Михаил Первухин «Пискунов»

I.

Пискунов вел хозяйство плохо, спустя рукава: он учился в гимназии, куда каждое утро его отвозил на дрожках кучер Игнат. Когда отец умер Митрофану Павловичу, к тому времени давно уже вышедшему из четвертого класса гимназии, пришлось прожить несколько лет под опекою. Все имущество отца перешло к нему в полуразоренном виде, он растерялся и не мог никак справиться с делом.

Он то с лихорадочною энергией принимался за работу, просиживал ночи на пролет за запущенными книгами и отчетами, посещал «черную лавку» на базаре; разгонял распустившихся, ворующих приказчиков, — то вдруг стихал, по неделям не выходил из своих четырех комнат в заднем флигеле, сохранивших убранство еще со дней жизни кряжистого, прижимистого и оборотистого Павла Акимовича.

В эти дни «подручный» Андрюшка проводил с молодым хозяином круглые сутки, отлучаясь лишь за тем, чтобы сбегать в соседний магазин за несколькими бутылками киевской вишневой настойки и коробкой консервов.

Пискунов пил, пил много, стаканами, закусывая крошечными кусочками маринованного омара или солеными грибками. И заставлял пить Андрюшку.

— Тебя одного только и возьму, Андрюшка! — говорил Пискунов в эти часы, расхаживая по грязным комнатам, нервно размахивая крупными, странно белыми, словно бескровными руками, покрытыми рыжеватыми волосами, и поблескивая глазами.

— Тебя только и возьму. Брошу все это наследство, всю эту пискуновскую рухлядь к чёрту, распутаюсь со всем хламом, получу чистые денежки, и ну его в болото… Поедешь со мною, Андрюшка? Мы вокруг света поедем…

— Отчего и не поехать? Как Прикажете, Митрофан Палыч! — отвечал Андрюшка, молодой, безусый, с испитым лицом и наглыми серыми глазами, парень, пробуя вышибить пробку ударом ладони по донышку пузатой, толстого зеленоватого стекла бутылки.

— Надо жизнь перестроить, Андрюшка, на новых началах! Совершенно на новых… Надо сбросить с себя ветхого Адама… Понимаешь?

— Очень даже понимаю. Выкушаете еще стаканчик? Я и икорки приволок…

— И надо переродиться. Чтобы прошлого — не оставалось и следа. Все, все должно быть, Андрюшка, совершенно новое!.. Я думаю, с тридцатью пятью тысячами, которые должны мне очиститься за ликвидацией дела, можно что-нибудь сделать…

— Большие деньги, Митрофан Павлович!

— Ну, не очень… Но их можно одним ударом удвоить, утроить, даже удесятерить… Понимаешь? Одним ударом… Железная воля, упорство, верный взгляд… И через пять лет мы вернемся домой — с миллионами! Но мы не вернемся, Андрюшка! Мы не вернемся…

— Зачем возвращаться, если хорошо пристроимся?

— Я выработал, Андрюшка, план действий. Это самое главное — действовать не наобум, не на авось, не по-русски, а по строго определенному и во всех отношениях обдуманному, до мелочей, до деталей разработанному плану… Кто работает без плана — тот погибает… Ну, и, вот, каков мой план. Первоначально мы год путешествуем, приглядываемся ко всему. Лучший метод — искрестить намеченную страну вдоль и поперек. И не в вагонах первого класса…

— Зачем в первом классе?

— Не перебивай! Добрая винтовка на плечах — самое лучшее — Винчестер с разрывными пулями. Высокие болотные сапоги, и… И по лесам, по полям… Разрывные пули необходимы. Например, при охоте на крокодилов. С крокодилом сделать что-нибудь без разрывной пули — невозможно…

— Не пробивает?

— Отскакивает, как горох от стены… Ну, вот… Постой, о чем я говорил? Да, об охоте… Но, охотясь, мы не должны упускать из виду основную цель… А налей-ка мне еще стаканчик… Ну, а основная цель — присмотреться. Богатство — везде. И в недрах земли, и на ее поверхности. В иной глыбе простого на вид кварца, мимо которого невежда проходит без внимания, таится, Андрюшка, золото. Вкраплено чистое золото!.. И опытный, внимательный взгляд обнаруживает колоссальное богатство… Понимаешь? Колоссальное богатство!..

Митрофан Павлович уже неверными шагами расхаживает по комнатам, размахивая нервно руками, блестя глазами. На его одутловатых щеках — ровный румянец, наливающий даже виски, захватывающий и часть высокого лба, подкатывающийся к жидким рыжеватым волосам.

— А тебе не жаль будет, Андрюшка, уйти о родины? Нет, ты, положа руку на сердце, прямо скажи: найду ли я в тебе преданного человека, с которым можно пойти куда угодно?

— Зачем жаль? Очень мне нужна эта родина? Чего я не видел?

— И тебе не жаль никого здесь?

— Вот еще… Кого мне жалеть?

— Ну, а, например, женщины? Нет, ты не говори; любовь к женщине — могучая, всепобеждающая сила… Но плох тот мужчина, который позволит себя опутать женскими чарами, Андрюшка… Ты циник, я знаю… Не отпирайся: может, это и к лучшему… Но бойся, Андрюшка, женских чар!.. Лучше быть свободным, как ветер, как сокол, человеком, чем тряпкой, которою пыль стирают со своих ног, а потом в угол швыряют… Андрюшка!.. Надей мне еще стаканчик!.. Да откупорь эту жестянку. Попробуем, что в ней… Ага! Маринованная скумбрия? Я люблю маринованную скумбрию. Но, воображаю, насколько она вкуснее, когда ты смелою рукою сам вытаскиваешь ее с недосягаемой глубины, с морского дна, из самим тобою закинутой сети? И мы это испытаем… Но скажи мне, Андрюшка… Но скажи по чистой совести: кого бы ты с собою взял в наше странствование?

— Кого мне брать-то, Митрофан Павлович?

— Ой, не лги! Из женщин, например…

— Да будь они прокляты!.. Может, вы думаете на Нюньку? Так, кроме простой шутки — ничего не было… Вот вам Христос, ничего не было…

Митрофан Павлович, не слушая, усаживается на старый, ошарпанный диван с покрытою дырками засаленною обивкою, из-под которой вылезает пучками мочала, и говорит, мечтательно глядя в угол светло-голубыми глазами:

— А я взял бы… Только одного человека… Разумеется, кроме тебя. Ты не в счет…

— Как прикажете… Скажете: ехать — поеду. В огонь и в воду за вами полезу. Разопнусь… Скажете: оставайся, Андрюшка! — останусь. Что уж? Воля ваша…

— Постой! Не перебивай течения. Я говорю — одного человека я взял бы. Одну, одну единственную женщину… И ты знаешь кого? Не догадываешься? Нет, ты не догадаешься…

— Сашеньку Седову? Которая была невестою вашею?

— Сашенька — божья коровка… Ей бы сидеть дома, есть халву или мармелад, рядиться… Разве она подруга для человека, который, презирая опасности, с верным Винчестером в железной руке, прокладывает себе путь в дебрях девственных лесов? Разве Сашенька способна стоять рядом с любимым человеком, когда его грудь служит мишенью для вражеских стрел? Нет, не Сашеньку я взял бы… Не для нее я рылся бы, как крот, в недрах земли… Не ее я окружил бы безумною роскошью… Не догадываешься?

— Трудно догадаться… Думок много… Может, певичку ту? Из «Тиволи»?

— Эх, ты… Сам ты — «певичка»! А что ты думаешь насчет Панички?

— Очень просто: путается с булгахтером, что у нас жил… Помните? Из-за нее и перебрался он… Она к нему, как будто за покупками в город…

— Ты циник, Андрюшка!.. И твой цинизм отвратителен!.. Ты не умеешь понять, что делается в душе человека… Паничка — прелестный, роскошный экзотический цветок… Судьба подшутила над нею: она — жена какого-то нелепого парикмахера… Она сидит целый день в задней комнатушке за мастерскою… И, конечно, ее душа томится и рвется… На волю, на свободу, к свету лучезарного счастья… Как пташка из клетки… Конечно, не тебе заметить: но она тоскует… Она страшно тоскует… И вполне понятно… И она мечтает вырваться… Мы оба мечтаем об одном… И если она захочет — я уйду с нею…

— Очень просто — согласится… Что скучно, то скучно… И очень мало удовольствия… Муж — сопливый какой-то…

— Постой. Я не сказал с нею ни слова об этом. Но я — тонкий наблюдатель, Андрюшка… И я читал в ее глазах такую страстную, такую отчаянную, полную тоски жажду — жить настоящею жизнью, не прозябать в душных стенах каморки… Вырваться… Уйти… Эх, Андрюшка! Не понимает меня никто… Может, она только одна и поймет… Но смотри: не проболтайся!

— Зачем обижать, Митрофан Павлович? Разве в чем заметили?

— Молчи. Если бы тебя тысячами мук пытали… Молчи! Ни слова!

— Господи! Да я ни с кем… Да что вы?..

— Потому что, если ты проболтаешься, я на дне моря достану тебя! Из недр земного шара!.. А моя месть, Андрюшка… она будет беспощадна… Но налей мне еще!.. Чёрт его знает: это тоже слабость — пить… Алкоголизм — одна из язв, подтачивающих… существование… современного… человечества… Ну, ладно! Я вздремну часок… Иди! Но помни: никому ни слова… Ни единого слова…

Митрофан Павлович засыпает тяжелым сном на диване, подложив под голову старую гарусную подушку, на которой изображена охота на львов в пустыне аравийской. Андрюшка, захватив с собою коробку с недоеденными консервами и целую бутылку наливки, на цыпочках выбирается на двор, идет, смеясь, по истоптанному тротуару в дворницкую.

— Спит? — сумрачно спрашивает его старший дворник, Игнат, человек вечно жалующийся на простуду и кутающий горло в фиолетовый гарусный шарф.

— Дрыхнет!.. На крокодилов охотится. Жираф на удочку ловит… Мариновать будет! — фыркает Андрюшка, прикрывая рот ладонью.

В дворницкой — гости: за большим столом сидит кокетливо одетая Паничка, жена парикмахера Жоржа, снимающего у Пискунова помещение с выходом на улицу; лысый приказчик с базара, забежавший «на минутку» по пути на базар с обеда; квартирант из большого дома, токарь Васечка, страдающий «припадками», — то есть, эпилепсией, и живущий во дворе с старухою матерью. Васечка любит сидеть у дворников, «отводить душу» жалобами на братьев и сестер, которые сами живут богачами, а нас презирают…

Паничка, красивая, нарядная, с блестящими черными глазами, с кружевным платочком на пышных черных волосах, с мечтательною улыбкою на пухлых губах, сидит между Васечкой и приказчиком.

Она часто забегает в дворницкую — приносит пару конфет детям старшего дворника, болтает, потом убегает, как ящеричка, в каморку за мастерскою мужа. И если она сидит у дворников, то туда непременно заходит кто-нибудь из мужчин: приказчик, окододочный, Васечка.

Андрюшка, ставя на стол наливку и консервы перед Паничкою, опять фыркает.

— Ну, Прасковья Васильевна!.. Ну, победительница, — говорит он.

Паничка, схватив тонкую, туго стянутую корсетом талию выхоленными, украшенными дешевыми пестрыми колечками пальцами обеих своих рук и плавно покачивая бюстом, вскидывает глава на красное лицо Андрюшки.

— Оставьте ваши насмешки! Я в них не нуждаюсь! — говорит она презрительно.

— Никаких насмешек… А что правда, то правда!.. Битый час об вас толковали…

— С кем это?

— А с хозяином! С Митрофаном Павловичем, господином Пискуновым…

— Очень нужен он мне!

— Да вы то ему нужны… В одну душу: золотом, говорит, засыплю! Розочка, говорит, цветочек… Так бы и сорвал с кусточка!

— Полоумный…

— Полоумный — полоумный… а толк знает! — хохочет Андрюшка, подмигивая Васечке, который непрестанно моргает, по временам закатывая глаза под лоб и показывая белки.

— А мне муж вчера новое колечко подарил!.. В середке — бирюза настоящая, по бокам — алмазики! — говорит, не обращаясь ни к кому в частности, Паничка.

Приказчик берет ее руку в свои руки, как будто желая ближе посмотреть на кольца, и крепко жмет ее пальцы.

— Оставьте ваши глупости! — вырывает свою руку Паничка, — Оставьте, пожалуйста… У вас собственная жена есть.

И, поднявшись, говорит, колыхая грудью и бедрами:

— Ну, я побежала домой… Пора! Муж сердиться будет… Прощайте!

— Заходите, Паничка! — отвечает из-за занавески усталый и тусклый голос дворничихи, укачивающей ребенка за ситцевым пологом, в углу.

— Если в театр с мужем не соберемся — забегу! — отвечает Паничка.

И потом, обратившись к покрасневшему приказчику, говорит:

— А вы — противный человек… Противный, противный!..

Васечка усиленно моргает и закатывает глаза.

Двери захлопываются за Паничкою. Несколько мгновений царит тишина. Потом старший дворник поднимается, нахлобучивает картуз на голову, достает домовую книгу и говорит сиплым голосом:

— Пойду в участок!..

Он уходит. За ним как то неловко, бочком, выбирается Васечка. Андрюшка уже на дворе. Дворницкая опустела. В ней сумрачно и тихо. В углу, за занавеской, слышится бормотанье измученной дворничихи, укачивающей незасыпающего ребенка.

— Да заснешь ли ты? Господи!.. Ни сна, ни отдыха… Спи сейчас! Развяжи ты мне руки хоть на полчаса…

II.

Двор Митрофана Павловича поставлен на аукционные торги земельным банком за неплатеж процентов на весну. Лавка давно продана.

Зима проходит тоскливо.

Жильцы — их много — привыкли, что Митрофан Павлович, вечно нуждающийся в копейке, осаждаемый кредиторами, постоянно забирает квартирную плату вперед. Многие заплатили за год, и теперь беспокоятся: не потребуют ли с них вторичной уплаты? И к кому перейдет дом? Может быть, к такому хозяину, который разворошит старые гнезда и повысит квартирную плату.

Митрофан Павлович мечется по городу, приводит каких-то комиссионеров, угощает их, обещая хорошее вознаграждение, если они помогут продать дом до торгов в частные руки. Потом запирается во флигель и пьет. Но теперь Андрюшка уже не таскает вишневую наливку и консервы: в магазине кредит закрыт. Митрофан Павлович посылает Андрюшку только с наличными деньгами — чаще всего с мелочью — купить бутылку «казенки» и пару соленых огурцов.

И когда Андрюшка наливает водку в маленький серебряный стаканчик, Митрофан Павлович пьет, не смакуя как прежде, а залпом, и почти не закусывает.

Но мечтает он по-прежнему и на те же темы. Только почему-то позабыл о Паничке.

— Я, все-таки, думаю, что даже если дом пойдет с торгов, — говорит он больше себе самому, чем Андрюшке, — то должна очиститься солидная сумма. Потому что: разве дом стоит двадцать семь тысяч? Разве за одну землю отцу не давали пятнадцать тысяч? И это было когда? Чёрт знает когда!.. Нет, дом должен пойти минимально в шестидесяти тысячах… Других долгов около двух, скажем, трех тысяч. Скажем, вся ликвидация потребует тридцать тысяч. И скажем, что дом пойдет всего за пятьдесят тысяч. Все же, мне очистится двадцать тысяч. Это несколько подрывает мои планы. Но только подрывает, а не разрушает… С двадцатью тысячами чистоганом в кармане тоже можно кое-что сделать.

— Боже ты мой, Господи! — отзывается Андрюшка — Да я бы с одною тысячью делов наделал…

Митрофан Павлович заинтересовывается и с снисходительною улыбкой спрашивает, что сделал бы Андрюшка с тысячью рублями.

Андрюшка, сидящий на старой софе, охватив обеими руками колени, говорит:

— Первое — золотые часы с цепкою… Страсть хочется золотые часы!.. И чтобы цепка была двойная. И брелков штук двадцать…

— Побрякушки, Андрюшка!

— Зачем побрякушки? Говорю — из чистого золота… восемьдесят четвертой пробы…

— Ну, а второе — сюртук черный, тонкого сукна… И ботфорты лакированные.

— Ботфорты? На охоту ходить, что ли?

— Зачем на охоту? Не было печали — ноги бить?!. Ну, и четырехрядную гармонию. Итальянскую! Лучше не бывает: самые — которые итальянки, и четырехрядные…

— И дальше твои мечты не идут…

— Зачем не идут? Очень даже идут… Что осталось бы, я в кассу положил бы. И завил бы хвост веревочкою…

— То есть?

— Каждый день брал бы три рубля, пять рублей… Ну, веселился бы, словом… Наташечку заарканил бы. Она гордая. К ней с голыми руками не совайся… Даром, что сама только горничная, и даже всего семь целкачей получает… Пташка!.. А Наташечка надоела — какую другую подманул бы…

— Ты — циник.

— И еще — нанял бы извозчика на резинках — парного… Лихача! И Вот как! Гей, жги, говори, разговаривай! — продолжает, не отвечая, Андрюшка.

— Ну, знаешь что, мой милый! — говорит, улыбаясь, Митрофан Павлович. — Знаешь, тебя не трудно удовлетворять… Ты моли только Бога, чтобы торги счастливо прошли. Понимаешь? Если мне очистится порядочная сумма, я осуществлю твои мечты… И я не даром сделаю это. Видишь ли, я чувствую себя несколько связанным тем, что вошел с тобою в соглашение относительно странствований по свету… Я вижу, что ошибался в тебе, Андрюшка. Ты — кость от кости, плоть от плоти твоей родной среды. Мне правду сказать, довольно тяжело думать, что я пущусь в полное опасностей странствование без единой живой души… Один, как перст… Но брать тебя с собою… Вырвать тебя из привычной обстановки, увлечь в неведомое… Да, не протестуй: это — глупость!.. И ты скоро истерзал бы меня попреками, что я погубил тебя… Нет, я твердо решился… Знаешь, я много передумал за это время. Очень много!.. И я пришел к тому выводу, Андрюшка, который является логическим следствием… Я пришел к выводу, что я должен быть совершенно одинок. Я не должен надеяться ни на кого… Понимаешь? Совершенно ни на кого. Только на самого себя.

Но, с другой стороны, — и да меня никто не должен возлагать какие-либо надежды. И никто не должен связывать мои руки. Я должен быть свободным, как… Ну, как свободен ветер… Как воздух…

Только при этих условиях возможен полный успех моих жизненных планов. Только закалив себя, я могу достигнуть желанной цели. Всякие сентиментальности — это путы.

Почему я давно отрешился от мечты о… любви? Ты не поймешь этого, Андрюшка!.. Но я говорю, что я знаю. Любовь — хорошо. Ласка — чудо. Но… Но, ведь, это то же, что огонь… Положи в огонь дерево — хотя бы железное дерево, из которого некоторые индейские племена выделывают свои мечи — оно сгорит. Положи в огонь сталь — она обратится в рыхлое железо… Кто же, как я, хочет быть победителем, кто хочет идти вперед, не оглядываясь на… ну, даже на трупы, оставшиеся позади, — тот не должен мечтать о любви. Любовь — синоним слабости, Андрюшка… И, между прочим, я глубоко боюсь, что тебя, именно тебя — погубит любовь. Бойся женщины, Андрюшка!.. Женщина — гибель.

— Мне и то вчера парикмахер Жорж из-за Панички чуть глаз не вышиб! — отзывается Андрюшка, оживляясь.

— Из-за Панички?

— А то из-за кого? Совсем сумасшедший человек стал… Она путается, тут приказчик один, который женатый… но, между прочим, большой ходок… Старый, старый, сам лысый, а молодого за пояс заткнет… Воряга… Хозяина обкрадывает, Паньке браслетку панцирную подарил… Ну, и она бегает к нему на квартиру… А чтобы глаза отвести — на меня наябедничала… Будто я ее насильно обнимал, когда в сенцах…

— А ты не обнимал?

— А кто видел? Никто не видел!.. Вы видели? Доказать можете? А языком ляпать — каждый может… И дворничиха хороша тоже… Слюну распустила… Дрянь баба!.. Только из-за вас и живу здесь, Митрофан Павлович! Жалко мне вас!.. А то давно ушел бы!

— Почему жалко?

— Да по всему…

— Нет, ты скажи определенно: что во мне внушает другим людям жалость? Видишь ли: это очень важно для меня. Ты даже едва ли можешь себе представить, насколько это важно для меня!

— Да вообще… Жалко, и все тут!

— «Вообще» — не ответ, Андрюшка. «Вообще» — это растяжимое понятие. И я с этим ничего сделать не могу… А я должен сделать! Должен — во что бы то ни стало… Жалость ко мне? Значит, что-то в моей жизни, в моем собственном «я» — есть что-то такое, что внушает людям сожаление. Но разве в куске гранита, разве в комке стали есть что-нибудь, о чем можно сожалеть? Если есть — тогда это не гранит, не сталь! Это комок дряни!..

Видишь ли: побеждает сильный. Я хочу быть сильным. Да, я сознавал ясно, когда начал перерабатывать себя — что мне мешало, что мне мешает: пискуновщина! Старая закваска. Унаследованное от десятков поколений Пискуновых… Рыхлых, мягкотелых, своего рода протоплазмы… Но протоплазма могла существовать раньше, Андрюшка! При старых условиях… Когда она, даже эта пискуновщина, была более плотною, чем окружающая среда… Теперь — немыслимо. Долой пискуновщину! Долой самое имя!..

Как только я перейду за рубеж, я возьму себе другое имя. Покуда я не остановился на имени. Раньше думал: капитан Немо…

Это — хорошо. Правда? Я тебе говорил о капитане Немо…

Но потом, подумав, я отбросил эту идею. Это слишком фантастично. Это пахнет сказкой. Я же — реален до мозга костей. И у меня будет реальное имя…

Да, о чем мы говорили? О тебе. Я не хочу, уходя в новую жизнь, чтобы кто-нибудь чувствовал себя обиженным мною. Я не брошу тебя, как бросают тряпку… Вытерли грязные ноги, бросили…

Я чувствую себя обязанным тебе. Ты знаешь, благодаря кому я избавился от кошмара — увлечения Паничкой?.. Благодаря тебе!.. Ты, не сознавая этого, открыл мне глаза. Это был последний сон… Но я грезил. А это мог делать только вымирающий Пискунов. Теперь я вижу, что такое Паничка: грязная тварь!

— Очень просто. Грязная и есть! И ябеда!

— Не перебивай! Что такое Паничка? Красивое животное, Не пантера, нет!.. Если бы она была пантерою!.. Просто — зверенышек.

— Парикмахер и то кричал на нее вчера: животное ты, говорит! — Подлое животное!

— Постой, Андрюшка!.. О чем мы говорили раньше? Да, о том же… Ну, и вот… Итак, решено: я один иду в мой путь. Без тебя.

— Воля ваша, Митрофан Павлович. Как прикажете. На то вы господа, а мы слуги…

— Но ты не будешь в обиде: если дом продастся хорошо, я осуществляю твои мечты. Я даю тебе желанную тысячу рублей. Ты покупаешь часы, двойную цепочку, сто сорок пять брелочков, лакированные ботфорты… Что еще? Ах, да: гармонию…

— Только четырехрядную!..

— Сам выберешь… И у тебя останется несколько сот рублей, с которыми ты можешь нанять на неделю лихача с резиновыми шинами, кататься, петь, безобразничать…

— Зачем безобразничать? Я безобразия не люблю тоже….

— Но молись, молись Богу, Андрюшка!

— Я и то молюсь…

— Молись, чтобы дом продался удачно… Постой! Скажи: ты… ты веришь в Бога?

— Да что вы, Митрофан Павлыч? Распоследний человек, и тот верит.

— Распоследний? Гм! А, в сущности… В сущности — верить в Бога — это признак слабости. Это — пискуновщина… Ибо верить, надеяться на что-нибудь вне нас — значит, не быть гранитом, не быть сталью… Но я в сущности, не разработал, как следует, этот пункт… Ты даешь новый толчок моим мыслям, Андрюшка. Но сбегай еще, притащи бутылку… Огурцов? Не надо! Осталось немного…

* * *

Торги были назначены во вторник. С субботы или даже с пятницы Митрофан Павлович перестал пить, совершенно вытрезвился. Только заливший сплошь все его лицо ровный румянец говорил о том, что перенес его организм за эту зиму. Да руки дрожали…

Но светло-голубые глаза смотрели уверенно и бодро, голос звучал совершенно спокойно.

Утром во вторник он вышел на двор в старой лисьей шубе, унаследованной от отца, и глубоких галошах.

Старший дворник Игнат подбежал к нему ленивой рысцой и, не доходя несколько шагов, снял картуз.

Дворник стал докладывать что-то о делах по дворовому хозяйству.

Пискунов насмешливо улыбнулся:

— Напрасно только ты порох истратил, братец!..

— Должен же я…

— Вовсе не «должен»…

— Как я вашей милости дворник…

— Был. Верно. Ты служил у меня, а я… я, в сущности, служил у тебя: ты — дворником, я хозяином… Но теперь условия изменились. Я — свободен… Понимаешь? Совершенно свободен от всякой зависимости по отношению к тебе, Андрюшке, участку, квартирантам… Довольно: мне это все давно надоело… Сегодня — торги. В одиннадцать. В три часа у вас будет новый хозяин… служить. Я же — слуга покорный!

И Пискунов, покусывая ровными белыми зубами кончик рыжеватого уса, отправился по квартирантам — объяснять, что он больше не хозяин, что дом уже принадлежит не ему, а кому-то другому.

Он чувствовал, что на него смотрят с затаенным, плохо скрываемым сожалением, с каким-то вопросом.

Когда он был в парикмахерской Жоржа, там он попросил Жоржа постричь и побрить.

— В последний раз! — сказал он.

— Почему в последний? — ответил Жорж, точа бритву на ремне.

— Уеду!

— Далеко? К сродственникам?

— Нет, совсем уеду… Получу деньги, и прощайте…

Паничка стояла у дверей, колыхая пышным бюстом и играя глазами.

Митрофан Павлович простился с нею и поцеловал ее теплую нежную руку.

Паничка хотела сказать:

— Ах, что это вы, право?

Но только улыбнулась и блеснула глазами.

В три часа комиссионер из банка сообщил, что на торгах пискуновский двор пошел с надбавкой всего в две тысячи сверх общей суммы долга.

Митрофан Павлович рассмеялся.

— Тем лучше!.. Значит, я начну жить совершенно заново! — сказал он комиссионеру.

На вопрос, что думает Митрофан Павлович делать теперь, — он опять засмеялся:

— Господи!.. Да мир полон работы, полон дела…

Вечером он отправился в баню, взял номер, принял ванну, переоделся в чистое белье, надел принесенный с собою еще новый черный сюртук, выпил бутылку пива, и…

И вынул из кармана остро отмоченную бритву.

Когда сломали двери номера, он был уже мертв.

Михаил Первухин.
«Современный мир» № 11, 1908 г.