Марк Криницкий «Умный и глупый»

Они родились в один и тот же день и даже час. По странной случайности, их матери страдали при этом совершенно одинаково, и отцы взяли их в первый раз на руки с весьма сходным чувством нежной радости. Потом они стали расти, не обнаруживая между собою резкого отличия ни в количестве запачканных пеленок, ни в умении упражнять свои лёгкие при помощи пронзительного крика, ни в цепкости своих ручонок, без разбора хватавших усы, чашку, нос или погремушку. Оба они составляли предмет гордости своих родителей, а первые проблески их сознания давали нескончаемую тему для похвал и восторженного изумления прислуги, друзей дома, даже случайных посетителей, не говоря уже о самих родителях. Точно так же оба они в одно и то же время, к величайшему изумлению окружающих, стали ходить, показывать язык и плеваться. Впоследствии они с одинаковым успехом влезали на деревья, падали с крыш и заставляли гоняться за собою по всему двору дворников с метлами и кухарок с проклятиями,

Тем печальнее было родителям одного из них убедиться в довольно существенном различии между обоими детьми, когда наступило время указки и грифельной доски. Вскоре стало ясно, что один из них умный, а другой глупый.

С этих самых пор жизнь обоих потекла совершенно различным образом. В то время, как умный продолжал лазить по деревьям и разорять птичьи гнезда, глупый сидел с грифелем в одной руке и мокрой губкой в другой и старательно складывал длинные ряды цифр; покончив с этим, он принимался за списывание с книги басен: «Стрекоза и Муравей», «Ворона и Лисица» и др. или зубрил, заткнувши оба уха указательными пальцами: «Сенюша, знаешь ли, покамест, как баранов…», при чем во время списывания, несмотря на все угрозы своего ментора, аккуратно вместо «дуб» писал «буд», а слово «еще» писал через «ѣ». Все это повергало родителей одного в неизъяснимую печаль, а родителей другого в очень большую радость, потому что и те и другие не имели других средств к существованию, кроме собственных рук и головы.

Но время бежало, упрочивая наименование умного за одним и наименование глупого за другим. Вскоре дошло дело до Карфагенской царицы Дидоны и до гибельного для ахеян гнева Ахиллеса, и хотя глупый не имел никакого отношения ни к древним пророчествам, ни к убийству переодетого Патрокла, ему пришлось отдуваться и за то и за другое. Он был исключен и поступил на почту; там его вооружили черной печатью и длинной палкой сургуча, которой хватало всего на один день, и он начал чрезвычайно быстро стучать штемпелем по чужим письмам. Между тем умный постиг тайны логарифмов и безо всякого удовольствия, но чрезвычайно бойко мог сказать из Горация:

О, часто вместе со мной в ранние годы
Водимый Брутом, начальником войска,
Кто возвратил тебя квиритам,
Отеческим богам в Италийскому небу,
Помпей, первый из моих друзей?..

Вскоре он замелькал своим синим студенческим воротником по бульварам, ресторанам, аудиториям и лабораториям; он везде имел успех и возбуждал завистливые взгляды. Его любили хорошенькие женщины и возили лихачи на резиновых шинах. В это время товарищи детства уже потеряли друг друга из вида.

А время бежало. Глупый женился на дочери бедного отставного чиновника и, когда бы ни приходил домой, всегда заставал жену или за стиркой, или за шитьем пеленок, или со щекой, подвязанной платком; он жил в каменном подвале, и аккуратно каждую осень навещал одно из огромных городских кладбищ с крохотным розовым гробиком под мышкой, в котором лежал ребеночек в бумажном венчике и с чрезвычайно удивленным личиком. В остальное время он продолжал сидеть на почте, обросший бородой и волосами, в расстёгнутом мундире, и чрезвычайно быстро и сердито стучал печатью.

Умный в это время еще не был женат. Он написал книгу по химии и защитил ее публично в присутствии факультета и при большом стечении элегантной публики, при чем стоял во весь свой рост на огромной кафедре, в прекрасно сшитом фраке и галстуке замечательной белизны. Его признали магистром. В то же время он вел блестящую и рассеянную жизнь, деля свои часы между лабораторией, кабинетом, банком, хорошенькими женщинами и наслаждением произведениями искусства. Потом он уехал в провинцию, в большой фабричный город, на жалованье в несколько десятков тысяч, при чем сведущие люди не без основания говорили, что он продешевил.

Прошли долгие годы. Глупый все продолжал стучать штемпелем и выучился это делать с такой быстротой, что ему дали повышение, заставив его пересчитывать чужие деньги. Он похудел и посерел; из-под щетинистых его бровей теперь смотрели на всех желтые раздражительные глаза, между тем как костлявые пальцы с узловатыми суставами и бледно-синими ногтями без устали звякали и шелестели деньгами. Рядом с ним уже сидел его сын и неутомимо стучал некогда отцовским штемпелем.

Попав в большой фабричный город, умный тотчас женился на обладательнице нескольких миллионов и принялся за расширение дела своей жены, в несколько лет прибавив около десятка высочайших фабричных труб. Лето и осень он проводил в Швейцарии, Италии или Крыму, а зимой расхаживал по огромным многоэтажным корпусам своих фабрик, с удовольствием прислушиваясь к реву маховых колес, десятков тысяч ткацких, прядильных и набивных станков, сливающемуся с рокотом человеческих голосов и свистом паровых машин. Каждое утро он просыпался в атласном голубом алькове, охваченный нежным прикосновением шелка, брюссельских кружев, в атмосфере, напоенной тончайшим запахом нежнейших духов. Рядом с ним покоилась его жена, спящая словно на модной картинке, изящная и соблазнительная, с застывшим выражением милого каприза на чувственной смазливой мордочке. Через пять комнат от них, в кисейной люльке с атласными лентами цвета чайной розы, покоился единственный плод их нежного союза, ребенок, толстый, как пенек, с пунцовыми щеками и маленькими, как щелки, глазками; он похож был на сытого буржуа пожилых лет, спеленатого и положенного в детский конвертик.

Между тем место, которое занимал на почте глупый, сделалось вакантным; тотчас же на него сел другой такой же чиновник, отличавшийся чрезвычайно длинными усами и необыкновенно грязными манжетами. А сам он был отнесен на руках сослуживцев (из видов экономии) сначала в церковь, а потом на кладбище. Он лежал в гробу, длинный и сухой, в мундире своего ведомства, и постепенно разрушался, в то время как его бессмертное начало, которое было призвано в этом мире штемпелевать конверты и пересчитывать деньги, находилось неизвестно где. С этого момента дальнейшие факты его земного существования сосредоточились вокруг его могилы, где внутри совершался ужасный процесс распадения на составные части того, что некогда с такою ловкостью резало огромными ножницами почтовые квитанции и неумолкаемо стучало штемпелем, — а снаружи возвышался маленький бугорок красной глины со вкопанным в нее благодушным деревянным крестиком, который, казалось, хотел сказать: Слава Богу, теперь все кончено! стоит ли вспоминать о миновавших столь счастливо страданиях?

А время летело. Купол кладбищенской колокольни перекрасили из белого в темно-синий цвет с блестящими золотыми звездами. Весною оттаивали дорожки и проваливались могилы. Осенью ветер шумел в кустах и опрокидывал подгнившие кресты; целая гора их лежала за избушкой, где обитал кладбищенский сторож с больною женой и целой кучей ребятишек, которых он бесплатно хоронил у самой ограды. В зимнее время ветер наметал на кресты и памятники сугробы снега, и все казалось особенно фантастическим. Сторож в красном шарфе и нагольном тулупе бродил между сугробами и оступался в провалившиеся с весны могилы; под мышкой у него теперь редко торчала лопата — чаше железный лом. Ночью башенный колокол угрюмо и монотонно гудел свою вечную гамму, далеко разнося ее по окрестным полям, одетым однообразною пеленою снега.

А годы бежали. Благодушный деревянный крестик почернел и в одно прекрасное время — как нарочно, при самой тихой погоде — вдруг упал. Проходивший мимо сторож нисколько не удивился: он уже заметил, что кресты часто падают при самой тихой погоде. Он молчи взвалил его на плечо, как свою законную добычу, и потом швырнул в общую груду, а вечером испек на нем себе превосходную картошку, так как время было осеннее.

Скоро безыменная могилка стала незаметно врастать в землю. Сначала прохожие с кутьей и полубутылкой водки через нее перелезали, потом просто переходили; наконец, через нее прошла дорожка с нечувствительным возвышением.

А годы летели. Кладбище разрасталось. Аристократические разряды, окружавшие церковь, были набиты битком дубовыми и металлическими гробами, полными брюссельских кружев, белых и палевых роз и трухлявых костей. Теперь траурные процессии с роскошными, украшенными страусовыми перьями, катафалками и солидными, завинчивающимися гробами должны были продвигаться дальше и карабкаться через могилы, при чем дамы в траурных вуалях оставляли свои калоши в мокрой, разъезжающейся под ногами глине, а кавалеры в котелках и с высокими воротничками спешили их разыскивать и надевать на ножки, крохотные и затянутые в полусапожки из лучшего магазина. Это было в общем веселее, чем прежде. В одно прекрасное время все место, где пролегала дорожка с незначительным возвышением, было куплено и загорожено высокой проволочной оградой.

Между тем умный продолжал украшать пейзаж фабричного города новыми трубами и производил линючий и дрянной, но необыкновенно яркий и дешевый, ситец в небывалом числе аршин. Целые караваны линючего ситца углублялись в оазы Средней Азии и перекраивались на пестрые азиатские халаты. А фабрики пыхтели и выбрасывали новые груды многоцветных и разнообразных тканей из хлопка, как будто они поклялись завалить ими весь мир. Тщетно нагружали ими большие пароходы, из которых многие, вместе с хорошо застрахованным товаром, безо всякой видимой причины шли ключом ко дну. Тщетно горели целые огромные склады, и зарево от них освещало широкий простор деревенских полей. Трубы росли, как грибы, выбрасывая дым, черный и вонючий, паровики важно сопели, станки грохотали, и в окна виднелись мускулистые фигуры сильных людей с потными спинами и расстёгнутыми воротами рубах. А на смену им шли из окрестных сел и деревень новые толпы, жадно вперяя свои восторженные взоры в черные облака дыма, поднимавшиеся над горизонтом. Нивы пустели и переставали родить; зато по ним во всех направлениях прокладывались шпалы и рельсы, землекопы рыли, каменотесы стучали своими острыми кирками у строящихся гигантских мостов, и с ревом и свистом бежали поезда, из окон которых выглядывали щегольские дамские шляпки и мужские котелки.

Вскоре умный заметил, что никаких плантаций в мире не может хватить при таком чудовищном производстве хлопчатобумажных тканей: он стал закрывать фабрики и строить железные дороги с тем расчетом, чтобы эксплуатировать богатства отдаленнейших окраин. Все удивлялись его гениальности: он предлагал сеять особого рода мох на неприступных и холодных скалах Шпицбергена, разводить в тундрах Пустоозерской губы в небывалых размерах клюкву и выжимать из нее особого рода краску. Десятки акционерных компаний вырастали по мановению его руки… Опустевшие фабричные корпуса стояли мрачные и холодные, с выбитыми стеклами, как заброшенные могильные склепы. Длинные вереницы безруких и безногих людей тянулись по направлению от них через опустевшие поля; чахлые женщины с наглым взглядом несли на выпученных животах своих паукообразных детей, с тонкими шейками и тонкими же ручками и ножками. Мужчины, были в отрепьях городского платья и несли за плечами помятые самовары и большие гармонии с поломанными клавишами. Они видели поросшие бурьяном поля и огороды, посеченные леса и пересохшие ручьи, и пытались заглушить в себе тоску нескладными песнями, в которых еще чудился грохот станков и визг паровых машин. Суды наполнились подозрительными людьми в рубищах и с сифилитическим взглядом глаз; там разбирались дела об изнасиловании женщин, об откушенных носах и о кражах в десятый и более раз. Там и сям воздвигались новые тюрьмы; по дорогам чаще звучали цепи, и слышался крик конвойных. А навстречу им летели поезда, полные клюквы и веселых пассажиров, читающих газеты, где еще ничего не рассказывается о страшных крушениях, жертвой которых они сделаются всего через несколько часов…

И вот в одно прекрасное время у гостеприимных кладбищенских ворот раздалось громогласное похоронное пение. Была скверная дождливая погода, и со страусовых перьев балдахина печально текли целые струйки дождевой влаги. Во главе погребального кортежа шло несколько священников и дьяконов под зонтиками, с потухшими кадилами, а сзади тянулась нескончаемая вереница карет и экипажей, где сидели смешливые господа и барыни. На катафалке помещался между четырьмя ливрейными факельщиками дорогой металлический гроб, сплошь усыпанный драгоценными цветами. Далее на особой повозке следовали многочисленные венки с трогательными надписями на шелковых белых лентах. Это везли умного к месту его последнего упокоения. Сам он лежал в гробу с вынутым мозгом и выпотрошенным животом, обильно посыпанный камфорою и политый раствором сулемы и карболки, с головой, обернутою вместе с лицом, утратившим человеческие черты, густым слоем гигроскопической ваты и марли. И однако же эти бренные останки предполагалось заключить еще в два гроба, как некую святыню или драгоценность.

Он умер посреди гениальных планов, оставив колоссальное состояние, неутешную вдову, сына и двоих внучат, умер под шум газет и удивленные восклицания своих сотрудников, которые в глубине души, наперекор здравому смыслу, считали его идиотом. Этот день был днем печали для многих газет, которые пользовались особым расположением почившего; музы облеклись в траур, и один, скульптор, трудившийся над созданием еще невиданной статуи, изображавшей Мечту, разбил ее вдребезги, как ненужную.

Шествие направилось к ограде из проволочной решетки. Несколько дней перед тем там кипела работа: сооружали склеп и для этого вырыли огромную яму. Но время работы выкинули несколько костей, полусгнивших досок и чей-то череп: он принадлежал когда-то глупому. Гроб был на веревках спущен в могилу, выложенную камнем, и наверху было произнесено несколько речей. Во время одной из них пошел такой сильный дождь, что провожавшие поспешили разойтись по своим каретам, перепачкав свои перчатки в мокрой глине и унося последние слова последнего оратора:

«Да, ты можешь сказать смело, подобно новому Августу: Я нашел свою отчизну в сарафане и посконной рубахе-косоворотке, а оставляю в господском платье и при галстуке. Да будет тебе земля легка!»

Вскоре над свежим бугорком могилы вырос целый цветник, пестреющий осенней флорой, и воздвигся огромный мавзолей с коленопреклоненным ангелом и неугасимой лампадой.

А кости глупого были положены в тачку вместе с деревянными обломками и зарыты где-то в другом месте, — на краю кладбища.

Марк Криницкий.
Альманах «Северные Цветы» 1901 г.