дома. Он возвращался в Ветелки только вечером, торопливо целовал у матери руку и уходил спать. Первое время Татьяна Алексеевна каждый раз принимала при этом обиженный и огорченный вид, но так как Платон, казалось, не обращал на это никакого внимания, она потеряла терпение и решилась еще раз серьезно переговорить с сыном.
V
— Платоша! — сказала Татьяна Алексеевна, когда Платон, видимо усталый, только что вернулся из Шахова. — Платоша, если ты уже совсем решил отвернуться от своей семьи, то недурно было бы сказать мне об этом.
По усталому лицу Платона пробежало выражение тоски и страдания.
— Не говори так, мама, прошу тебя! — сказал он, — Как ты могла подумать, что я хочу отвернуться от тебя? Всей душей желаю я одного: чтобы ты поняла меня и перестала обвинять.
— Я тоже хотела бы, чтобы ты понял меня, — с ударением на слове «понял», возразила ему мать, — а затей твоих, прости меня, я одобрить не могу.
— Я знаю это и много думал о том, что ты еще раньше говорила мне. Не понимаю я одного: разве я когда-нибудь обманывал тебя на свой счет! Я писал тебе… Правда, я поверял тебе свои мысли и чувства и скрывал самое главное: я никогда не писал тебе о том, как я жил. Я не хотел огорчать тебя, а жизнь давалась нелегко.
— Только того и не доставало, чтобы ты еще упрекал меня! — вспыхнула Татьяна Алексеевна.
— О, нет… нет! — поспешно перебил ее Платон. — Мне не за что упрекать. Но я думаю, что если бы ты знала мою жизнь, если бы я не скрывал ее от тебя, мы бы лучше поняли друг друга. Ты рассердилась тогда, когда я не признал вашей нужды, ты сочла это как бы за оскорбление себе, но я не хотел оскорблять: я только сам знавал нужду, куда более резкую, и сравнил. Нас пятеро было таких, как я, без верного куска хлеба на завтрашний день; трое помещались вот в такой маленькой комнатке, не больше половины этого зальца. На всех на нас была одна постель и две подушки. Надо было платить за ученье, за книги, надо было одеваться хотя кое-как, только бы прилично было, надобно было чем-нибудь питаться, и на все это необходимы были деньги. Иногда счастье улыбалось нам: всем находились уроки; кто зарабатывал десять, пятнадцать, а кто и гораздо более рублей в месяц. Тогда мы считали себя богачами, пили чай вприкуску, а на обед покупали себе чего-нибудь посытнее обычного ситника с куском колбасы. Бывало иначе. Бывало так, что уроков не находилось и мы ходили в рваных сапогах, в животе от голода словно лягушки кричали, чаю же и другой горячей пищи мы, случалось, не видали по целой неделе. Вот как жилось тогда, мама, и ты не должна удивляться, что на твою жизнь я взглянул, как на благополучие. — Татьяна Алексеевна слушала с удивлением.
— А тащил тебя кто-нибудь на такую жизнь? — пожала она плечами. — Разве я не звала тебя? Не просила бросить твою глупую ученость? Впрок она пошла тебе, к слову сказать!
— Да, ты звала, — кротко согласился Платон Михайлович, — но бросить эту ученость, как ты называешь ее, я не мог. Терпел я нужду, терпел я лишения, голод, холод; немало терпел и ни разу не было у меня и мысли бросить все и уехать на покойную жизнь. Удача ли мне особенная была, или свет так уж полон добрыми людьми, но в те дни, когда мне приходилось плохо, я видал и чувствовал к себе так много доброты, сочувствия, ласки, так много тепла, что для того только, чтобы вернуть людям свой долг, мне мало всей моей жизни. Вот когда, мама, узнал и полюбил я людей. Полюбил, и такая стала у меня эта любовь больная, тревожная… Целыми ночами думал я о том, как лучше, полнее вылить эту любовь в какое-либо дело и отдать ему всю свою душу. Долг свой я людям отдать хотел. Понимаешь ли ты теперь, что я не мог бросить науки? Что мог сделать я с своими природными слабыми силами? И вот когда эта наука приходила мне на помощь к осуществлению моей мечты, когда я уже знал, что при посредстве ее я принесу людям более пользы, чем если бы в руках моих были миллионы, подумай, мог ли я отказаться от этой учености, мама?
— Миллионы! — насмешливо повторила Татьяна Алексеевна. — Были бы у тебя не миллионы, а только рубли, и то не сидела бы твоя мать в лохмотьях. — Она рванула рукав своего ситцевого капота и сердито отвернулась.
— Не то, мама, не то! — горячо продолжал. Платон Михайлович. — Разве шелковое платье дало бы тебе счастье? На мне рубашка рваная, а счастья у меня сейчас столько, что вместить его трудно. Веришь ты мне! Грустно… больна мне вся эта рознь между нами, мучаюсь я ей, а счастья… счастья… — Он с трудом перевел дух.
— И как не быть счастью, — тихо продолжал Платон, — теперь, когда я могу начать возвращать людям добром за добро. И если бы хотя теперь я встретил черствость, непонимание… Так нет же, нет! Опять ласка, опять сердечность, тепло… меня же благодарят, окружают вниманием, любовью… — Голос Платона дрогнул и на глазах неожиданно навернулись слезы.
— Не могу… слишком… Нервы, должно быть, — задыхаясь, добавил он.
Татьяна Алексеевна молчала. Платон медленно ходил по комнате взад и вперед; лицо его заметно побледнело, руки дрожали.
— Мама! — сказал он, наконец, прежним ровным голосом. — Я все сказал. Если ты еще и теперь осуждаешь меня, мне уже нечем оправдаться. — Он наклонился, ласково поцеловал руку матери и, не поднимая на нее глаз, вышел.
— Платоша! — чуть не вырвалось криком у Татьяны Алексеевны. — Это ты-то счастлив, бедняга? Ты? — ей захотелось вернуть его, приласкать, приголубить.
— И все-таки, на своем… на своем! — вспомнила она вдруг и густо покраснела от досады и негодования.
VI
— Слышали? — задыхаясь от быстрой ходьбы, спросила Глафира Осиповна и стала здороваться с Татьяной Алексеевной и Ольгой. — Не ночевал сегодня ваш-то? Ну, так! Значит, все правда и есть. Ничего не слыхали?
— От кого слыхать-то? — обидчиво отозвалась Татьяна Алексеевна. — Платоша ни со мной и ни с сестрой и двух слов не промолвит. Вот только разве зайдет кто, да расскажет. Новость еще какая-нибудь?
— И какая еще новость-то! — заторопилась Глафира Осиповна. — Не приходил ночевать — и не ждите теперь: совсем не придет. Барский дом себе выхлопотал, с самим генералом списался; от генерала и приказ был — не перечить ему ни в чем. Дом теперь открыли, чистка там была, так чуть не всех баб с села согнали. Теперь это он дом-то под больницу повернул, больных туда сносят, а на подмогу ему вчера с поездом две барышни приехали. Приехали и тоже прямо в барский дом. Вместе теперь у них все пойдет. Барышни такие молодые, из себя недурненькие, только уж вряд ли путевые: из хорошего-то дома отпустили бы разве девушку невесть куда с больным мужичьем возиться? Да еще под одну крышу с молодым холостым человеком.
Ольга жадно выслушала Глафиру Осиповну и расхохоталась.
— Да, уж эти хороши, должно быть! Вы видели их, Глафира Осиповна? Какие они из себя? Прилично одеты?
— Прилично, прилично! Я сама не видала, а от верных людей слышала. На одной платье шерстяное коричневое и шляпка этакая, с цветами; а на другой не то черное, не то синее, не видно, потому что в ватерпруфе она и шляпа с лентами. Рассуждаю я так, Татьяна Алексеевна: какая это теперь вольность между молодежью пошла, что не глядела бы на нее! Я стала как-то при батюшке говорить, а он мне в ответ: новое, говорит, учение в моду вошло; по этому учению все, будто, именно так и нужно: чем больше бесстыдства, тем модней. Ни брака, значит, ни приличий каких, ничего не требуется. Мужик теперь — первая особа; мужику они запанибрата ручку трясут и с собой рядышком сажают. Последняя, говорит, мода теперь у господ.
— Уж и мода! — фыркнула Ольга. — Выдумали глупость какую! Вот заставила бы я их круглый год в деревне пожить. Хорошо им в городе-то про мужиков выдумывать.
— Это уж верно, верно, ангел мой! А что Платон Михайлович ходить перестанет, так это даже хорошо: все между больных, да между больных, долго ли болезнь занести?
— Неужели пристать может? — испугалась Татьяна Алексеевна.
— А то разве не может? И очень может. Шутка ли? Полдеревни свалило; день-деньской только и знай, что от больного к больному ходи. Уж надо Платону Михайловичу честь приписать: труд несет, тяжелый труд…
— А разве неволит кто? — раздражительно заметила Татьяна Алексеевна. — И говорила, и просила… Не хочет слушаться, хочет умнее матери быть, Бог с ним! Его дело, не маленький какой. А за что нас с Оленькой из-за него беспокоят? Можете вообразить, сюда больные жаловать стали. Намедни, гляжу, чуть ли не целая прихожая набилась. Того не доставало, чтобы он еще из нашего дома больницу сделал!
— Ну, скажите на милость! — возмутилась Глафира Осиповна. — Нет, голубушка, Татьяна Алексеевна, вы на меня сердитесь, не сердитесь, а я вам прямо скажу: добры вы очень к Платону Михайловичу, строгости в вас нет. Что уж, право! Мало вам от него обиды было? Все-то, все-то говорят… Добры очень. Другая бы мать разве так с ним разговаривать стала?
— И я вот то же маме говорю, — оживленно вставила Ольга. — Вот занесет к нам болезнь, тогда довольна будет.
Татьяна Алексеевна задумалась.
— Сколько я слез пролила, Глафира Осиповна! Сколько я слез пролила… По совести, сказать, жалок он мне был. И сержусь я на него, и обидно мне, а зла во мне нет… Конечно, Платоша ли, Оленька ли — одинаково они мои дети, обоих жаль.
— Это вы-то, голубушка, его жалеете, а он жалеет ли вас? — прервала Глафира Осиповна.
Татьяна Алексеевна махнула рукой.
— Бог с ним! Только теперь, — видимо раздражаясь, добавила она, — теперь пусть не прогневается: не только всех этих его оборванцев-приятелей прогонять буду, но и приди он сам, и его не пущу. Наш, так наш; а милей ему мужики, пусть с ними и компанию водит.
Глафира Осиповна встрепенулась.
— И давно бы так! — одобрила она, видимо обрадованная. — У кого хотите спрашивайте, все в один голос скажут: обида вам от Платона Михайловича, большая обида!
— И не пущу! — еще решительнее заявила Татьяна Алексеевна. — Мне дети равны. За что он Оленьку обездолить хочет? Умней всех, так и живи один, а нам тоже и о себе подумать надо.
Когда Глафира Осиповна ушла, Татьяна Алексеевна еще долго сидела у окна, вглядываясь в прохожих и принимая каждого издали за сына. Она ждала его и желала, чтобы он пришел, и знала наверно, что, приди он, она не даст ему переступить порога комнаты, как уже закричит на него и, пожалуй, исполнит свою угрозу: не пустит в дом. Платон не приходил. Когда же Татьяна Алексеевна, не дождавшись сына, решилась, наконец, лечь в постель, сердце ее было так полно обиды и горечи, что она уже не чувствовала более жалости к Платону и родной, единственный сын казался ей ее злейшим врагом.
VII
Прошло несколько времени. Татьяне Алексеевне не спалось. Ветер шумел в саду и ударял ветвями деревьев в окно ее спальни. В комнате было душно, мягкая постель неприятно нагрелась, а подушки лежали неудобно, то слишком высоко, то слишком низко. Из соседней комнаты слышалось через полуоткрытую дверь сонное дыхание и легкое всхрапывание Ольги. Татьяна Алексеевна поворачивалась то на один бок, то на другой, она настойчиво закрывала глаза и шептала молитвы, но глаза ее раскрывались сами собой и бессонно, широко глядели в окружающую ее темноту.
— Боже мой! — шептала она. — Господи, Боже мой! — А стенные часы, точно торопясь куда-то, отбивали своим хриплым боем один час за другим. В этот день Татьяна Алексеевна видалась с Платоном; он приходил за своими вещами. И только теперь, среди спокойствия и тишины ночи, припомнила она все, что говорила сыну и отдала себе отчет в своих словах. Ясно до осязаемости представлялось ей лицо Платона, и она с ужасом замечала теперь, насколько оно исхудало, осунулось, какой кроткой и печальной улыбкой светились его глаза. Она повторяла себе свои слова, жесткие и озлобленные, а вслед за ними слышался ей тихий голос сына, и звук этого голоса шел ей прямо к сердцу.
— Мама, мама! — слышалось ей. — Если бы ты могла видеть мою душу! Нет у меня силы примирить тебя с собой… Как тебе тяжело! Ты любила меня и я довел тебя до ненависти… Сына ты возненавидела! Как же тебе тяжело!
— Молчи! — кричал другой, неузнаваемый от злобы и волнения, голос. — Молчи! Надоели мне эти глупости! Вот тебе мое последнее слово, последнее! Слышишь? Или ты бросишь свои глупые затеи, или же знай, что нет у тебя больше матери… Был у меня сын — нет его больше! Дорогу забудь к моему дому.
Платон дрогнул; рука его крепко сжала спинку стула, лицо побледнело.
— Боже мой! Господи, Боже мой! — шептала теперь Татьяна Алексеевна и протягивала руки перед собой, как бы отстраняя от себя тяжелое воспоминание.
— Душа не терпит… Тянет меня к несчастным, страдающим. Истерзаюсь я, задохнусь… Куда мне, такому-то? Погляди на меня. Не сумел я оправдать твои ожидания, но постарайся простить.
Татьяна Алексеевна приподнялась и села на постели.
— Мой век прожит, — шептала она, — а Оленька?
Ей вспомнилось, что, уходя, Платон встретился в дверях с сестрой. Он улыбнулся и протянул ей руку, но Ольга отвернулась и брезгливо подернула плечами. Где он теперь? Опять мелькнуло перед ней его лицо, и точно всколыхнуло ее всю запоздалой, нежной жалостью.
— Платоша, родной! Бледен… худ… Не допусти, Господи! И какое здоровье у него? Все-то, все-то в конец голодухой, да нуждой всякой расшатанное. Счастьем хвалился! Горевое твое счастье, бедняга. Мать, мать родная чуть не прокляла, из дому выгнала…
Всю ночь напролет шумел ветер и стучал в окно ветвями деревьев, били часы и вздыхала сонная Оленька, а Татьяна Алексеевна то садилась на постели, то ложилась вновь, а сон не шел и мысли ее вертелись на одном воспоминании. Наконец, в окно взглянуло раннее, ненастное утро; по засеревшему небу побежали темные лохматые облачка. Татьяна Алексеевна откинула подушки; поседевшие волосы ее растрепались, утомленные веки покраснели и распухли.
— Оба вы мне равны, оба… Жалко мне обоих, — думала она. Сердце ее еще было полно смутного раскаяния и тревоги, но она засыпала.
С той поры каждый вечер охватывало Татьяну Алексеевну тоскливое, ноющее чувство: ночь и одиночество стали пугать ее. Утром она вставала твердая и спокойная, ночная тоска даже сердила ее. Она с удивлением спрашивала себя, откуда бралось это разнеженное настроение, которое заставляло ее забывать обиды, несправедливость, все, кроме своей любви и жалости к сыну. Днем приходила Глафира Осиповна, слонялась и надрывала жалобами душу матери скучающая Ольга, и Татьяна Алексеевна чувствовала, как росло ее недовольство сыном, как закрывалось для Платона вновь ее материнское сердце. Она чувствовала все это и радовалась этому чувству; стараясь закалить себя, она жадно хваталась за каждый новый довод Глафиры Осиповны, довод, который несомненно подтверждал виновность Платона, и защищалась им против своей жалости и нежности к сыну.
— У меня нет сына, — говорила она Глафире Осиповне. — Он обидел меня, выставил меня на посмешище и я выкинула его из своего сердца.
— Платоша! — шептала она бессонной ночью. — Глупый, глупый! Неужели ты не придешь? Чему поверил! Что мать, родная мать от него отвернулась. Зверь лесной и тот свое дитя жалеет.
Но Платон не шел. Все также бодро и непреклонно глядела Татьяна Алексеевна, но душевного спокойствия ее не стало совсем. Теперь уже и днем не могла она оторваться от своей тревожной думы о сыне; ее раздражали нытье и сонливость Ольги.
— Хоть бы занялась чем-нибудь! Слоняешься день-деньской из угла в угол, поневоле одурь возьмет. Причесалась бы, что ли. Глядеть-то на тебя зло берет.
Ольга куталась в платок и ворчала.
— Будет ли этому конец! — хватала себя за голову Татьяна Алексеевна, и она тут же думала, что если Платон опять не придет, она не выдержит и уйдет к нему сама.
VIII
И она не выдержала и пошла. Целых две недели не видала она Платона. До Шахова было больше трех верст. Татьяна Алексеевна могла бы доехать туда в своей тележке, но ей не хотелось, чтобы кто-либо знал о ее решении навестить сына. Она надела темное платье, повязала голову черным платком и вышла из дому незамеченная Ольгой. В поле шла уборка; встречные крестьяне узнавали ее и некоторые кланялись ей, но она отворачивала лицо и не отвечала на поклоны: в этих людях она видела теперь личных врагов, отнявших у нее сына и ее лучшие надежды и ожидания. В Шахове она прямо направилась к барской усадьбе. На дворе стояла баба и, нагнувшись, мыла мочалкой лохань. Она прикрыла рукой глаза, защищаясь от солнца, и оглядела Татьяну Алексеевну с ног до головы.
— Вам кого? — крикнула она ей.
— Доктора мне, — ответила Татьяна Алексеевна.
— Дохтура? А вот идите прямо на крыльцо, тут и дохтур будет. Сейчас с села пришел, гляди, в прихожей еще.
Татьяна Алексеевна поднялась на крыльцо, толкнула входную дверь и вошла в больницу. В прихожей не было никого, все двери были закрыты.
Татьяна Алексеевна оглянулась, кашлянула раза два и сейчас же из маленькой боковой комнаты вышел незнакомый ей господин и подошел к ней.
— Вам доктора? — спросил он, вглядываясь в ее взволнованное лицо.
— Доктора, да, — ответила Татьяна Алексеевна.
— Так я к вашим услугам. Что нужно?
Татьяна Алексеевна вздрогнула и подняла на него удивленный и испуганный взгляд.
— Вы? А Платоша? Платон Михайлович?
В двери выглянуло миловидное женское личико и в прихожую поспешно вышла молодая девушка.
— Вы не маменька ли Платона Михайловича? — спросила она.
— Да, я мать. — Девушка быстро переглянулась с доктором, а тот отвернулся и стал глядеть в окно.
— Так, видите ли, — запинаясь, заговорила девушка, — вам, вероятно, хотелось бы видеть Платона Михайловича, а это теперь неудобно…
— Отчего? — чуть не крикнула Татьяна Алексеевна. — Где он? Здесь? Отчего мне нельзя видеть его?
— У него… Он болен… Мы к нему никого не пускаем.
Перед глазами Татьяны Алексеевны мелькнуло что-то темное, с яркими красными и зелеными кругами, в груди замерло что-то непомерно большое и тяжелое. На минуту она прислонилась к стенке и опустила голову, чувствуя, что силы изменяют ей… Никогда в жизни не любила она так своего сына, никогда так горячо и нетерпеливо не рвалась она к нему.
— Нет, — начала она прерывающимся шепотом, — я не уйду! Я мать… нельзя так. Пустите меня к нему! Ради Бога! Что же это такое? — слезы полились по ее щекам, но она не замечала их. Доктор повернулся от окна, тихо сказал несколько слов молодой девушке, и они вместе посмотрели на нее.
— Пустите! я не уйду… Ради Бога! — продолжала умолять Татьяна Алексеевна.
— Ну, вот что, — сказал доктор. — Отказать вам трудно, так и быть… Тщательная дезинфекция… Но, предупреждаю, долго оставаться около него нельзя, это может повредить. Идемте!
Татьяна Алексеевна быстро оправилась, перестала плакать и пошла за доктором. В большой светлой комнате на узкой больничной кровати лежал Платон; тело его вытянулось, голова глубоко ушла в подушку, а лицо было изжелта-бледное, живо напомнило ей другое, уже забытое ею: тот же цвет натянувшейся кожи, те же черты… Только то лицо было старше и выражение его яснее и спокойнее. Больной спал. Татьяна Алексеевна подошла к нему на цыпочках, встала над ним и, с силой сжимая одну свою руку в другой, глядела на него сухими глазами, все с тем же непомерно большим чувством в груди.
— Тусик, Тусик! — тихо позвала она, как звала сына прежде, когда он был еще совсем маленький и только что учился ходить. Он сам дал себе это название.
— Тусик, родимый! Что это с тобой?
Платон открыл глаза, узнал мать, узнал свое смешное, искаженное имя, которое почти забыл, и радостно улыбнулся.
— Ты пришла? — прошептал он. — Пришла? Как ты добра! Я ждал…
— Не говорите, Платон Михайлович; нельзя говорить, — остановил его доктор.
Платон опять улыбнулся, указал глазами на доктора и чуть слышно шепнул:
— Строг.
— Ты слаб, Тусик, ты болен, — как бы в оправдание доктору ответила ему Татьяна Алексеевна.
Платон закрыл глаза и скоро, казалось, заснул. Вдруг лицо его словно встрепенулось, веки широко раскрылись.
— Отойди! — с тревогой в голосе сказал он матери. — Дальше отойди: заразиться можешь.
— Нет, нет, оставь… Спи, не беспокойся.
Она села около кровати и, не спуская глаз, глядела на его лицо с реденькой, рыжеватой бородкой, на длинные редкие волосы на подушке, на его руку с тонкими пальцами и коротко остриженными ногтями. Ни одна мысль не шла ей в голову, она только глядела и всей душой своей, всей силой воскресшей нежности к сыну ушла в это созерцание. Она не могла бы сказать, сколько времени прошло с тех пор, как она вошла к сыну: может быть час, может быть целый день.
— Мама! — позвал его голос, и она опять увидала его кроткие, задумчивые глаза. — Помнишь ли, я говорил тебе о своем счастье? За что… столько? Я огорчил тебя… обидел… Ты простила, пришла… любишь меня. За что?
— Глупый! глупый!..
— Хорошо так и умирать.
Татьяна Алексеевна заплакала.
— Нет, Тусик, нет! Живи! Ты будешь жить!
Он слишком устал от своей длинной речи.
— Пожалуйста, — едва разобрала Татьяна Алексеевна, — пожалуйста, не плачь.
Доктор вошел опять, взглянул на больного и сказал Татьяне Алексеевне, что ей бы лучше уйти. Она покорно встала, но Платон услыхал шорох ее платья и зашевелил губами.
— Что? — спросила она, наклоняясь к нему.
— Руку! — сказал он одними губами.
Она, плача, вложила свою руку в его; он поднял ее с трудом и приложил к губам.
— Прощай! — сказал он так, что она не слыхала, а только почувствовала это слово на своей руке.
Целый порыв отчаяния всколыхнул ее душу. Она бросилась на колени и, целуя без разбора руку больного, простыню, край одеяла, повторяла только одно:
— Тусик мой! Тусик, Тусик!
И это нелепое имя выражало в ее устах. такую бездну любви и горя, так много сливалось в нем смешного и трогательного, что из-под спущенных ресниц Платона скатилась слеза, а на губах мелькнула слабая улыбка.
Всю ночь слушала Ольга, как молилась, рыдала и билась головой о пол ее мать. Не чувствуя в себе силы совладать с охватившей ее жутью, она убежала в кухню к Матрене и, съежившись от страха и холода, прижалась в углу на жесткой подстилке. Матрена вскочила.
— Слушай, слушай, — сказала Ольга и указала рукой по направлению спальни матери.
До самого света сидели они, разговаривая шепотом.
— Уходит! — вдруг объявила Матрена, прислушиваясь к стуку захлопнувшейся двери.
Но не прошло и двух часов, как Татьяну Алексеевну привезли из Шахова в телеге. Глаза ее были широко раскрыты и из этих глаз глядело большое, никогда неиссякающее материнское горе. Когда Ольга с плачем подошла к ней, она отстранила ее рукой.
— И на тебе вина… перед братом, — строго сказала она и неопределенным жестом указала на небо.