Марк Басанин «Пасхальный звон»

В черном мраке неудержимо надвигавшейся ночи тонули окрестности и еле-еле намечалась дорога, поблескивая лужами и зажорами, местами сливавшимися в одну широкую и длинную водяную поверхность. Слышно было, как мерно хлюпали по ней копыта, и как с тихим журчаньем убегала вода из-под полозьев возка. Ямщик вдруг остановил пару вспотевших лохматых вяток и, обернувшись к седокам, сказал:

— Ваше высокородие, зря едем! В этакую темень нешто можно через реку перебираться. Да, поди, и лед ломает.

— Где ж ты раньше-то был, братец, — послышался в ответ сердитый голос. — Ты — ямщик, ты и должен знать дорогу. На станции бы и говорил, что не доедем.

— Да кто ж его знал, — возразил ямщик. — Думалось, засветло к реке подъедем, а дорога-то вон какая, лошади по брюхо в воде бредут. По льду ни за что не переехать. Не иначе, река пошла.

— Да ты зубы-то не заговаривай, — оборвал ямщика тот же сердитый голос, — а уж говори прямо дело: сбился с дороги.

— Ничуть. Не знаю я ее, что ли? Слава Те, Господи, с мальчонков езжу. Знать-то тут нечего, а только к реке не подъехать. Ишь воды-то!

— Да ты шутишь? Что ж, нам тут до утра сидеть? Ты должен был на станции предупредить.

— Да кто ее знает, погоду-то, ваше высокородие. Теплом-то вдруг подуло. Ишь ночь-то какая, словно летом.

— Значит, назад на станцию ехать нужно?

— Это двенадцать-то верст? И лошади не дойдут. Мы, ваше высокородие, вот сейчас влево повернем. Тут такой взлобочек есть. На ем и остановимся. До утра долго ли, а утро вечера мудренее.

— Дурак! — послышалось из возка. — Это целую ночь из-за тебя мы в воде будем сидеть, да еще в такую ночь. Знал бы, ни за что с тобою не поехал. Говорил — Николая взять.

— Что ж он, Николай-то, о двух головах, что ли? С погодой не поборешься. А что к заутрени не попадете, так уж это воля Божья. И то сказать, молиться-то всюду можно. А оттуда, сверху-то, вся окружность, как на ладони, и церкву, и монастырь, все видать…

Он чмокнул и задергал вожжами. Лошади тронулись, и возок снова заколыхало из стороны в сторону.

— А все ты, воструха, — продолжал ворчать в возке старческий голос. — Два дня тебя на станции ждал. Спасибо еще, в дамской комнате начальник станции ночевать разрешил. Приехала бы вовремя, уж давно дома бы были.

— Не сердись, дядя, — прервал воркотню свежий девичий голос. — Ведь объяснение вещей было: раньше выбраться не могла. И, право, нам не так уж плохо. Я так в восторге от нашего путешествия и от этого приключении. Чудесно! Не правда ли, ведь чудесно, Валериан Николаевич?

— Очень хорошо, — с готовностью согласился молодой сочный бас. — Вот только полковник, должно быть, действительно устал.

Чиркнули спичкой, и в слабом мерцании ее из мрака на мгновение выделились три лица: седоусое, багровое старика, нежное, розовое, обвеянное каштановыми кудрями, молодой девушки рядом с ним и напротив все еще покрытое пухом смуглое и румяное, как персик, с черными усиками и темным клоком волос на большом белом лбу, под козырьком сдвинутой назад студенческой фуражки.

Старик закурил, вздохнул и, решив покориться своей участи, откинулся в глубину возка.

Молодая девушка вдруг засмеялась звонким, рассыпчатым, точно бросили на стекло горсть мелких серебряных монет, смехом.

— Чего вы? — спросил студент и улыбнулся, блеснув в темноте белыми зубами.

— Ужасно весело, — ответила она, — и как-то необыкновенно хорошо на душе. Прислушайтесь к ночи, Валериан Николаевич. Вы умеете слушать день, ночь, раннее утро, море, весну? Прислушайтесь к ночи. Я ее всю слышу, она для меня совсем живая. Большая, огромная, величественная, прекрасная. Вы не слышите ее шагов? А я слышу. Слышу, как она идет. Нет, не идет, а шествует. Тихо, торжественно, царственно. И простирает к нам свои материнские объятия, нежные, горячие, полные ласки. Я чувствую ее дыхание на своих щеках. А вы?

— Да, очень хорошо и очень тепло, — согласился студент. — Но лучше всего то, что вы так умеете говорить. Вы очень красиво говорите, Мария Павловна, даже удивительно. Вы — поэт.

Девушка опять рассмеялась.

— Разве я сказал что-нибудь смешное? — спросил студент.

— Я не тому, — ответила она. — Вы меня сейчас назвали Марией Павловной, а ведь меня так никто не называл. Подруги, домашние, знакомые, — все зовут Мэри, Маня, Манюрочка. И вдруг — Мария Павловна! Ужасно странно. Вы сказали Мария Павловна и, представьте себе, мне тотчас же вообразилось, что на голове у меня чепец, как у тетушки Анны Петровны. Ах, ведь я забыла, вы не знаете тетушки! Ну, словом, чепец, большой, пышный, в кружевах и складочках, с темно-лиловыми лентами. И лицо у меня старое, все в морщинах. Уморительно! А знаете что? Зовите-ка меня Манюрочка. Хорошо?

— А вы как меня будете звать?

— А я вас — Валиком. Вам правится?

— Вы, значит, давно знакомы? — вмешался в их разговор старик.

— Ну, да, — ответила молодая девушка. — Ведь я же говорила тебе, что мы попутчики, вместе едем всю дорогу.

— Подумаешь, сто лет едете, — сказал старик.

— Перестань, пожалуйста, дядя. Какой ты воркун! И зачем сто лет? Сто лет — это ужасно скучно. Для меня достаточно мгновенья, чтобы почувствовать человека. Для вас тоже. Валик?

— Мне кажется, — согласился студент. — Насколько я наблюдал, непосредственное чувство никогда не обманывает. От людей как бы идут излучения, которые или притягивают нас, или отталкивают. Я, впрочем, не знаю, насколько это основательно. Я хочу сказать, насколько это может быть научно обосновано.

— Это не поддается научным определениям, — сказала девушка, — это всецело область чувства, еще неизученная и многим недоступная. Но ведь то, что южный полюс не был открыт, не значит, что он совсем не существует, и из того, что не все способны на тонкие ощущения, не следует, что и никто не способен на них.

— Стрекоза! — отозвался полковник. — Много ли ты понимаешь в жизни. Только что соскочила со школьной скамьи, и уж воображаешь, что знаешь людей. Нет, матушка, жизнь пережить, не поле перейти. И человека сразу узнать невозможно. Чужая душа — потемки.

— Ах, дядя, ты не можешь понять, о чем мы говорим, а сам ты говоришь только пословицами. А это ужасно не нужно.

— Как это не нужно? Пословица, душа моя, недаром молвится. Пословица — это мудрость веков.

— Вот именно! А мы не хотим ее, твоей мудрости веков. Мудрость веков — это история, это прошло. Изношено и брошено. Пойми это, пожалуйста. И возвращаться к этому бесполезно. Исправить ничего нельзя. И нужна другая мудрость, мудрость мгновений, прекрасных, невозвратных и незабвенных. И дорожить надо мгновениями, а не вечностью. Мгновенье — это лучезарно, блестяще и исчерпывающе. А века — это невыносимо скучно, длинно и тянется на пространстве тысячелетий. И все, что совершалось в мире действительно ценного, красивого, важного и необходимого, было даром мгновенья. Мгновенно гибли герои, мгновенно зарождались гениальные идеи, мгновенно рушились царства, мгновенно падали твердыни, мгновенно совершались подвиги.

— Вот и врешь, — сказал полковник, — а опыт забыла? Опыт всему научил людей. Не будь у человека опыта, он не двинулся бы ни на шаг вперед.

— Неправда, неправда! — вскричала девушка. — Это совсем не так. Ты понимаешь все навыворот. Валик, что ж вы молчите? Объясните ему, пожалуйста, что его опыт гроша медного не стоит.

— Действительно, — начал, откашлявшись, студент, — если взять опыт, как таковой, то вряд ли можно только на нем основывать успехи человечества.

— А то на чем же-с? — спросил полковник.

— Погодите! — вскричала девушка. — Я тебе сейчас наглядно поясню. Вот ты едешь сейчас в поле по горло в воде. Это ведь опыт. Как же ты им воспользуешься на будущее время?

— Да очень просто. Не поеду в другой раз по такой погоде, вот и все.

— Чудное решение! Согласилась, что с таким взглядом на вещи далеко не уедешь.

— Нельзя, так и не уедешь. Против стихий ничего не поделаешь.

— Ты? Да. А вот придет кто-то и покорит стихию. И, вместо этой грязной степи, будет сад, и дорога будет сухая, гладкая и ровная, и река будет послушная.

— Ну, когда это еще будет! — отозвался полковник.

— Когда бы не было. А где-нибудь уже есть Значит, опыт твой останется при тебе, и с опытом своим ты можешь тысячелетия просидеть на одном месте, не осмеливаясь вступать в борьбу со стихиями, как ты говоришь. Тысячелетия будешь сидеть, понимаешь? Целые тысячелетия. Вот тебе твой опыт. А придет другой и не захочет твоего опыта, даже совсем не станет с ним считаться. Ты скажешь: я не поеду, потому что холодно, или дождь идет, или река разлилась, и я могу утонуть. А он скажет: мне надо, чтоб было тепло, и я не хочу дождя, а река должна служить мне. И все сделает по-своему. Укротит реку, остановит дождь и вместо холода создаст тепло.

— Так что ж, — сказал полковник, — в свое время все будет. Вон прежде железных дорог не было, а теперь люди летают. Так ведь и это дело опыта.

— И опять нет! — сказала девушка. — Пойми, что опыт сидит и никуда не двигается. Он консерватор по природе, твой опыт. Летит вперед новый и безумно смелый. Он рвет путы опыта, он опрокидывает все, что им добыто. Он ненавидит проторенные, наезженные дороги и ищет иных неизведанных путей…

— И ломает себе голову, — вставил полковник.

— И ломает себе голову, — упрямо повторила девушка. — И это красиво, высоко-поучительно и необходимо. Иначе человечество задохлось бы под гнетом благоразумного, рассудительного опыта. Ведь я права, Валик?

— Правы, конечно, — подтвердил студент. — Насколько я понял, вы ведь не имеете в виду научного опыта, а говорите про обиходный, житейский, обывательский опыт!

— И этот туда же, — сказал полковник. — Что это за молодежь пошла! Старших не слушают, авторитетов не признают…

— Вот и приехали, — прервал спор ямщик. — Маленечко еще в гору возьмем, и будет. Место тут гладкое, ровное, воды не держит.

С трудом, останавливаясь и сползая вниз, лошади взобрались на кручу и наверху, тяжело дыша, сами сразу стали.

Ямщик соскочил с козел и разнуздал их.

Седоки выбрались из возка.

— Приятное положение, — проворчал полковник. — В первый раз провожу так пасхальную ночь. И почему ее называют светлой ночью? Темень такая, ни зги не видать, а ноги в луже.

— А здесь кто-то костер разжигал, — сказал студент. — Посмотрите-ка, уголья еще тлеют.

Ямщик подошел и кнутовищем разрыл теплую золу.

— Надо думать, — грелись у огня, — сказал он. — Должно, приезжие. Тут сейчас, как вниз спуститься, большое село. Должно быть, туда ехали.

— Мытники, что ли? — спросил полковник. — Да так и есть. Мытники тут должны быть. Вези-ка нас туда. Там хоть спать лечь можно будет.

— Мне что, мне все равно, — недовольно отозвался ямщик, — поедем, пожалуй, коли уж такая охота. А только, сами знаете, Мытники в яме стоят. Чать, все залило. Как тут к ним подъедешь?

— Да ведь проезжали же люди, сам говорил?

— Так ведь то днем.

И, говоря, ямщик вытащил из-под козел торбы с овсом и стал подвязывать их лошадям.

Студент и девушка обошли между тем становище. Оно имело шагов пятьдесят в окружности. Только это пространство и было сухо. Оно представляло вершину холма, с боку которого с одной стороны пролегала дорога. Кругом чернели затопленные поля и прямо под обрывом, блестя широкой стальной полосой, неслась вскрывшаяся и вздувшаяся река. На противоположной стороне, за рекой, на высоком берегу мигали редкие огни освещенных окон, и красноватое пламя их причудливо и красиво расцвечало черную мглу.

Молодые люди вернулись к лошадям

— Вот покормит, — сказал полковник, — и поедем в село. В селе ночевать будем.

— Я не согласна, — живо отозвалась девушка. — Тут отлично. Ведь скоро рассветет.

— Глупости! — возразил полковник. — Что ж мы целую ночь и будем стоять здесь? У меня ревматизм. И спать хочется.

— Да спи, пожалуйста, кто тебе мешает? Садись в возок и спи. Еще лучше выспишься, чем в душной избе.

— И то правда, — поддержал ямщик. — Сено у меня есть, такую постель взбодрим, что твоя перина,

— А вы? — спросил полковник, обращаясь к студенту.

— Я не устал, — ответил тот. — Вы не беспокойтесь о нас, мы отличию устроимся. Вот тут совсем сухо, можно поставить дорожную корзину и сесть. А спать мне не хочется.

— Делайте, как знаете, — сказал полковник.

И когда ямщик раструсил в возке сено, полковник забрался на него и расположился на ночлег.

Студент, с помощью ямщика, установил на самой верхушке корзину и объявил:

— Вот у нас и приличная обстановка. Устанем ходить, посидеть можно.

— Как странно, — сказала девушка, — я почти различаю все предметы. Должно быть, глаза привыкли, а может быть мрак редеет.

— И то, и другое, — сказал студент. — Посмотрите, как на той стороне отчетливо рисуется церковь, а подальше монастырь и его высокая колокольня. В этом посаде я провел все свое детство. Тут и учиться начал. Мать моя рано овдовела. Пенсия маленькая, в большом городе трудно жить, а здесь хватает. Домик тут у нас свой за монастырем и сад кругом густой, запущенный. Славный сад…

— Ваша мама ждет вас теперь — не дождется, — сказала девушка, — и верно тревожится.

— Не очень. Я писал, что приеду, но точно времени не назначил, — ответил студент. — Но, конечно, ждет, волнуется. Она у меня славная. И какая красивая, несмотря на то, что состарилась! В молодости прямо красавица была, — с сыновней любовью заключил он.

— Вы похожи на нее?

— Говорят, что очень похож.

Молодые люди помолчали.

— Как тихо, — сказал студент. — Я пойду, посмотрю, заснул ли ваш дядя.

— Спят оба, как убитые, — вернувшись, сказал он. — И ямщик завалился.

— Какая удивительная ночь! — произнесла девушка. — Мне представляется, что мы с вами одни, совсем одни, на какой-то высокой, страшно высокой, недосягаемой для других горе, и душа моя в какой-то странной тревоге. Вы не ощущаете чего-нибудь подобного?

— Мне хорошо, — сказал студент. — Как-то покойно. Вот именно покойно. В этой ночи, такой темной, теплой и тихой, разлито что-то умиротворяющее. Мне такой ночи не доводилось испытать. Я ведь в первый раз еду домой на Святую. Приезжал больше на Рождество, иногда летом, если не удавалось найти кондиции.

— И мне тоже, — сказала девушка. — Какая-то оторванность от мира и вместе близость в чему-то высокому. К небу.

— Вы верите в Бога? — спросил студент.

— Я? Видите, — с улыбкой ответила она, — в Бога толпы я не верю. Но я верю, как бы это вам сказать, даже чувствую присутствие чего-то надземного, какой-то высшей силы.

— Вы признаете идею божества, — подсказал студент.

— Идею божества? Да. Если представить, что в ней заключается все великое, все высокое, все прекрасное земли.

— И все достижения ума, — опять подсказал студент.

— Не знаю, — ответила она, — может быть, это тоже область чувства. Почему мне так хорошо сейчас? Почему кажется все таким прекрасным, и почему душа уносится куда-то ввысь? Кто это может объяснить?

Студент не ответил, опустил голову и задумался. И долго сидели они молча, охваченные теплой тишиной ночи, боясь прогнать ее и спугнуть свое настроение.

Удар колокола вдруг всколыхнул воздух и поплыл по реке. Первый удар, мощный и гулкий. Он точно наполнил собою всю окрестность. И не успел отзвучать он, как донесся другой удар, и еще, и еще.

Студент поднялся, молча протянул девушке руку и подвел к обрыву.

Напротив, за рекой, на пригорке горела огнями церковь, и в редеющем мраке ночи, словно рои золотых шмелей, сверкали, мерцали, колебались и неслись бесчисленные огни.

— Крестный ход, — сказал студент. — Как красиво!

— Красиво, — повторила девушка. — И как говорит сердцу! Знаете, я уже давно не придаю значения этому празднику, но вот сейчас, — я не знаю почему, — это так трогает меня, и я понимаю, что в том, что я вижу, сокрыто что-то прекрасное, полное глубокого таинственного смысла.

— Да, — сказал студент, — я тоже во власти чего-то необычайного. Помните, вы в споре с дядей говорили про мгновенье? Я не вдумался тогда и не особенно внимательно слушал, но как вы правы! Действительно, громадное значение имеет мгновенье, и вот сейчас… Почему так неожиданно-прекрасно, так умилительно и трогательно то мгновенье, которое мы переживаем? И, кто знает, какое огромное значение, может быть, имеет оно для всей нашей жизни! Быть может, пройдут года, целые десятки лет, и в момент полного падения духа, глубокого отчаяния, безверия в себя и других мы вспомним это мгновенье и оживем, и воскреснем, и почувствуем, как в нашем сердце вспыхнет пламенный язычок надежды и веры. Это удивительно.

— Необъяснимо, — откликнулась девушка. — Нужна была вот эта темная ночь, черные, затонувшие поля, этот бугорок сухой земли, затерянный в море воды и грязи, и эта река, и за нею огни этой пасхальной ночи, чтобы нам что-то раскрылось. Едва раскрылось, чуть-чуть! Но и этого уже достаточно, чтобы наши сердца ощутили неведомое блаженство. По крайней мере, мне… мне хочется плакать.

— Очень странно, — сказал студент. — Когда-то ведь и я шел в этой толпе вокруг церкви, и любил и эту ночь, и этот праздник. Но это было так давно и успело побледнеть и поблекнуть. Потом в Питере я ходил к Исаакию, бродил по залитому иллюминацией Невскому. Но ни тогда в детстве, ни потом позднее ни разу не помню я, чтоб это так трогало и так волновало. Не вставало что ли перед глазами такой выпуклой картины и не раскрывался так ее смысл, только никогда раньше не приходило ничего подобного в голову. Вот только сейчас я понял, какой это прекрасный, какой это яркий праздник. Понимаете, Манюрочка? Жив Христос! И жив идеал бессмертия, красоты, деятельного добра, беззаветного самопожертвования. Жив! Был мертв и воскрес. И принес радость. И там, на той стороне, все объявляют друг другу эту радость, и обмениваются ею, как приветствием. Христосуются.

Студент умолк.

Потом вдруг широко улыбнулся счастливой улыбкой и сказал:

— Христос воскрес!

— Воистину воскрес! — радостно и стремительно откликнулась девушка и обвила руками шею студента.

Светало. Розовые тона прорезали серую мглу неба, а на востоке оно все алело ярким пурпуром и уж горел за ним огнисто-золотой сноп солнечных лучей.

Лицо студента вдруг залила нежная краска и, низко наклонив лицо свое к лицу девушки, он сказал:

— Мэри, дорогая…

Она приложила ладонь к его губам.

— Тс! Не надо слов.

Замолчав, он не мог оторвать взгляда от усталого, побледневшего, неизъяснимо милого, несказанно дорогого, лица, по которому медленно скатывались мелкие слезинки, от этой закинутой, обращенной к небу, почему-то вдруг ставшей ему такой родной и близкой головки.

— Что это такое? — вдруг прошептала она. — Ты слышишь?

— Звонят колокола, — сказал он.

— Нет. Не одни колокола. Не только они. Вон, вон они! Смотри, смотри!

Студент поднял голову. Высоко, высоко в небе, все облитые розовым сиянием зари, неправильным треугольником, наполняя воздух шорохом крыльев, неслись, казавшиеся огромными и фантастическими, белые, похожие на пушистые облачка, птицы.

— Звенят их крылья. Слушай, слушай!

И оба, и студент, и девушка стояли обнявшись, забыв все на свете, во власти неведомого очарования.

Звеня, гудели колокола, звеня, шуршали прибрежные камыши и очереты, звеня, скатывались с холмов и пригорков ручьи и потоки, звеня трепетали неисчислимые, на губах, на щеках, на лбу, на прядях волос, юные, нежные в робкие поцелуи.

И в сердце, расширявшемся, настежь раскрывшемся навстречу всему миру, готовом всех обнять и все вместить, звенели благодатные и горячие, сладко-мучительные слезы.

Звенели они радостью бытия, восторгами вдохновения, счастьем любви, жаждой подвига и верой в победу всего высокого, всего божественно-прекрасного.

1911 г.