Михаил Первухин «Костоедовщина»

…Когда Виктор Костоедов приходит домой из гимназии, — все сидят уже за столом.

Обед еще не подан, но стол накрыт, тарелки расставлены, стулья придвинуты. Подан пузатый граненый графин с грушевым квасом. Подан маленький приземистый графинчик с вычурною высокою пробкою, изображающею Наполеона в традиционной треуголке, со скрещенными на груди руками.

И Тихон Петрович, отец Виктора, — сидит уже на месте. Он выпил уже две рюмки желтоватой настойки из графинчика, закусывая крошечными кусочками черного хлеба, и теперь медленно-медленно пережевывает поджаристую корочку, хрустящую на зубах, и в то же время мнет тонкими длинными, желтыми от табачного дыма, крючковатыми пальцами с длинными, корявыми, черными ногтями хлебную мякишь, выделывая из нее шарики и оставляя их возле пустой тарелки.

Виктор медленно раздевается в прихожей.

Он устал — от гимназии до дома довольно далеко. Он сильно перезяб — на дворе мороз и ветер, а Виктор ходит в старом жиденьком форменном пальто, купленном еще тогда, когда он был в третьем классе. Он давно вырос из пальто. Или пальто село… Но оно коротко, и чуть-чуть только покрывает колени, а рукава такие куцые, что из-под них чуть ли не на полтора вершка высовываются рукава гимназической блузы.

И он голоден. Потому что… потому что… На завтрак ему дается каждый день — пятачок. Но третьего дня в классе шла какая-то подписка, по рукам ходил лист, в заголовке которого стояло:

— Товарищи! В то время, как мы роскошествуем, тысячи русских крестьян умирают голодною смертью. Товарищи! Нужна немедленная помощь. И Виктор, мучительно краснея, подписался на этом листе: Виктор Костоедов — 25 копеек.

Десять у него было. Пятнадцать он взял до сегодня у Петра Черножукова — соседа по парте.

И несколько дней он будет сидеть без завтрака. Разве только удастся сказать матери, что нужно купить тетрадь… И мать даст сколько-нибудь даст тайком, из «хозяйственных сумм», то есть, из грошовых сбережений от покупок.

И всю дорогу от гимназии до дома Виктор Костоедов думает о том, как он утомлен сегодняшним днем, как он устал, как он перезяб и как ему хочется есть.

— Будут щи. Непременно будут щи! — невольно думает он. — И на второе, вероятно, котлеты. Или зразы…

И когда он уже дома, когда он стаскивает с себя короткое и узкое, словно прилипающее к телу пальто, — он слышит из столовой голос отца:

— Революционер пятого класса пожаловал! Соизволили явиться к нашей убогой трапезе!..

И Виктор забивает про холод, усталость. И ему кажется, что ему не хочется, совсем не хочется есть…

Он входит в столовую. На пороге его встречает упорный, пытливый взор отца. Этот взор серых, словно стальных глаз впивается в лицо мальчика, сверлит его глаза. Под этим тусклым и холодным, пронизывающим взглядом как-то странно тревожно начинает биться сердце.

Виктор, стараясь не глядеть в глаза отца, пробирается на свое место. Это там, в углу, рядом со стулом Нади. Надя, как и отец, при входе мальчика поднимает на него свои глаза и смотрит упорно, не мигая. Только в ее взоре нет этого леденящего холода, нет злобы, нет насмешки, что сквозят во взорах отца. Просто какое-то разглядыванье, какое-то равнодушное любопытство.

— Ну-с, удостойте нашу скромную трапезу своим великодушным присутствием, господин будущий президент перекопской республики! — говорит Тихон Петрович, широким жестом показывая сыну место, и тянется рукою к графинчику с настойкою.

Горничная Глаша вносит, некрасиво отставляя в стороны голые локти, большую дымящуюся суповую чашку и грубо ставит ее на стол.

— Тише ты, оглашенная! Посуду расколотишь! — окликает ее хозяин.

Марья Андреевна, мать Виктора, берет дрожащими руками суполовник и разливает щи. Первая тарелка — Тихону Петровичу. Вторая Наде. Третья — Васечке, который сидит рядом с Виктором. Четвертая — Виктору.

— Мать! — звучит голос старика.

— Что вы, Тихон Петрович? — откликается робким, дрожащим голосом Марья Андреевна.

— Мать! Что у нас на обед сегодня?

— Щи. Потом…

— Ты с ума сошла, мать? Ты совсем из ума выжила?

— Господи? Что такое?

— Щи? Да ты ополоумела? Для такой знатной персоны, как будущий президент перекопской республики, — ты подаешь простые щи?

Васечка громко фыркает. Надя поворачивает свое хорошенькое розовое личико к брату и смотрит холодно-любопытными, голубыми, красивыми глазками.

Виктор чуть заметно бледнеет, но сдерживает себя и опускает ложку в тарелку.

— Стой! — раздается окрик отца! — Стой! Когда ты, нег-годяй, будешь есть собственный кусок хлеба, быть может, заработанный предательством несчастной твоей православной родины, — несчастной, но православной, — искони православной… Ну, тогда ты можешь жрать, как тебе будет угодно! А покуда ты жрешь не тобою заработанный кусок хлеба, — ты должен помнить, что твой отец не христопродавец и не проклятый социалист, а искренно верующий и чтущий отеческие предания человек…

— Я, папаша…

— Молчать! Лоб… Лоб…

Виктор бледнеет, сжимает холодные фиолетовые губы.

— Перекрести лоб, скотина! Тогда накидывайся на жратву! — говорит Тихон Петрович. И наливает себе маленькую рюмочку настойки,

— Ах, Витечка?! — слышится укоризненный, дрожащий и робкий шепот матери. — Ах, Витечка?! И как ты забываешь всегда?

— Ха, ха, ха! Ха, ха, ха! — покрывается шепот старухи натянутым смехом Тихона Петровича, который даже опущенную в жирные щи ложку откладывает в сторону.

— Ха, ха, ха!.. Забывает? Ха, ха, ха! Жрать не забывает? Спать не забывает? А лоб перекрестить?.. Ха, ха, ха!.. Это мы с тобою, мать, не забываем. Потому что мы старые, выжившие из ума идиоты… А не представители учащейся молодежи… Но они во-первых считают, что крестить лоб — глупая трата драгоценного времени. И предрассудок, который уже упразднен всеми рационально мыслящими людьми… Ха, ха, ха!.. Но господину будущему президенту соединенных штатов камчатской области хочется жрать… Они изволили проголодаться, и потому согласны на этот раз покривить душою и перекрестить свой лоб…

Щи съедены. Глаша, с надутым лицом, грузно ступая, вносит блюдо с котлетами. Тихон Петрович вливает в себя еще маленькую рюмочку наливки и отодвигает графинчик в сторону.

— Положи-ка мне, мать, сегодня две котлеты! — говорит он.

Марья Андреевна торопливо кладет на его тарелку вторую котлету.

— Может быть, оно и не следовало бы по две котлеты есть… говорит Тихон Петрович раздумчиво.

— Кушайте, кушайте на здоровье! — откликается Марья Андреевна, котлеты.

— Да, на здоровье!.. Н-но… Но имеем ли мы право есть по две?

— Господи! Что вы говорите, Тихон Петрович?

— Постой, мать, помолчи! Мы с тобою — отстали… А это — преступление — отставать… За это мы можем поплатиться. И поплатиться весьма серьезно. Видишь ли… Один современный мыслитель, которого ты довольно близко знаешь…

— Бог с ними, с мыслителями! — отмахивается испуганно обеими руками старуха. — Бог с ними!.. Никогда никаких мыслителей в доме не было… Что это вы, право, Тихон Петрович?

— Замолола, мельница!.. Один современный мыслитель, говорю я, в дневнике своем, посвящаемом потомству, изрек такую мысль: Можно ли наслаждаться жизнью и всеми ее благами, когда тысячи русских крестьян умирают от голода?

Виктор роняет ложку и откидывается на спинку стула. Он бледен, как полотно…

— Эти слова…

Мысли вихрем кружатся в его обезумевшей голове…

— Эти слова… Господи! Ведь он третьего дня написал их в своем дневнике… В дневнике, который он ведет столько лет, в дневнике, которому поверяет самые сокровенные думы… И столько, о, Боже, столько тайн… и чужих тайн!..

Тихон Петрович доволен произведенным эффектом. Он весело сверкает серо-стальными глазами из-под косматых бровей и подмигивает лукаво розовой Надичке.

— Надежда! Ты никогда не задавалась вопросом, что такое представляешь собою ты?

— Мало интересного, папаша!..

— Н-ну, как для кого… Например: моя сестра Надежда… Так говорю не я, твой отец, разумеется, а… а оный современный мыслитель…

…Моя сестра Надежда представляет собою типичный индивидуум женщины современного буржуазного общества. Женщины, которая готова с равным успехом продать себя гнилому старику или пьяному развратнику, — лишь бы иметь собственные экипажи и ездить за границу…

— Папаша! Перестаньте! Мне совсем не интересно, что думает обо мне Виктор! — отзывается Надя. Но ее голос дрожит, по лицу проступают красные пятна.

— Постой! Как не интересно? Очень интересно… Потому что в дневнике есть еще такая фраза:

— Я не ошибусь, если определю, что моя сестра Надежда врожденная… врожденная проститутка! — Вот как думает о родной сестре этот щенок!

Надя багровеет и отодвигает белою ручкою в сторону тарелку с недоеденною котлетою.

— Вы сами виноваты, папаша! Если бы вы драли этого негодяя… До полусмерти… У, у, дрянь! Ненавижу тебя!

И она, отодвинув стул, уходит из столовой в свою комнату.

Тихон Петрович доволен.

— Очень не лестного мнения и о нас с тобою наш сын, мать! — говорит он.

— Кушайте котлетку лучше, Тихон Петрович! — отзывается старуха, сдерживая нервную дрожь.

— Котлетку? Да, в самом деле… Виктор, — а ты что же? Или у тебя аппетит отшибло? Ешь, ешь, милый! ешь, сын мой. Подкрепляйся… Ведь, ты же писал в дневнике: хочу быть здоровым, хочу быть выносливым, крепким, как сталь, сильным, как Геркулес, чтобы отдать всего себя на служение страдающему русскому народу и бороться с его врагами. Так ты написал? Ну, а тот, кто хочет быть сильным, как Геркулес, тот должен хорошенько кушать… Кушай же! Не хочешь? Кусок в горло не идет? А, ты понатужься… Нажми!.. Пояс распусти!..

Котлеты съедены. Глаша приносит жидкий сладкий компот из сушеных яблок, слив, вишен.

— Мама! Мне побольше! — звенит голос Васечки, болтающего под стулом ногами.

— Надежда! Где ты? Иди-ка сюда! — кричит Тихон Петрович.

— Не могу… не хочу, не хочу! — отзывается капризным голоском девушка из своей комнаты.

— Ой ли? Почему не хочешь? Компоту, и вдруг не хочешь? Иди, иди… Кушай лучше! Может, в последние разы… Ведь, когда совершится, наконец, революция, и они станут распоряжаться нами — они не дадут нам компотов… Ты знаешь, что будет? Так как ты, по словам анонимного цитируемого мною мыслителя, — он же революционер пятого класса, — органически не способна ни к какому труду — и так как, по мнению оного мыслителя, ты являешься врожденною проституткою, то — тут уж я сделаю собственный вывод — с дозволения означенного мыслителя, — тебя запрут в общественный лупанарий… Хо, хо, хо!.. Куда вход будет — по билетам… Ха, ха, ха!..

И может быть твой родной брат, этот самый Виктор, получив от центрального комитета почетный билет на посещение лупанария, — навестит тебя… И так как господа коммунисты не признают никаких законов божеских и человеческих, то…

Виктор встает из-за стола.

— Стой, стой, мыслитель! Нажрался?

— Я сыт.

— Но твой отец еще не встал из-за трапезы…

Виктор тяжело опускается на свой стул. Его лицо покрыла какая то свинцовая бледность. Глаза словно закаменели. Он перенес уже все, что было в его силах, и теперь пускай отец говорит, что ему угодно. Пускай издевается… Все равно. Пускай, пускай!.. Только… только пускай не пробует бить… Если… он… подойдет… то…

Виктор нащупывает в кармане брюк перочинный нож. Тихонько он вытаскивает его, тихонько открывает лезвие большого ножа и затем кладет нож опять в карман, потом упорным, таким же тусклым, как у отца, взором вдруг смотрит в упор на отца. Тот видит этот взгляд, и вздрагивает.

— Что ты шепчешь, м-мерзавец? — спрашивает он мальчика. Виктор молчит.

— Мать! Нет ли стаканчика кофейку? — отворачивается старик к жене.

— Глаша! Принеси кофею! — кричит старуха.

— Н-да… Ну-с, побеседуем на другие темы!.. — возобновляет разговор Костоедов. — Итак, что нового у вас? Устраивали ли вы сегодня химическую обструкцию? И будут ли завтра — баррикады.

Виктор, к которому обращен вопрос, молчит.

Старик вспыхивает.

— Встать! — гремит он, стуча кулаком по столу.

— Встать, нег-год-дяй, когда тебе отец говорит!

Виктор поднимается и стоит.

— Тихон Петрович! Тише!.. — умоляющим голосом лепечет старуха, робко мигая покрасневшими ресницами. По ее морщинистым щекам катится прозрачная слезинка.

— Молчать! Я кто? Я отец этому негодяю? Или нашему бондарю через улицу квасовар?

Воцаряется молчание.

Васечка болтает ногами и звонко прихлебывает компот.

— А я сегодня дворнику Петьке морду наклепал! — вдруг говорит он.

Старик поворачивает к нему свое худое, обтянутое темною кожею, лицо, покрытое щетиною коротких седых волос.

— Подрались? За что?

— А он, папаша, песню стал петь: — Вставай, говорит, пробуждайся рабочий народ. А я ему и говорю: эта песня скверная. Только пьяные мужики поют. Ну, а он спорить стал. А я ему по морде…

— Грех драться, Васечка! — нравоучительно говорит Марья Андреевна.

Тихон Петрович вытягивает вперед длинную волосатую руку:

— Тсс… Помолчи, мать! Что ты дрался, Васька, это — плохо. Умный человек этого не делает…И я тебе запрещаю… Слышишь? Положительно и категорически — запрещаю… Слава Богу, мы не в бессудное время живем. Есть полиция. Есть агенты… Но твои чувства делают тебе честь, Василий! Да, делают честь… Хотя, мне кажется, что в тебе покуда только инстинкты говорят… И надеюсь, что ты не будешь повторением твоего старшего брата…

— Никогда не буду, папаша. Я Витьку не люблю…

Смолкают. Васечка вновь углубляется в тарелку с компотом и болтает под стулом ногами.

Виктор стоит, хмуро глядя в окно, из которого виден противоположный тротуар, занесенный снегом,

— Пошел, мерзавец, в свою комнату! — гремит вдруг голос Тихона Петровича.

Мальчик вздрагивает, поворачивается, и неровными, колеблющимися шагами уходит в свой уголок.

Старик садится и раскуривает длинную трубку.

— Н-да… Очевидно, эти господа революцию отложили! — говорит он самодовольно. — И нашему Виктору придется обождать, покуда его выберут президентом перекопских соединенных штатов… А затвори-ка двери, мать!

Виктор сидит у своего стола, положив на стол какой-то учебник. Он упорно глядит в книгу, но его глаза не видят ничего. Он слушает.

— Посплю часочек! — говорит Тихон Петрович, подымаясь, — а в семь разбудишь меня, мать!

— В семь?

— Что тебе — три раза повторять? Да смотри, чтобы самовар был готов… Я вечером поработать хочу…

Голос старика понижается. До слуха Виктора долетают только отрывки слов. Виктор напрягает слух. Кровь бросается в голову, звенит тысячами молотов в висках. Перед глазами плывут разноцветные круги. Сердце бьется в груди с безумною силою, а то вдруг замирает.

— Хочу директору написать! — слышит, как во сне, Виктор.

— Директору? — слабо ахает Марья Андреевна.

— А ты не ахай… Конечно, если просто ляпнуть, что, мол, так и так, — его же, Виктора, первого попрут из гимназии… Но если написать, не подписываясь… И отметить все зловредные личности…

— Лучше не надо, Тихон Петрович! Бог с ними! Еще выгонят Витю…

— Пссст! Замолола, мельница? Я говорю, — это надо еще обдумать… Во всяком случае, если бы понадобилось пожертвовать на алтарь отечества даже собственную кровь… Тем более, на Виктора я смотрю как на погибшего… Да, да. Как на погибшего… И это потому, что в нем твоя кровь!.. Кудринская! Будь в нем наша кровь, костоедовская…

Голоса смолкают. Потом опять глухо и зловеще звучит речь отца:

…Но на обязанности начальства, хотя бы и педагогического, или тем более педагогического, — в наши смутные дни, когда, благодаря подлой иноземной интриге, матушка Россия угрожаема опасностью быть растерзанною на части… Ну, словом, коротко: — если мой собственный сын, хотя и носящий фамилию Костоедова, является крамольником, то я не задумаюсь! Да, я не задумаюсь…

— Погубим мальчика, Тихон Петрович!

— Да? Ты думаешь?

— Может, опомнится еще? Товарищи подбивают… Соблазн…

— Да? Соблазн? Опомнится? Думаешь, костоедовская кровь еще заговорит? Дай то Бог! Но, знаешь, по совести: плохая, очень плохая надежда….

Опять молчание.

— Я тридцать пять лет моему Государю верою и правдою… согласно присяге и костоедовским традициям… Да, тридцать пять лет! И я не потерплю. Я не потерплю! Я собственными руками удушу щенка!.. Сейчас же. Сию минуту!..

Торопливые шаги приближаются к дверям комнатки Виктора.

Мальчик вскакивает, как кошка, швыряется в угол и вытаскивает из кармана перочинный ножик, сжимая его в кулаке. Сердце бьется с безумною силою. Глаза загораются. На щеках играют красные пятна, и грудь дышит тяжело и скоро, скоро…

— Тихон Петрович! Голубчик! Родной мой!

За дверью слышна возня. Потом все стихает.

Виктор, все еще держа нож в руке, опускается на свое место и беззвучно шепчет, еле шевеля побелевшими губами:

— Если… только… он… тронет… пальцем, то…

И кулак, держащий нож, сжимается все сильнее и сильнее.

 

Михаил Константинович Первухин.
«Пробуждение» № 39, 1907 г.