Марк Криницкий «Тора-Аможе»
Ночью пришел старый волшебник Большой Семен. Он был нечесан, как и все живущие по старине; только волосы его казались еще хохластее. Все лицо у него было изборождено морщинами, похожими на те узкие глазные впадины, из которых по временам выглядывали его крошечные подслеповатые глаза, так что казалось, будто в каждой складке его лица скрыто по глазу. Внимательно осмотревшись по сторонам и обив с лохматой шапки иней, он вдруг расхохотался злобным надтреснутым смехом.
Елыш выглянул из-под тулупа, но, заметив, что Большой Семен смотрит на него одним из своих бесчисленных глаз, спрятал голову назад. Тем не менее, он продолжал внимательно слушать, что говорилось.
— Помилуй, — сказал отец Большому Семену, низко кланяясь, — возьми лошадь. Помолись немного.
Но Большой Семен продолжал смеяться.
— Жеребенка подавай, — сказал он, наконец, хлопнув шапкой по столу, — на котором сам ездил, давай. Курицу колоть давай. Гуся лить воду давай. Все давай. Много молиться надо. Керемет велит.
Он опять захохотал своим зловещим смехом, от которого у Елыша подвело коленки к самому подбородку.
— Куда ты смотришь? — продолжал отец извиняющимся голосом. — Миколай — бог сердитый: его нельзя трогать. И Божия Матерь — тоже бог сердитый: тоже нельзя, трогать.
— Керемет велит: убирай! — закричал Большой Семен визгливым голосом. — Ничего не оставляй. Хозяйка, печь топи. Зачем тогда звал? Керемет велит.
Елыш одним глазом видел, как высокий и худой отец его, с покорным, заплаканным лицом, протянул руки к подоконнику, на котором стояли русский бог Миколай, сердитый, с нахмуренными бровями, и нежная, кроткая Тора-Аможе с черноглазым, смуглым Младенцем на руках.
— Не помог бог Миколай… плох бог Миколай, — извиняющимся голосом бормотал отец, снимая образа с подоконника. — Все татары заходят, и какие такие татары, сам не знаю… не здешние… лицо темное… Ничего не могу сделать, Семен: как закрыл ночью глаза, так и заходят татары, без числа… И Божия Матерь — слабый Бог: молился — не берет… как закрыл глаза, сейчас татары заходят, без числа…
Он вытер сухою, жилистою рукою свои красные гноящиеся глаза и понес образа вон из избы, но на пороге остановился и глухо произнес:
— Зачем Карабаш помер? Как крестился, на Рождество мясо ел — Карабаш помер.
Шум ветра ворвался в плохо притворенную дверь, и слышно было, как стучит припертая в сенцах наружная дверца и скрипят сосны. Свечи, прилепленные с самой темноты к бревенчатым стенам, замигали от холодного воздуха. Елыш съежился еще больше, и ему казалось, что к самому их лесному домику кто-то подъехал.
«Должно быть, начальник… на тройках», — подумалось ему.
Слышно и гулко задрожали лошади, и в сенцах заскулила и затявкала собака: потом словно кто проехал с возом сена мимо окон, шурша по бревнам и скрипя полозьями, и опять все стихло.
Вошел отец с пустыми руками.
«Миколай — бог сердитый: он накажет, — в страхе дрожа всем животом, думал Елыш, и ему представлялся грозный русский бог, седой, с безволосым морщинистым лбом и нахмуренными бровями. — Он накажет. Ах, накажет! Он начальник».
И Елышу казалось, что и отец этого боится, и все боятся и знают, что Миколай-тор накажет. Один Большой Семен не боится, потому что он пришел с татарской стороны, со всех берет деньги, а кто не дает, на тех напускает черную болезнь.
«Вот Тора-Аможе не накажет: Тора-Аможе хороший бог, слабый. Она всех любит: и чуваш и русских. И на руках у нее чувашский мальчик, черноглазый, и сама она, как чувашка. Тора-Аможе плакать будет».
И Елыш чувствовал, что слезы ручьями струятся из его глаз при воспоминании об обиженной Тора-Аможе. Как ему хотелось побежать к ней и крикнуть: чего ты плачешь? Не плачь!
Но она жила далеко, в церкви, за русским кладбищем. Когда он подрастет большой, он пойдет к ней, туда, на русскую сторону. И он будет тогда глядеть на нее, долго, долго пока не надоест.
И Елышу было приятно думать и знать, что на свете есть Тора-Аможе, любящая, такая красивая и плачущая.
Потом он видел, как мать затопила очаг и, тяжело гремя, навесила над ним котел с водою. Ему хотелось спать, и потому клубы едкого дыма, не вовремя наполнившие избу и валившие в отворенную дверь, откуда ожесточенно свистал пронзительный ветер, заставляли его плакать еще сильнее. Кроме того, ему казалось, что Большой Семен пришел не один, и привел с собой еще кого-то, который беспрестанно показывается то там, то сям.
Сам Большой Семен тем временем поместился у очага на коленях и начал причитать, обращаясь лицом в сторону отворенной двери.
— Помилуй, помилуй! — кричал он жалобным, гнусавым голосом и странно тряс своею серой, всклокоченною головою.
— Помилуй, Керемет, помилуй! Неужели ты не знаешь, что здесь самые жирные во всей округе куры? Ай-ай, Керемет! Ты бы шел туда, где люди и без того дохнут с голоду: там тебе была бы хорошая пожива. Там много стариков и старух, едва передвигающих от голода ноги, там много мальчиков и девочек, умирающих от болезни рта. Ты бы должен это знать, Керемет, потому что сейчас холодно, ох, как холодно, и мы все замерзаем. Когда я шел сюда, трещали от мороза деревья; по ночам из оврагов подымается снежная буря. Ах, сколько она губит людей и лошадей! Сколько по дорогам покойников. Ах, как страшно в лесу и по дорогам!.. А здесь хорошо, и варится мясо. Здесь много людей, и все сыты. А еще сколько здесь кур и гусей. Мц… мц… И овец, и коров, и быков, и лошадей… Ха-ха-ха!
Большой Семен добродушно посмеялся и потряс головою. И Елышу казалось, что в открытую дверь из лесу тоже кто-то смеется буйный и веселый, и, как дитя, хлопает в ладоши.
— Глуп ты, Керемет! Ай, глуп! И Бог, а глуп. Неужели я должен тебе рассказывать, какой вкус у кур? Мц… мц… Если бы я мог есть кур каждый день! Увы, увы, я ем один хлеб с водою! Если бы, по крайней мере, у меня были деньги. Например, сейчас мне нужно, очень нужно тридцать копеек. Где мне взять тридцать копеек? Керемет велит хозяину дать мне тридцать копеек, и я очень удивляюсь, что хозяин этого не слышит. Я хочу плевать на огонь этого человека, который не понимает самых простых слов. Тьфу, тьфу!
Но в это время отец подал ему что-то завернутое в красный лоскуток. Старый волшебник пересчитал, зачмокал своим беззубым ртом и забормотал дальше:
— Я ведь говорил тебе, Керемет. Вот погоди, завтра мы заколем тебе жеребенка, самого лучшего во всей округе жеребенка. Не старую слепую лошадь. Э, нет! Ты садись себе на нее и уезжай. Я даю тебе хороший совет.
Но в открытую дверь кто-то по-прежнему смеялся и буйно хлопал в ладоши.
Начали варить мясо. Елыш смутно чувствовал как кто-то всунул ему полусонному в рот теплый кусок курятины. Он судорожно, вместе со слезами, проглотил и снова впал в тяжелое забытье…
— Вставай! — услышал он вдруг над собою голос отца. — Поедем Карабаша кричать.
Елыш открыл глаза и увидел, что их дом полон мужчин и женщин.
В сенях стоял его старший брат Степан, который пришел с русской стороны. Он был крещеный и жил по-русски. Елыш любил его за то, что у него в доме была русская печь, медный самовар и чайная посуда. По обыкновению, он хотел к нему приласкаться, но на этот раз глаза Степана были сердитые.
— Э, уйди! — сказал он. — Не то и тебя приколю вместе с лошадью.
Елыш увидал у него в руках острый длинный нож, которым режут овец. На дворе, шурша соломой, крутила метель. Степан вышел из сеней вслед за ним. Несколько собак кинулись ему навстречу и стали лизать его руки.
— Почуяли! — злобно проворчал он и подошел к Пегому, который дожидался, заложенный в сани.
— Такую лошадь резать! — продолжал он, обращаясь к отцу, и похлопал Пегого по крупу. — Давай лучше менять. Ни за что пропадет лошадь.
— Пускай! — сказал отец слабым голосом и тоже положил руку лошади на круп.
Пегий повел шерстью и начал дрожать всем телом. Собаки подняли протяжный вой.
— Чует свою смерть, — заметил Степан.
— Ничего не поделаешь! — вздохнул отец. — Садись, Елыш! Поедем Карабаша кричать.
— Эх, хороша лошадь! — крикнул Степан, отворяя ворота. — Колоть жалко. Продай: я тебе старую дам да еще приплачу.
— Нельзя! — усмехнулся отец и, ударив вожжами, крикнул:
— Н-но, поезжай!
Пегий разом вынес их из ворот и помчал по просеке.
— Куда едешь? — в страхе закричал Елыш, прижимаясь к отцу.
— А на кладбище, — отвечал тот смутным голосом. — Все за тем же… Карабаша кричать.
— Карабаш ведь помер.
— Он услышит… Семен сказал: покричи, он услышит.
— Отец, что это? — спросил Елыш, в страхе указывая на придорожные пни и кусты, где мелькало что-то черное.
— Где? — глухо шепнул отец и придержал лошадь.
Метель еще сумрачнее загудела в верхушках сосен.
— Напрасно Степана не взял, — также глухо пробормотал отец. — Теперь в лесу смерть.
— Э, да это наши собаки, — весело добавил он.
Две собаки молча, поджав хвосты, подбежали к саням.
Отец смерил глазами черную даль и снова задергал вожжами.
— Н-но, пошла!
Снова началось мелькание в кустах. Елыш явственно видел, как кто-то с остроконечной головой перебежал дорогу и упал в кусты.
— Кто это? — прошептал Елыш.
— Это метель, — сказал отец, — видишь, еще метет. Тяжело ехать.
На опушке он опять задержал лошадь и долго глядел назад в лес.
— Миколай — бог сердитый, — сказал он в задумчивости; потом вылез из саней и, утопая в глубоком снегу, стал поправлять лошади подпругу.
Елышу сделалось жутко.
— А кладбище где? — спросил он робко из саней.
— Там.
Отец неохотно махнул рукой в сторону поля. Елыш хотел посмотреть, не видно ли кладбища, но вьюга, тянувшая оттуда, слепила ему глаза. Напрасно силился он рассмотреть хоть что-нибудь. Там, за полем, была русская сторона, там жил строгий бог Миколай, от которого чуваши прятались по лесам, там жила и добрая Тора-Аможе.
«Отчего она не приходит к чувашам в лес?» — подумал Елыш с недоумением.
Отец присел на край саней и тоже стал глядеть в сторону поля. Елыш знал, что он боится ехать на русскую сторону.
— Чего не едешь? — спросил он отца.
Тот молча вздохнул. Только слышно было, как сыплет снегом метель да стонут верхушки сосен.
Елыш вспомнил Карабаша, с которым бывало ходил на русскую сторону к брату Степану. Тот бывало тоже подолгу сидел на опушке леса и глядел вдаль, туда, где змеилась дорога. И его также спрашивал Елыш:
— Чего не идешь?
Но Карабаш тоже молчал. Теперь он лежит на русской стороне. Там же будет лежать и отец и он, Елыш. Там за полем, на кладбище, лягут все чуваши.
И туда теперь глядели молча, каждый с своими думами отец и сын.
— Зачем Карабашу в уши желтую нитку клал? — спросил Елыш, который давно хотел спросить, зачем затыкая мертвому Карабашу уши.
Отец угрюмо помолчал.
— Зачем? Так надо. Покойники спрашивать будут: «Ни слыхал ли чего? Не несут ли кого? Много ль остается чуваш?» А Карабаш говорит: «Я не слыхал; у меня желтая нитка в ушах. Чуваш еще много».
— А зачем покойники спрашивают?
— Вот, зачем! Спрашивают… Им надо… Они не любят чуваш, завидуют … Им дарить надо… много дарить… денег класть… хлеба класть… табак класть… Карабашу лошадь резать надо… Карабаш злой теперь… Ух, злой!
Елыш вспомнил, какой всегда был добрый Карабаш, и ему стало страшно от такой перемены с братом.
«Умирать не надо, — решил Елыш. — И на ту сторону ездить не надо».
— До-мой! — захныкал он. — Поедем домой.
— Ну! — крикнул отец. — Что домой! Нельзя домой! Дома Семен… ругать будет: «Зачем не кричал Карабаша?» Он узнает. Нельзя домой.
Он нагнулся к самому лицу Елыша, так что Елыш почувствовал на своем лице его дыхание.
— Ну, не кричи! — продолжал он. — Что кричишь?
С этими словами он вскочил на розвальни и так стегнул Пегого, что тот присел от боли на задние ноги, потом рванул и в один момент вынес в поле.
У Елыша захватило дух.
— Айда, — крикнул отец и изо всей силы задергал вожжами.
Пегий тяжело и мучительно захрапел.
— Айда! Зачем мне бог Миколай? — продолжал отец и засмеялся, как пьяный. — Я — чуваш.
Он пронзительно свистнул и защелкал языком. Елыш не удержал равновесия и ткнулся носом в дно розвальней.
— О-эй! — протяжно крикнул отец, и Елышу показалось, что кто-то другой весело подхватил этот крик и долго повторял в полях: «о-эй! о-эй!»
— Я — чуваш, а не русский! — продолжал отец со странным хохотом. — Что мне бог Миколай? Он — русский бог, он русских любит, а я чуваш… Он чувашей не любит: ему от чуваш тесно… Леса вырубал, поля пахал… всем завладал… Ему от чуваш тесно… О-эй!
— О-эй! — весело отвечало ему в полях: не то заглушенный лай собак, не то вой ветра.
Вдруг Пегий захрапел, и сани ткнулись во что-то мягкое. Елыш поднялся с живота на четвереньки и поглядел: они стояли у невысокой снежной насыпи, по краю которой курилась вьюга. Елыш понял, что это кладбище. Всмотревшись, он заметил, что там было совсем темно, так темно, как будто даже луна не смела туда светить.
— Эй, Карабаш! — зычно крикнул отец и похлопал в рукавицы. — Домой приходи, Карабаш! Провожаем.
Елыш застыл в жутком ожидании. Но за снежным бугром было по-прежнему тихо, и только по краю курилась вьюга, да молча туда и сюда сновали собаки, испуганно навастривая уши и внимательно вглядываясь во мрак.
Вдруг одна из них села на задние лапы и, высоко подняв морду, глухо и прерывисто завыла; другая понюхала снег и враждебно зарычала, но потом, как бы тоже почуяв что-то, завторила тонким и печальным голосом.
Пегий вздохнул и тревожно переступил ногами.
— Услышал! — серьезно сказал отец и, торопливо и бестолково дергая вожжами, стал заворачивать лошадь.
Елыш зажмурился, потому что вьюга ударила прямо в глаза: точно кто бросил ему в лицо горсть снега.
— Айда, Карабаш! — услышал он голос отца, который тут же выругался, потому что не было никакой возможности взглянуть перед собой. Порой он только слышал как сквозь свист ветра ругался отец да храпел Пегий. Иногда отец оборачивался и кричал:
— Эй, Карабаш, не отставай! Провожаем. Жеребенка бери!
И потом, обратившись к Елышу, шепотом добавлял:
— Много их… С собою с кладбища взял…
Елыш старался выглянуть из саней и, наконец, ему это удалось, потому что или ветер переменил направление, или сами они ехали в другую сторону. Вдруг сани стукнулись опять, как прежде, обо что-то мягкое, и Пегий стал. Елыш увидел незнакомое место и снова тот же самый бугор, по которому курилась вьюга.
— Водит… круг себя водит… — шепотом, нагнувшись к самому его уху, сказал отец. — Отпустить не хочет…
— Но, ты! — крикнул он на задыхавшуюся в хомуте лошадь. — Где теперь дорога?
Он замахнулся на лошадь, и Елышу показалось, что они опять не туда поехали. Его маленькое сердечко начало дрожать.
Действительно, Пегому было везде по брюхо. Вьюга свистела то оттуда, то отсюда, словно издеваясь над путниками. Отец вылез из саней и помогал одной рукой лошади, которая изо всех сил работала задними ногами. Иногда они куда-то проваливались, иногда натыкались на бугры. Сани шатались во все стороны, и плачущий Елыш то и дело скатывался в снег. Отец несколько раз останавливался и бранился. Наконец, в отдалении показалось что-то похожее на кусты.
Вдруг из земли вырос странный предмет.
— Крес! — глухо сказал отец. — Не туда заехали… Такие кресы по всему кладбищу стоят…
Он круто повернул Пегого и стал его нахлестывать. Снова поплыли они по буграм, но теперь справа и слева потянулись кусты, и их хлестало то и дело по лицу прутьями.
— Все водит. — Эй, Карабаш, не надо! — вдруг крикнул отец в пространство. — Отпусти! Зачем! Нехорошо, Карабаш.
Как бы в ответ на это Пегий остановился, что-то страшно хрустнуло, и сани накренились.
— Оглобля! — сказал отец и начал что-то ощупывать руками в снегу.
— Оглобля! — повторил он утвердительно и сердито хлестнул Пегого по спине.
— Домой поедем! Домой! — заплакал Елыш.
— Куда домой? Тут ждать будем, — сказал отец и угрюмо сел в сани. — Замерзать будем, пока день придет. Ложись. Покройся: теплей будет. Миколай-бог наказал. Миколай-бог чуваш не любит: всех чуваш перевесть хочет…
Елыш хотел опять заголосить, но вдруг что-то дрогнуло и со стоном прокатилось в пространстве, и долго еще дрожащий звук висел над всем, пока, вместе с порывом снежной вьюги, его не отнесло куда-то в сторону.
Не успел Елыш опомниться, как снова что-то с треском ударилось у них над головой, и снова стонущий, дребезжащий звук, от которого тряслись внутренности, застыл на время в воздухе. Елыш схватил отца за руку.
— Миколай-тор звонит… — прошептал отец, снимая шапку.
Дребезжащие удары падали протяжно один за другим совсем близко где-то, и Елышу чудилось в них что-то сердитое и беспощадное.
Вдруг отец пригнул к нему теплое, мокрое от снега, лицо и зашептал прерывающимся голосом:
— Миколай-бог сердитый: всех чуваш перевел… Троица тоже бог сердитый: людей в воде топил, церковь по лесам рубил. И Егор-бог большой: с водой пришел. Снег стаял, вода шла, Егор пришел: леса палил, скотину валил.
Он остановился, и Елыш чувствовал на своем лице его горячее, прерывистое дыхание.
— Другой бог пришел, — продолжал отец, — русский бог. Чуваш перевесть хочет.
Он угрюмо замолчал, и только свистал над ними ветер, да слышно было, как в отдалении настойчиво ударял во что-то разбитое сердитый бог Миколай.
— Домой поедем! — заплакал Елыш и толкнул отца в плечо.
Но тот не отвечал, и Елышу даже показалось, что он заснул.
А Миколай-бог звонил все чаще и чаще. Потом он, должно быть, надел на свои огромные пальцы разом много бубенчиков, и слышно было, как он звонит ими всеми за раз и тешится. И Елыш улыбнулся сквозь сон: так хорошо зазвонил бог Миколай. И он подумал, тоже засыпая:
— И Миколай хорош бог: звонит хорошо.
Потом ему показалось, что он стоит на камне у речки, и отец манит его зачем-то с того берега рукой. Поманил и ушел. Он хотел заплакать и вдруг видит — куст, а у куста стоит будто девчонка, только странно одетая; в оловянных башмачках и в медном халатике, сама вся сияет, как самовар на русской стороне у брата Степана. Стоит и протягивает ему два журавлиных яичка. Он хотел взять их, а она говорит: «Возьми одно, а другое я брошу в речку». А сама смеется и так хорошо смеется, что и Елышу стало смешно. И вдруг он понял, что это Тора-Аможе. Он протянул к ней руки, плача от радости, и хотел сказать, чтобы она не бросала в воду яичка, но она улыбнулась и бросила, и он в тот же миг проснулся.
«Так вот она какая, — подумал он, — веселая!»
Было холодно ногам и спине. В тот же миг он почувствовал, что Миколай-тор перестал звонить и отца не было возле; с ним пропали и собаки.
Он в страхе приподнялся и робко окликнул отца. Потом, переждав порыв ветра, крикнул опять и вдруг заплакал, поняв, что отец бросил его и ушел куда-то… должно быть, дорогу домой искать…
В воздухе заметно серело, и видны были черные сучья деревьев; сани стояли, накренясь на один бок, и Пегий тяжело дышал, помахивая головою. Елыш вскочил и побежал, утопая по пояс в снегу.
Он бежал долго, с остервенением перелезая через какие-то камни; бежал, потому что его преследовал слепой, безумный страх. Сердце его колотилось, как подстреленная птица; дыхание захватывало и язык пересох.
Но он бежал, пока, наконец, не зацепился за что-то и не покатился кубарем. В то же время ему показалось, что мелькнул свет и над ним раздался голос, сказавший что-то на непонятном языке.
Елыш поднялся и поглядел. Над ним стояла старуха и быстро говорила, показывая куда-то рукой. Он слушал, ничего не соображая, и дрожал всем телом. Потом она закашляла, и ему показалось, что это разом засмеялась целая куча татарчат.
Прокашлявшись, старуха взяла его крепко за плечо и потащила за собой туда, где горел огонек.
Елыш скоро понял, что это дверь в ту самую церковь, где жил русский бог Миколай, и перестал упираться. Сколько раз он мечтал побывать в церкви, и старуха показалась ему поэтому доброй. Они перешагнули порог и очутились в больной каменной избе, где было темно и чуть светил фонарь. Тут снова запрыгали и засмеялись татарчата, и Елыш сообразил, что старуха опять закашляла.
Наконец, она отворила большую стеклянную дверь, Елыш вошел и… невольно отступил в изумлении.
Старуха опять начала браниться и что-то ворчать, но он уже не обращал на нее внимания.
Так вот где живет Миколай-тор!
А вот и он сам. Какой седой и страшный. Он был в красном халате и черной шапке… В руках у него был огонь, которым он необыкновенно ловко махал направо и налево, и когда он ушел назад, на месте остался один густой дым. Это понравилось Елышу до такой степени, что он улыбнулся.
Несколько голосов где-то пели. Всюду стояли люди, все русские, и все кланялись.
Не успел Елыш пожалеть, что Миколай-тор ушел, как пение замолкло, и он опять вышел. Елышу показалось, что он что-то несет, но старуха в это время насильно наклонила ему голову, и Елыш мог только слышать как Миколай-тор, что-то сердито говорил, и когда он кончил говорить, опять запели, и на том месте, где стоял Миколай-тор, опять клубился один только дым. Потом Миколай-тор ушел совсем и даже затворил за собой оловянную дверь.
Елышу стало скучно. Тут только он начал оглядываться по сторонам. Он попробовал шагнуть вперед, но старуха догнала его и отвела в сторону. Елыш попробовал вырваться, но вдруг оцепенел от изумления: под красным, шитым деньгами и бусами навесом сидела Тора-Аможе, и перед самым ее лицом горел красный огонь. Она сидела так глубоко и тихо, что он узнал ее только по ее смуглому и черноглазому младенцу на руках. Голова у нее была покрыта белым, а одежда блистала, как медь. Он силился разглядеть выражение ее лица, но она сидела так глубоко, и от навеса на лицо ее падала густая тень.
Слезы неизъяснимой радости вдруг сперлись в груди у Елыша. Он грубо толкнул старуху и, показывая пальцем на светлый призрак, в восхищении прошептал:
— Тора-Аможе! Гляди: Тора-Аможе!
— Тора-Аможе! Тора-Аможе — закивала старуха и снова затараторила по-русски.
Но Елыш уже ее не слушал.
Так вот где она живет! В благоговении, поднявшись на цыпочки, он старался заглянуть ей в лицо; поднявши плечи до самых ушей и неловко балансируя, он делал ей руками разные знаки, несмотря на то, что старуха изо всей силы давила ему на плечо.
Но Тора-Аможе продолжала сидеть все так же безмолвно и неподвижно, точно неживая…
И вдруг страшное подозрение мелькнуло в душе Елыша. Он рванулся из цепких рук старухи и в два прыжка очутился у самого навеса: Тора-Аможе и ее младенец сидели все так же неподвижно… Они были неживые, нарисованные… Елыш не верил: ему хотелось убедиться в этом руками, и с этою целью он протянул их к тому самому месту, где темнокудрый мальчик обвивал рукою шею своей матери.
Но только его пальцы коснулись гладкой и блестящей доски, как старуха с воплем настигла свою жертву и с бранью оттащила на старое место.
Елыш больше не сопротивлялся, потому что убедился теперь совершенно ясно, что Тора-Аможе неживая. Его занимал только вопрос, отчего Тора-Аможе неживая. Вот Миколай-тор тот живой: в бубенчики звонит, и огнем машет.
И Елышу стало скучно.
Всем Миколай-тор завладал, ничего не оставил. «Леса вырубал, поля пахал, — вспомнились ему слова отца. — Ему и от чуваш тесно!»
И Елыш впервые до глубины своего детского сердца содрогнулся перед богом Миколаем. Видно, он шутить не любит! Его только один Большой Семен не боится, да и тот прячется от него по лесам. Потом вспомнился Елышу отец, и метель и Пегий на кладбище.
— От бога Миколая никуда не спрячешься: он всюду достанет. Он — начальник! — прошептал Елыш и стал молиться грозному богу, для чего встал, как все русские, на колени и уткнулся лбом в землю.
Он клялся богу Миколаю, что будет русским, уйдет на русскую сторону к брату Степану; он называл его ласковыми именами, а Торе-Аможе смотрела на него с высоты, грустная и безмолвная, словно околдованная волшебным сном, и к груди ее прижимался темнокудрый мальчик, должно быть, такой же, как Елыш.
И тут только Елыш совершенно отчетливо понял, что Тора-Аможе ушла, должно быть, совсем ушла, куда-то далеко, далеко, откуда ей трудно вернуться; ушла, и оттого не приходит она в леса. И нет ее нигде: ни у чуваш, ни у русских. Ушла и унесла с собой своего темнокудрого младенца. И над полями и лесами теперь сердито царствует бог Миколай.