Марк Криницкий «Околоточный»

I.

— Свобода — это, конечно… — сказал Клочков: — и право там… Я ничего не имею против свободы. Я согласен. Но надо также признавать порядок… Прежде всего порядок! Порядок это… Без порядка будет анархия… Да!

Произнесши это, он остановился и с важным видом наморщил лоб, с удивлением чувствуя, что разом исчерпал все свои соображения по этому предмету. И от этого сознания у него явилось знакомое неприятное чувство внутренней пустоты и неопределенной неловкости.

Сестра ничего не сказала в ответ и молча продолжала обедать. Глаза ее были опущены в тарелку, и он видел только ее наклоненный лоб, восковой и выпуклый, и такие же бледные пальцы.

Он знал, что она вернулась из больницы усталая, но тем не менее ее молчание казалось ему неделикатным.

Разве она не могла сказать нескольких слов? Это, наконец, долг приличия, если уж на то пошло.

В комнате водворилось напряженное, гнетущее молчание.

Но что она бы могла сказать ему в ответ. С тех пор, как она окончила гимназию и фельдшерские курсы, ее мировоззрение настолько круто изменилось, что у нее не осталось с братом почти ни одной точки соприкосновения. Кроме того, она не хотела его обижать, а в серьезном разговоре это было бы неизбежно. Она помнила, как по смерти матери, он для того, чтобы содержать ее, тогда еще маленькую девочку, вышел из реального училища и поступил писцом в полицейское управление. Теперь он был околоточный надзиратель. Это был его хлеб, и ей не хотелось ему доказывать, что он неправ, тем более, что он не мог думать иначе в силу самого своего служебного положения.

С каждым днем общество брата становилось для нее тяжелее. Она сознавала, что начинает его ненавидеть инстинктивною, с трудом преодолимою ненавистью. Ей были противны его тупые, несамостоятельные убеждения, самый взгляд его глаз, двойственный и тяжелый, даже его толстое форменное платье, насквозь пропахшее табаком и одеколоном.

Он был для нее живым олицетворением грубой, нерассуждающей силы.

И, побеждая в себе нехорошее чувство, она с отчаянием хваталась за мысль:

— Но ведь он же не виноват!

В особенности для нее были мучительны потуги с его стороны завязать с нею живой откровенный разговор. В такие моменты ее охватывал страх, что она может ему сказать что-нибудь в последней степени оскорбительное.

Иногда она принимала решение расстаться с братом, но приходил момент, когда надо было объявить ему об этом вслух, и она чувствовала себя бессильною.

Нити прошлого имели слитком большую власть над ее душою. Ей казалось, что оттолкнув брата, она оскорбит что-то самое чистое и святое в своей душе.

Тогда она давала себе слово быть ему всегда доброй сестрой и только избегать разговоров на политические темы.

Но это с каждым днем становилось труднее. Клочков раздражался. Почему он окружен этим оскорбительным молчанием, точно каким-то заколдованным крутом? Разве он не такой, как все! А между тем с ним не церемонятся, явно давая ему понять, что для околоточного рассуждения совершенно излишняя вещь.

В особенности это показалось ему нестерпимо именно сегодня, и он думал с подавляемою злобой о сестре. «Все же это я вытащил тебя из грязи в князи».

— Кажется, я говорю с тобой, а не с пустым пространством! — не выдержал он, наконец, чувствуя, как густая краска заливает ему лицо и в руке дрожит и звенит о край тарелки ложка.

— Может быть ты хочешь этим показать, что ты умнее меня? Тогда это, извини, глупо!

Она вздрогнула от неожиданности. Наступила минута, которой она больше всего боялась. Что-то надо было сказать или сделать, но она совершенно не знала.

И ей на мгновение стало невыразимо больно и страшно, точно в предчувствии чего-то неотвратимого.

Еще ниже наклонив голову, она положила ложку и перестала есть.

— Или, может быть, ты считаешь меня каким-нибудь подлецом? — продолжал он допрашивать голосом, в котором басовые ноты чередовались с визгливыми: — Тогда объяснись… Сделай такое твое одолжение… Я, наконец, этого требую от тебя… Я кажется имею на это право… Я…

Он хотел напомнить ей о благодарности. Но вдруг ему показалось, что они сейчас непременно объяснятся хорошо и искренно, как брат с сестрой, и этот насильственный круг молчания будет, наконец, разорвав.

— Можно быть разных мнений и уважать друг друга! — закончил он, смягчившись, вспомнив знакомую фразу, которая показалась ему приложимою к данному случаю.

Вдруг взгляд его уловил тихое дрожание ее плеч. Вместо всяких слов, она порывисто закрыла лицо ладонями, наклонилась вперед и со стуком опустила локти на стол.

И было в этом ее движении столько немого горя, что он как-то инстинктивно понял, что произошло что-то очень серьезное. Он хотел ей что-то сказать, но слова застыли в его горле.

И вдруг его охватил странный, никогда им не испытанный, безотчетный страх. Ему показалось, что вся его долгая жизнь вдруг замкнулась в какой-то глухой, беспросветный тупик, из которого ему почему-то нет никакого выхода.


Он знал, что вечером у сестры собираются гости, учащаяся молодежь. Обыкновенно он в этих случаях уходил, чтобы не стеснять своим полицейским мундиром. Но сейчас мысли его внезапно приняли другое направление. Он курил и думал:

— Все это вздор! Все можно тактично… Знаем мы! Он нетерпеливо хмурил брови и зверски затягивался папиросой.

— Пусть ему докажут!.. Сделайте ваше одолжение… Это даже интересно.

Клочков усмехнулся, и на сердце у него сделалось молодо и хорошо

— Отчего же не поговорить о разных там идеях? Человеку необходима иногда, так сказать, духовная пища…

Он с грустью подумал, что никогда не был молод по-настоящему…

Уже совсем стемнело, когда сестра неожиданно услыхала у своей двери его голос, странно возбужденный, не то просительный, не то неестественно развязный:

— Э, послушай… Я сегодня, знаешь, никуда не уйду… Надеюсь, я вам не помешаю?

И вдруг ей стало жутко, точно в болезненном предчувствии чего-то тяжелого и конфузного, и ей захотелось крикнуть ему за дверью:

— Валя, не нужно этого, не нужно!

Но мучительная жалость тотчас же сжала ей сердце, и она ответила сдержанно:

— Как хочешь…

Клочков вспыхнул и радостный вернулся к себе в комнату.

— Конечно, мы разных мнений, — думал он: — но на то есть такт… Можно завсегда тактично… И она милая…

Он вызвал в своем воображении личико сестры и ласково и благодарно улыбнулся ему.

Через полчаса он явился домой с кульком вин и закусок.

— С какой это стати? — запротестовала она: — Я прошу тебя этого не делать.

И в голосе ее, против ее воли, прозвучало раздражение. Но он уверял с комическим и жалким видом, что иначе нельзя, и она чуть не наговорила ему резкостей.

И опять ей захотелось крикнуть еще, как тогда, за дверью:

— Валя уйди!.. Не надо… Уйди!..

Но она взглянула на его опечаленное лицо и остановилась.

Между тем он, весело напевая, расставил закуски и напитки, грубо и безвкусно. Ему казалось, что сестра сожалеет, что он остался. И он думал:

— Эка важность… Небось ее не убудет…

И ему казалось, что сестра зла и завистлива.

— Ей не хочется, чтобы он…

Клочков самоуверенно поправил форменный галстук. Он подумал, что среди гостей могут быть красивые барышни. Сестра, вообще, оттирает его. Пусть она посмотрит, как он…

Клочков ухарски закручивал усы и важно подымал плечи.

Между тем начали собираться гости, и каждый, входя, выражал удивление по поводу таких пышных приготовлений. Некоторые высказывали предположение, что попали на именины.

Клочков засуетился, шаркая ногами с таким видом, как будто на них были шпоры, и делая широкие гостеприимные жесты. Тужурка у него была расстегнута и глаза смотрели масляно и предупредительно. Он сам помогал гостям раздеться, и это производило такое впечатление, как будто он хочет обыскивать. И от его услуг с неприятным чувством уклонялись.

Для большинства его присутствие было неожиданно и странно. Потому, по мере наполнения комнаты, в нее проникло вместе с пришедшими напряженное зловещее молчание. Все вопросительно переглядывались между собою. Сестра шушукалась. Один только Клочков притворялся ничего незамечающим.

— Можно всегда тактично, — размышлял он, и потирая руки, предложил гостям выпить и закусить.

Мужчины отказались; кто взял книгу, кто сосредоточенно курил.

Это огорчило Клочкова.

— Барышни… Не может быть… Сладенького… — принялся он ухаживать и угощать.

Какой-то толстый и приземистый молодой человек демонстративно взял с подоконника шапку, и начал прощаться. У него был больной и раздражительный вид, и сестра, пожимая ему руку, умоляюще взглядывала на Клочкова.

— Позвольте-с… Куда это? — заволновался Клочков.

Но гость молча пожал ему руку и вышел в переднюю.

Клочков устремился за уходящим.

— Если я позволил себе какую-нибудь бестактность… Господа, разве я позволил себе какую бестактность?..

— Оставь, Валя, — успокаивала его сестра: — никто этого не думает…

У нее был страдающий вид. Все молчали, словно были в заговоре против Клочкова.

Он почувствовал острую обиду.

«За что? — думал он: — Что я им сделал такого?»

— Я не понимаю — начал он и кинулся в сени за уходившим.

— Молодой человек… Позвольте вам…

Но гость вместо ответа сердито хлопнул дверью.

II.

Когда Клочков возвращался назад, кто-то взял его в темноте горячими руками за руку, и у самого уха он услышал умоляющий, возбужденный шепот сестры:

— Валя, уйди, Бога ради. Они стесняются тебя… Она крепко держала его руки, не выпуская.

Клочков вспыхнул.

— Вздор! Разве я кусаюсь? И… и, пожалуйста не обижай меня! — добавил он почти жалобно.

— Все равно, ты ведь не можешь принимать участия в общем разговоре, — продолжала она упрашивать его, и в голосе ее начинало клокотать раздражение: — Тебе не известны многие термины, и наконец…

— Вздор! вздор! — говорил он, также начиная раздражаться: — Я тоже учился по-французски и по-немецки… Наконец, это не удобно, что мы с тобою тут шепчемся… Ты извини меня…

Он возвратился в комнату и занял позицию один у стола с закусками.

Он чувствовал себя уязвленным, и ему не хотелось отступить.

— Итак, никто не хочет выпить? — спросил он развязно. — В таком случае, за ваше здоровье, дорогие гости!

Он взял со стола бутылку хинной водки и выпив, заметил:

— Хотя и хинная, а вкус не горький… Даже совершенно напротив, какой-то странный вкус… Можно и повторить.

Он повторил и почувствовал себя самоувереннее.

Это становилось скучно. Кое-кто опять начал прощаться.

У остальных тоже нашлись неотложные дела. Сестра, вся застыдившаяся, с красными пятнами на висках, робко удерживала уходящих: видимо, втайне она все еще надеялась уговорить брата уйти.

Клочков тоже уговаривал остаться.

— Брезгаете полицейским мундиром? — спрашивал он уже нахальным тоном, потому что хинная успела оказать свое действие: — Отказывается полиции в человеческом достоинстве? Очень рад… Но позвольте, за что?

Никто с ним не спорил, и почти все разошлись. Осталась только высокая представительная блондинка с очень милым и, как показалось Клочкову, сочувствующим ему лицом. Она ходила под руку с сестрой и старалась ее успокоить. Вместе с ней остался высокий и худой студент, с длинными черными волосами, все время серьезно молчавший с таким видом, точно он один верно понимал положение всех и Клочкова.

Клочков налил себе еще рюмку хинной, вкуса которой он никак не мог уловить, подумал и снова предложил гостям выпить с ним за компанию.

— Не пью! — сказал студент неожиданно громко и резко, и переложил ногу на ногу.

Клочков вздрогнул и смущенно пожал плечами.

«Зачем же так кричать?» — хотелось ему заметить.

— А уж вам я непременно налью! — сказал он, обращаясь к блондинке.

— В таком случае позвольте мне красного, — ответила та, мило прищурив большие и выразительные серые глаза.

Клочков просиял.

— Вот это я понимаю, — сказал он: — Можно быть разных убеждений и… Прошу покорнейше.

— Вы думаете, продолжал он, выпив и обращаясь к студенту, — что нам, полицейским, легко переносить, что нас в обществе как-то сторонятся? Ведь уж не скроешь… — Вы полагаете, легко это?

В голосе Клочкова прозвучала сентиментальная нотка.

Студент пожал одним плечом и ничего не ответил. Наступило продолжительное молчание. Клочков поднял брови, подумал и снова налил себе рюмку.

— Человек не виноват, что несет известную службу, — наконец сказал он осторожно: — Это судьба. Вы, вот, студент, я околоточный… Это судьба!

— Не могу согласиться, — вдруг сказал студент тем же резким голосом: — если служба противоречит убеждениям, ее можно переменить!

Клочков рассмеялся. Какие дети эти студенты!

«Переменить?»

— Дело не в должности, заметил он наставительно: — На всякой должности можно приносить пользу…

— Неужели?

Лицо студента покривилось иронической усмешкой.

— Нет должностей дурных или хороших, — продолжал Клочков убежденно: — Не место красит человека… Я, например, вырос в нужде, не мог получить образования… И оказался вот… Но я честен… Позвольте-с! — горячился он, хотя его никто не перебивал: — Я, может, честней других, хотя воспитался на медные деньги.. — Я и здесь могу исполнять мой долг…

Он ткнул себя кулаком в грудь. Глаза его от избытка чувства увлажнились слезой. Ему нравилось, как он говорит.

— Но есть должности презренные, — громко вставил студент. — Я это так… вообще: вы сказали, что совершенно не разделяете должностей на дурные и хорошие…

— Не разделяю! — авторитетно сказал Клочков. — Это вздор. Должности равны, потому что никто не виноват…

— Например, должность палача, — раздельно и спокойно произнес студент.

— Как вы кричите-с! — сказал Клочков, внезапно смутившись.

Должность палача и ему казалась отвратительною. Недаром на нее назначают уголовных преступников, убийц. Студент принуждал его защищать то, чего ему не хотелось. Это было нечестно.

— Зачем же кричать? — продолжал он, сильно покраснев и чувствуя, что теряет под ногами почву: — Мы благородно с вами…

— Такой уж голос, — сказал студент.

Сестра и симпатичная блондинка захохотали.

Клочков оглянулся. Он не мог понять, чем он возбудил такой смех.

— Вы говорите: палач, — сказал он, стараясь собраться с мыслями, и вдруг собственный голос тоже показался ему странным образом громким.

«Это я сам кричу, — подумал он: — над этим и смеются».

Тогда, неестественно перегнувшись вперед, он зашептал.

— Что ж… и палач… если необходимо… Очень жаль, но кому-нибудь надо же… Иначе ведь…

И в то же время он думал про себя: нет это не то… И его мучило, что он не может найтись и сказать то, что было нужно.

Студент слушал его с презрительной и даже как будто несколько жалостливой усмешкой.

Клочков почувствовал себя оскорбленным. Кровь ударила ему в голову.

— Позвольте-с.

Он поднялся, тяжело опираясь руками о стол.

— Что же из того, что палач? По-вашему, значит, преступников казнить не надо, а пускай они безнаказанно нарушают общественный порядок?

Клочков сделал свирепое лицо.

— А что вы считаете общественным порядком? — спросил студент, обидно подчеркивая слово вы. — Порядок бывает разный…

— Порядок всегда один! — строго сказал Клочков: — чтобы все твердо стояло на своих местах… чтобы была законность…

Он сжал кулак, видимо, желая изобразить законность, и вдруг сильно покачнулся.

В комнате снова раздался смех. Вероятно, было смешно то, что он требовал, чтобы все оставалось твердо на своих местах, а сам не стоял на ногах. Но разве это имело отношение к спору?

Хохотала до упада симпатичная блондинка, которая вероятно, считала его за идиота; ей вторила сестра; только ее смех был жалкий, стыдящийся.

Клочков стиснул зубы.

«Ела мой хлеб, а теперь смеется надо мной, — подумал он злобно: — Небось, когда ела, тогда не спрашивала, на какие деньги куплен хлеб, на худые или на хорошие»…

— Смеяться можно, конечно, над всем, — сказал он: — Это самый верный способ-с…

— Вы сказали, что считаете общественным порядком, чтобы все стояло твердо на своих местах, — с убийственной иронией повторил студент: — Но почему все твердо должно стоять на своих местах? Может быть его, напротив, надо свалить и переставить по-другому… Вы не подумали об этом? Может быть, ваш незыблемый порядок есть на самом деле беспорядок…

Клочков поглядел на его решительное и красивое молодое лицо, которое дышало скрытым умом и силою, и ему самому стало на момент безотчетно хорошо и весело и захотелось вдруг тоже сделать что-нибудь решительное и сильное.

Невольная и сочувственная улыбка уже готова была осветить его лицо, но также быстро странное, радостное чувство исчезло и заменилось мрачною и тупою злобою, близкою к зависти.

Наклонив голову и сделав губами сосущий звук, он сказал авторитетно:

— Все это ерунда-с!

Студент встал, опираясь рукою о стул и от всей его фигуры опять повеяло красотою и молодостью.

— Что собственно ерунда? Так… все? — спросил он насмешливо.

Клочков напряженно улыбнулся и налил себе еще хинной. Он усиливался удержать на своем лице важное выражение, но уже оно было пошло и жалко.

Студент тряхнул своими черными кудрями и весело переглянулся с блондинкой.

— Фи! — протянула та, высоко вздернув плечи. — Надо доказывать, а не браниться.

Клочков вышел и, с намеренно нахальным видом развалившись, спросил.

— А вы тоже, вероятно, из главных застрельщиц?

Он грубо и протяжно захохотал, довольный собственной остротою.

— Это уже, простите… отвратительно! — вскрикнула блондинка, сделав брезгливую гримасу, и отвернулась.

— Валя, довольно! — строго приказала ему сестра, болезненно сдвинув брови.

Но он, точно подзадориваемый чем-то, продолжал хохотать грубо и цинично.

Все молча переглянулись и вышли.

— Сделайте одолжение! — сказал Клочков, вытягивая ноги под столом и засовывая пальцы в карманы брюк.

Он вынул портсигар, со стуком вынул папиросу и, закурив, далеко бросил от себя зажженную спичку. Потом, протянув руку через весь стол, достал, расталкивая по дороге другие бутылки, пиво и налил себе полный стакан. Из передней было слышно, как надевали калоши.

Клочков сознавал, что он не образован, гадок, напился хинной водки и заслуживает презрения, но ему не хотелось уступить.

Сделайте ваше одолжение! — бормотал он, высоко подымая плечи: — Очень рад…

И вдруг с шумом выплюнул окурок.

Потом озабоченно спрятал мундштук на место и погрузился в задумчивость.

Он вспомнил слова студента:

— Почем вы знаете, не есть ли ваш незыблемый порядок на самом деле беспорядок?

Мысль студента была до ужаса проста.

Он поправил под столом ноги, которые казались ему большими и тяжелыми, и продолжал размышлять:

— Действительно, почему все должно оставаться таким, как оно есть? На это нет ровно никаких причин…

И Клочкову пришла в голову забавная мысль, что все на свете можно бы переставить. Он усмехнулся одной стороной рта.

— И нет ничего мудреного!..

Он положил руку на лоб и старался что-то припомнить.

Отчего он раньше думал, что все должно быть неподвижно? Кто это ему сказал? Вздор! Напротив, самое лучшее все сломать и переставить…

И ему было странно, что раньше он думал не так…

И опять ему захотелось до мучительности что-то вспомнить.

Если бы студент был здесь, он бы его, пожалуй, о многом еще расспросил. Правда, он был сейчас немного выпивши, но голова его работала ясно.

— Что ж, — рассуждал он: — Это ничего… я пьян, но я готов… Извольте… Вы научите меня… Вы знаете и можете… Почему же вы думаете, что я не могу? Разве улица не в моих руках?

Он рассмеялся рассыпчатым лукавым смехом, от которого сам невольно вздрогнул и остановился.

И вдруг от этого вспомнил то, что ему так мучительно навязывалось на память и в то же время ускользало. Лицо его нахмурилось в постепенно исказилось гримасой ненависти.

— Околодошный?.. Отлично! — сказал он сиплым голосом и тяжело опустил руку на стол, так что стакан и какая-то бутылка тревожно перезвякнулись между собою.

III.

Так он просидел неопределенно долгое время, пока не заметил странного красноватого отблеска в окнах.

— Пожар! — подумал он радостно, точно это было то самое, что ему было сейчас нужнее всего.

— Неужели? Он оделся и вышел на улицу.

Горел пассаж. Это было ясно по внезапному необычайно яркому зареву и по тучам искр, падавших точно огненное кружево. Лошади тяжело храпели; уличное движение скомкалось; с громом запирались огромные железные ставни магазинов. А издали, вместе с запахом едкой гари, полз все возраставший нестройный гул.

Улица, казалось, рушилась, и Клочков испытывал по этому поводу ребяческую радость. То же чувство он читал на лицах других спешивших на пожар. Все были веселы, точно бежали на самое радостное зрелище. Появилась общительность: незнакомые весело переговаривались друг с другом; всех соединяло общее пренебрежение к обычному уличному этикету. Все торжествовало, словно у всех был один общий враг.

Что-то глухо ударяло в отдалении, и от этих ударов, казалось, улица стонала и вздрагивала.

Клочков кинулся в первую попавшуюся пролетку, навалившись всею тяжестью на извозчика. Он казался себе огромным и разрушительно сильным, и ему было весело от этого сознания.

Пожар был уже в полном разгаре. Пламя, вылизывая из окон, как из печей, вперемежку с дымом, точно пена или гигантский буфф, вилось под карнизом крыши, я странно было видеть неподвижные и спокойные лица каменных кариатид, с тупою важностью поддерживавших по-прежнему свои ненужные колонны.

Клочков усмехнулся.

Стоявшая напротив церковь, выступившая из линии прочих домов, казалась вырезанною из картона и смешно мигала окнами, точно глазами в очках, а над ясно выделявшимся ее крестом носились в беспорядке такие же, точно вырезанные, птицы.

— Осади назад, — гаркнул Клочков, прянув с извозчика, не столько, впрочем, по привычке или из жажды водворить порядок, сколько чтобы дать исход тому необъятному и мощному чувству, которое продолжало расти в его груди.

И звук собственного голоса показался ему торжественным и необыкновенным.

Он протолкался к приставу и сделал под козырек. Тот взглянул на него, и Клочков прочитал в обыкновенно столь корректных чертах его холодно вежливого лица тот же радостный инстинкт анархии и разрушения. И оба они посмотрели друг другу в глаза странным взглядом, точно обоим было смешно друг на друга и весело.

Через минуту он получил уже определенную инструкцию, выраженную в кратком и фантастическом приказе: не пускать никого из переулка, выходившего к пожарищу.

Клочков ринулся к указанному пункту.

Навстречу ему вихрем ворвался пожарный обоз. Мелькнули мимо оскаленные лошадиные пасти; налившиеся кровью глаза и человеческие лица, искаженные судорожным страхом и тем же радостным инстинктом разрушения.

Он посторонился и… «пропустил».

Толпа сомкнулась, точно тесто.

— Осади! — налег на нее Клочков, уминая локтями и задом что-то эластичное, мягкое, не имевшее очертаний и приятно сознавая, что увеличивает собою общую тревогу.

Толпа неудержимо напирала, точно раздувалась изнутри.

В это мгновение раздался оглушительный треск, похожий на взрыв: с одного угла оседала крыша. Брызнул водопад искр, и толпа, стоявшая внизу, одобрительно загудела. Затрепетали и закачались дома, точно затанцевали вокруг, и улица, казалось, стыдилась и чувствовала себя скандализованной.

Какое-то запоздалое дышло ударило Клочкова в плечо, и влажно-теплое, прерывистое дыхание обдало ему лицо. Он машинально посторонился и продолжал безмолвно упиваться великолепны бунтом свободной стихии.

Клочков сам хотел быть такою же, как она: яростною, беспощадною, всеразрушающею…

Вдруг кто-то дерзко тронул его сзади за плечо.

— Осади! — загремел Клочков и бешено повернулся, обводя вокруг себя ослепшими от огня глазами.

— Чего кричишь? — сказал чей-то резонно насмешливый голос из толпы. — Потише нельзя ли, господин околодошный.

Он так именно и сказал: «околодошный», а не околоточный.

Клочков вздрогнул. Кровь прилила ему в голову.

На момент ему показалось, что на площади наступила могильная тишина; дыхание остановилось в груди.

И вдруг все, что было в нем острой ненависти к кому-то или чему-то безымянному, насмешливо равнодушному, оскорблявшему его все эти дни, разом сконцентрировалось в одну сверлящую мысль:

— А! Околодошный? Хорошо же!

— Молчать! — заскрежетал он.

И прежде чем успел что-нибудь сообразить, его рука описала в воздухе могучую лугу.

Что-то острое и мокрое на момент с резкою болью вонзилось ему в кулак.

— Зубы.

И снова наступило странное молчание; только теперь явственно доносился гром пожара.

Кто-то бешено выругался. При свете нового взрыва пламени Клочков увидел, точно во сне, с угрозой поднятые руки и палки, удивительное множество палок.

Толпа зловеще молчала. Все, что было в ней яростной жажды разрушения, той самой, которая клокотала и в душе Клочкова, вдруг сосредоточилось на его высокой и прямой фигуре. Толпа инстинктивно впилась в него, в котором видела представителя ненавистного ей порядка. Ей нужна была искупительная жертва.

И Клочкову стало смешно на это вдруг водворившееся молчание и на бессильную ярость этой сплоченной безвидной массы.

Он грубо, вызывающе захохотал.

Он чувствовал себя огромным, сильным, страшным, все на свете презирающим.

Вдруг тяжелый камень беззвучно шлепнулся ему в грудь. Это был безмолвный вызов.

Клочков покачнулся и, полный стихийной ненависти, похожей на необъяснимый радостный восторг, ринулся в толпу.

Навстречу ему замелькали искаженные злобой лица, дрожавшие в зареве пожара.

В тот же момент чьи-то твердые груди выросли перед ним, как плотная непреодолимая стена.

Послышался злорадный смех.

И среди общей неопределенной массы выделилось одно лицо, в студенческой фуражке, с длинными волосами. Он узнал его по уничтожающей усмешке.

Узнал и не удивился, как будто это так и должно было быть и как будто он это скверно предчувствовал.

Лицо то вспыхивало, то гасло, и презрение сменилось в нем острою непримиримою ненавистью.

Клочкову захотелось сказать или крикнуть, что-нибудь невероятно дикое и оскорбительное, в последней степени нахальное.

Но презрительно и вместе сурово усмехавшиеся уста разжались, и он услышал отчетливое и явственное, как приговор:

— Хулиган!

И тотчас же режущий удар по лицу чуть не свалил его с ног. Клочков инстинктивно поднял руки к лицу, точно недоумевая. В тот же миг с ревом что-то оттолкнуло его, так что он затанцевал боком, смешно размахивая руками, спотыкаясь о собственную шашку.

Опомнился он уже стоящим на крыльце какого-то торгового заведения, в котором не сразу узнал трактир «Эльдорадо».

Он отчетливо знал, что дрался, получил болезненный удар по лицу, и в настоящий момент толпа требует его выдачи.

Он продолжал еще грозить и ругаться, но уже чувствовал себя маленьким, жалким, к тому же побитым, и ему хотелось по-детски плакать от боли и отчаяния.

Улица бушевала. С треском искр и пламени, звоном пожарных колокольцев сливался чей-то могучий, неистовый вой.

Вот к нему протянулись десятки, сотни рук. Он стоял и не двигался. Скоро его схватят и разорвут на части.

Не все ли равно? Разве не кончена жизнь?

Чей-то настойчивый голос твердит ему в уши:

— Ваше благородие! Через биллиардную есть ход.

— Через биллиардную? Зачем туда?

Он видит степенное, усатое, сейчас искаженное испугом лицо старшего городового Емельчука.

Он прикладывает что-то к его левому уху.

Клочкова передергивает от нестерпимой боли.

— Оставь… Не трогай…

Весь платок Емельчука в чем-то черном.

— Кровь!

Он хочет что-то осмыслить, сообразить и вдруг его охватывает страх.

Пошатываясь, он идет за Емельчуком, и ему кажется, что он никогда не уйдет с крыльца, к которому точно приросли его ноги.

С неимоверным усилием, отрывая ноги от пола, тащится он куда-то мимо буфета, где какие-то личности быстро и ловко убирают закуски. Один из них с любопытством и презрением взглядывает на Клочкова.

За стеной с меланхолическим звоном разбивается стекло и тухнет электричество.

Вот и биллиардная. Он на мгновение останавливается и слышит невыразимый гул, надвигающийся откуда-то снизу, через раскрытые окна.

Переулок, в который он нырнул через темные и грязные ворота, охватил его внезапной тишиною. Он остановился и почувствовал, как все его тело тяжело вздрагивает от судорожных спазм в груди и горле.

И вдруг, схватившись правой рукой в белой перчатке за лоб, он отдался на волю странных, бешеных рыданий.

Темный переулок огласился непривычными звуками.

Две или три фигуры случайных прохожих с жутким любопытством обернулись на удивительное зрелище — плачущего полицейского. Но Клочков не обратил на них внимания.

Нервы натянулись в нем и ныли нестерпимою болью, из-за которой он не слышал ран на виске и ухе. И от этой боли ему хотелось плакать, как ребенку.


Когда поздно ночью, с головой, мутной от слез, он вернулся домой и, пройдя к себе в комнату, зажег свечу, его поразил лежащий на столе конверт с знакомым почерком.

Он взял его и долго не мог сообразить, от кого это.

Наконец, руки его задрожали.

— Марья! — глухо позвал он прислугу: — Где барышня?

Марья знала только то, что барышня уехала на извозчике и увезла с собой какой-то узелок.

Клочков разорвал конверт. Сестра писала ему:

«Валя! Мне стыдно, и я уезжаю. Стыд переполняет меня всю до кончиков пальцев. Я знаю, что я нехорошо это делаю. Ты был для меня в свое время матерью и отцом. Я неблагодарная. И я мучусь, но все-таки не могу остаться с тобою и по-прежнему видеть тебя. Я оплакиваю наш общий несчастный жребий, но ничем не могу быть тебе полезной: ведь ты тот, кем ты должен быть, чтобы есть твой тяжелый и несчастный хлеб.

Прости, если можешь, и не ищи встречи со мной.

Твоя несчастная сестра».

Клочков медленно опустил крупно и тревожно исписанный листок бумаги на стол и долго смотрел на него остановившимся, ничего не видящим взглядом.

Он больше не чувствовал ни злобы, ни обиды. Напротив, образ сестры, с которой он прожил вместе свои черные дни, встал перед ним внезапно — такой близкий и понятный.

И губы его, чуть дрогнув, прошептали:

— Ну, что же… пусть…

Марк Криницкий.
«Современный мир» № 11, 1907 г.