Михаил Первухин «Карты»

После обеда, когда генеральша укладывается поспать «часок», равняющийся добрым трем часам, а генерал уходит в свой кабинет под предлогом необходимости написать несколько страничек своих мемуаров для «Русского Архива», швейка Сашенька свободна, но с условием — не отлучаться из дому. Это свободное время она проводит на кухне, в обществе моющей посуду старой генеральской кухарки Аграфены.

Сашенька приносит с собою на кухню колоду сильно затрепанных карт и принимается гадать — конечно, о своей грядущей судьбе. Аграфена, как всегда, злится, что ей, утомленной стряпнёю, приходится мыть столько тарелок и перечистить столько ножей и вилок, — и поэтому ворчит без перерыва и неистово швыряет тарелки и прочее на кухонный стол.

Разложив карты надлежащим образом, Сашенька долго и напряженно всматривается, тараща и без того сильно выпуклые, близорукие, водянистые глаза, ожесточенно теребит спускающуюся на лоб челку жидких, напоминающих истрепанную мочалку волос, чешет покрасневший нос, вздыхает.

— И есть же которые счастливые! — говорит она. — Вот, взяла, разложила она тебе карты, и прямо как по книге все, ну, решительно все читает! И что значит трефовая шестерка, и почему возле червонной дамы бубновый валет, и что такое надо ожидать от пиковой десятки, как она с левого боку у валетика! А я, несчастная, разложить разложу — это всякая дура может, даже я, — а что выходит — вот, хоть удавись — не пойму! Может, через это через самое и счастье свое пропускаю всегда!.. Нет, право же! Что вы думаете, Грушенька моя милая?! Вот, когда у баронессы, у Амалии Карловны, работала я, — приданое Эльвирочке нашивали мы, — ну, вот, совсем неожиданно, приударил за мною писарек один, который к барону бумаги из присутствия носил. Сам такой франтик, усики черненькие, волосы помадою намазывает, ну, совсем интеллигентная личность! Как говорить со мною, — такая у него меланхолия во взоре! Ну, прямо схватила бы его, и села! Право же! А тут экономка, чухонка она: — « Вы бы, — говорит, — Александра Ивановна раньше на картах погадали, как и что!». Ну, я и давай раскладывать, и давай раскладывать! Разложу, — Гос-споди ты мой Бож-же! Такая путаница получается, что прямо хоть плачь горючими! Первое дело, писарек-то — интересный брунетик. А на картах так выходит, что пиковою дамочкою трефовый кавалер все свои мысли забил! А я разве пиковая, ежели у меня глаза небесно-голубые, а волос светлый? Опять же, если про моего кавалерчика — так он тоже скорее пиковый, а не трефовый!.. Опять же, как ни разложу, — а тут трефовая девятка вертится. А чухонка, — она опытная: — «Это, — говорит, — крупная семейная новость неприятного характера для вас, Александра Ивановна! Вроде, как будто, не то письмо огорчительное, не то вас в суд по политическому делу!». Ну, как она мне это сказала, — так меня, Грушенька, варом и обдало! В суд? Да еще по политическому делу? Покорно вас благодарю! Я эту самую политику даже можно сказать — ненавижу!.. Так и разошлись, Грушенька! А через что? Все через карты! А я почем же знала, что это вовсе не к нему относится? А через эти самые карты истинную правду можно было угадать: ведь, так оно и оказалось, Грушенька, вот, как перед истинным! Тетя Даша, которая в Одессе живет, — трах, — письмо прислала. И все, как в картах, было: сбежала, — пишет, — твоя двоюродная сестра, а моя родная доченька, Марфушка, и сбежала не одна, а с соседским приказчиком, каторжная его душа, да на прощанье меня начисто обворовала, и которые были распоследние золотые часики, и те не постыдилась, украла, — и пришлось, — пишет тетя Даша, — мне, старой дуре, на старости лет по всяким участкам шляться!

Сашенька шумно вздыхает, смешивает карты, снова, перетасовав, раскладывает их, напряженно смотрит, уныло качает головою.

— Опять же, — говорит она, — эта самая восьмерка бубновая! Натвердила мне чухонка: ежели бубновая восьмерка, а с правого боку червовый туз — беспременно быть покойнику в доме!.. Вот, работавши у этой самой баронессы, — как ни разложу я — а они, проклятые, тут как тут, рядышком! Справа туз червовый, а с левого боку — восьмерочка!.. А я возьми, да и ляпни баронессе самой: — «Вы, — говорю, — о свадьбе хлопочете, а по картам так выходит, что к похоронам дело идет!». Сама сказала, да сама и испугалась! Эту самую баронессу чуть кондрашка не хватила! Как завизжит! Как затопочет ногами! Сама кричит, а сама все за сердце хватается! Весь дом переполошила! Я и опомниться не успела, — выкинули меня, душенька Грушенька! Единым духом из дому баронского выкинули! Старшего дворника позвали, через него мой паспорт, и деньги там, который… Я было протестовалась: — «За что, — говорю, — такая несправедливость судьбы? Разве я у вас что, — говорю, — украла? Так вы, — говорю, — раньше дока-жите!». А дворник этот самый, — известно, — хамское рыло: — «Иди, — говорить — не прохлаждайся! А то, — говорит, — извозчика позову, да в участок и отправлю!». А я сама себя не помню: — « Погодите, — кричу, — кровопийцы вы этакие! Даром, — кричу, — это вам не сойдет! Я, — говорю, — про вас во всех газетах гадости пропечатаю! Я, — говорю, — докажу: какому такому Жоржику баронесса шелковые кальсоны шить меня заставляла тайком от барона! А про самого барона, — кричу, — так разве я молчать обязана? Барон, — кричу, — как барон, — а он зачем по ночам в гувернанткину комнату босиком шляется?!».

Аграфена ставит на столь груду перемытых тарелок, подбоченивается, презрительно смотрит на раскрасневшуюся Сашеньку, потом выговаривает четко:

— Врешь, как сивый мерин!

— Как это — вру? — испуганно осведомляется швейка.

— А так и врешь! И ни единого-то ты слова им не сказала, баронам своим!

— А, вот, и сказала! — протестует Сашенька неуверенно. — Конечно, что не так громко, потому, ведь, дворник-то старший тут стоял, а он такой грубый! Хам просто! А я, все же, кое-что сказала!

— Врешь!

Сашенька сконфуженно мигает красными веками, улыбается. Потом деланно легкомысленным тоном переводит разговор на другую тему:

— А что карты правду говорили, так это верно! Про баронов этих самых! Тоже — барон, пугало для ворон, подумаешь!

— Помер кто разве? — заинтересовывается Аграфена.

— Попугай издох! Баронессин попугай! Злющая сволочь была такая, не дай Бог! Меня, бывало, как увидит, сейчас кричит:

— Дур-ра! Дур-ра!

Аграфена одобрительно кивает головою, ворчит:

— Насквозь, значит, тебя видел попугай этот?!

— И вовсе не насквозь! — обижается Сашенька. — Конечно, как образования у меня мало, где ж мне было интеллигентности набраться?! Опять же, — которые девушки со средствами — те корсет «Сан-риваль» носят, а он пятнадцать целковых! И туфли настояния французские! Опять же, — да будь я при деньгах, — разве бы я угрей с лица не вывела?! А то, конечно…

Аграфена громыхает тарелками, сердито перешвыривает ложки и ножи. Сашенька опять раскладывает карты и мучительно старается догадаться, что означает странное соседство трефовой семерки к пиковому королю и бубновой десятки к столь же бубновой даме.

— Как будто так выходит, — нерешительно говорит она, — что от старого миллионера заказное письмо с большим интересом! От кого бы это? Вот, никак не догадаешься! Опять же, — знатная дама очень желает познакомиться… Разве что к графине Струнницкой меня позвать шить дезабилью позовут? Как она, эта самая графиня, молодого калигварда в хахали подобрала, так, известно, белье должно быть антик с мармеладом…

Опять смотрит на разложенные карты. Вздыхает.

— А один раз из-за этих проклятущих карт у меня тоже неприятная история вышла! — говорить она. — У полковницы, у интендантши, у Термины Федоровны, как она полька, да еще варшавянка… Ну, известно, — двумужница: сам-то полковник, и правда, как мочалочка старенькая, опять же — третий год под судом за полушубки там какие-то, а она, известно, еще привержена. И обзавелся у них студентик один, конечно, как под видом двоюродного братца Герминки этой самой, а он ей такой двоюродный брат, как нашему бондарю через улицу сапожник! Ну, а карты и она, Герминка, — любит, даром, что полька! И все было меня по вечерам заставляет: — «Разложите, — говорит — душенька Сашенька!». Ну, а тут — накануне разбора дела полковника-то этого самого — я и разложила!

И лежат себе рядышком: трефовый король, да с бубновым тузом, а бубновая дама с трефовой девяткой. А пониже — трефовая же десятка! Вот, убей Бог, так и вышло! А это что означает? Трефовая десятка — в доме горькие слезы. А трефовому королю через бубнового туза огромнейшая неприятность. А что возле бубновой дамы трефовая же девяточка — кому-то дальняя дорога! Мне бы скрыть, а я, конечно, по своей искренности, так и ляпнула: — «Быть, — говорю, — душенька Термина Федоровна, — Трифону Васильевичу с бубновым, — говорю, — с тузом на спине! Идти, — говорю, — ему, бедняжечке, в дальнюю дорогу! В Сибирь, — значит! А вам, — говорю, — одно слово — горькие слезы! Так, — говорю, — вы слезами и умоетесь! Потому, — говорю, — от червонного валета — никакого даже утешения, как он, говорю, подлец за пикантною пиковою вдовушкою припадает!». Видели бы вы, — Грушенька, — что тут было?! Ах, Бож-же мой, что тут только было?! То есть, такой шкандал, такая революция домашнего очага! Потому, как она, известно, полька, да еще варшавянка, а эти полячки совсем, ну, совсем сумасшедшие!

Сашенька мотает головою.

— Морду побила? — осведомляется Аграфена.

— Н-ну, положим! — неуверенно возражает швейка. — Так бы ей и дала на счет личности?! Этого еще не доставало! Ска-ажите, пожалуйста?! А только что слов всяких она мне наговорила, так это верно! Иной ломовой извозчик так не выражается при лошадях.

— Выкинула?

— Кого? — недоумевает Сашенька.

— Тебя! Кого же еще?

— И вовсе не выкинула! Еще чего не доставало?! Я и сама ушла! Собрала свои вещи, и ушла! До утра даже дожидаться не стала! Очень просто! Потому, — может быть, она бы меня ночью и в самом деле придушила, бешеная эта! Так и прыгает! Так и стрыбает! А я ей говорю, конечно: — «Словами, — говорю, — можете, а руками до моей шевелюры, — говорю, — не смеете! Да, не смеете! Как я — честная девушка, так вы и не смеете! А то, — говорю, — вот, ей Богу, осмельтесь меня только еще раз за мой чуб дернуть, так я, побей Бог, караул закричу, чтобы все знали, какое вы обращение имеете!»

— Ну? А она что? — интересуется Аграфена.

— А она, конечно, струсила! Так струсила, так струсила! Мне на нее даже противно смотреть было! И что же бы вы думали, Грушенька, родная? А, ведь, карты-то всю правду говорили! Я только неверно истолковала! Спуталась! Известно, — интеллигентности у меня мало! Полковника-то этого самого суд возьми да и оправдай! Да за три года состояния под судом и следствием, ему, значит, какое-то там вознаграждение! Орден вышел! Вот оно что — бубновый туз означал! На грудь, а вовсе не на спину! Опять же, что касается дальней дороги — и то верно! Его во Владисток там какой-то и послали в командировку! И что возле дамы горькие слезы, и то верно: уехали они, а студентик-то этот, который за двоюродного брата при полковнице был, — на проводах пьяным был, и так-то плакал, так-то плакал! — «Вы, — говорит, — Термина, — говорит, — Федоровна — вы прямо святая женщина! Вы мне заместо родной матери были, а теперь что мне остается? Одно остается: пулю в лоб!». Так и сказал, душенька Грушенька! Значит, все по картам верно вышло… И у меня слезы из глаз, Грушенька, так и брызнули, так и брызнули!

Аграфена кончает уборку посуды, усаживается у стола и говорит:

— Ну, будет тебе слюни пускать, овца! Разложи-ка ты лучше про меня! Может, на этот раз хорошо разгадаешь! А только если ты и мне напутаешь, сорока бесхвостая, так я тебе…

— И вовсе я не сорока бесхвостая! — вспыхнув, возражает Сашенька. — Конечно, ежели бы родители о моей интеллигентности позаботились во время, может быть, я бы теперь собственное модэс эт робэс имела, а то по чужим домам трепаться приходится.

Она тасует колоду засаленных, истрепанных карт, раскладывает их в каком-то специальном порядке, и долго, долго смотрит на них, беззвучно шевеля фиолетовыми губами,

— Ох, Грушенька! — выговаривает она потом с решимостью отчаяния. — Вот, побей меня Бог, родненькая, ежели я вам хоть одно словечко совру! Что выходит, то выходит!

— Да что выходит-то?! — меняясь в лице, испуганно осведомляется кухарка. У неё дрожат мясистые щеки, прыгают губы, трясется тройной подбородок.

— Ох, боюсь и сказать! — лепечет Сашенька. — Ох, Грушенька моя-а! И что вам только выхо-о-о-оди-и-ит! И выходит вам беспременная скоропостижная сме…

— Вон! — вопит, багровея, Аграфена. — Сию минуту вон! Чтоб духу твоего не было! А то я тебе самой такую скоропостижную смерть на твоей прыщавой роже устрою, что ты у меня…

Сашенька схватывает карты со стола и вихрем уносится из кухни. Аграфена несколько минут сидит, задыхаясь, потом начинает икать. Все громче и громче. Крестит рот, бормочет:

— Господи Владыка живота моего! Живота моего! Живота моего!

Михаил Первухин.
«Пробуждение» № 23, 1916.