Николай Долгов «Под синим куполом»

Две пары рельс разделяют местечко на две грани. С одной стороны дома, магазины, блеск ярких витрин и плакаты кинематографов, а с другой — царство безумия. Тихо жмутся друг к другу деревянные павильоны городской больницы, а рядом гордо поднимается здание казенной лечебницы. За чугунной решеткой темный памятник основателю, а вдаль и вбок опять и опять, как в городской, бегут постройки. В павильонах чисто, даже глаз рябит от гладких каменных плиток. Но и здесь веет тот же дух жутких снов и мучительных кошмаров.

Два царства разделяются рельсами, и их обитатели не знают друг друга. Но есть место, где они сходятся порою. Это даже не церковь, а больничная церковка, в которой небольшая пристройка алтаря упирается в широкий и длинный коридор. Полкоридора занимают здоровые, в другой половине за спутанными проволокой деревянными перилами стоят больные.

Больные и здоровые. Вечно разделенные друг от друга, они и здесь стоят отдельно. Но когда под низким потолком низко стекается дым ладана, все сливая в молочно-белую мглу, в одно сливаются и молитвы. Сливаются и несутся вверх в единой неразделенной мольбе.

Володя Комков попал в церковь совсем случайно.

Он приехал в пригородное местечко вчера вечером. Опять была неудача в редакции, опять противно было приниматься за зубрежку уголовного процесса и снова вставал неотвязный вопрос о службе. Литературный успех словно назло побаловал его в прошлом году. Приняли стихи, а потом отказ и отказ. А слава? Ведь, он уже сжился с нею. Ведь, он каждый шаг размерял теперь по масштабу будущего величия. И когда с него требовала денег хозяйка или когда ему отвечала Маланья, он каждый раз думал: вспомнят, подлые, что грубили самому Комков у. И вдруг отказ и возвращения.

За городом живет дядя, и Володя знал, что только с ним и можно поговорить о самом главном и самом страшном. Дяди нечего стыдиться, — он сам ни с кем не считается и давно слывет под кличкой оригинала. Служит дядя в контроле и чин у него небольшой. Но разве есть во всем контроле такой умный и ученый человек? Дядя был в университете, был в духовной академии, но нигде не кончил, потому что ни одна наука не отвечала ему на самый главный вопрос. За ответом на него он ездил потом в Америку. А оттуда вдруг приехал не то успокоенный, не то махнув на все, и поступил в контроль. Теперь ходит в крылатке, службой манкирует, — только чтоб не прогнали — и все покупает духовные книги, — одно евангелие него в восьми переводах. К чему оно ему, коли он в церковь никогда не ходит?

О своих делах Володя говорил еще с вечера, но главный разговор произошел ночью. Дядя закурил, и при свете ярко вспыхнувшей спички его лицо вдруг показалось далеким и странным. Тускло, поверх предметов, смотрели глаза и было ясно, что мысль его далеко отсюда. И Володя вдруг понял, что можно сказать все.

— Дядя!

— Что ты? — словно только теперь проснулся тот.

— Дядя, милый, не то я все говорил. Не в службе дело… Другое у меня. Дядя, никому я не открывался, а тебе скажу. Вот университет кончу, поеду к отцу, он мне все дела наладит, можно хорошо зарабатывать, жениться. Другой только об этом мечтает, а мне подумать жутко. Дядя, славы я хочу, не могу я подумать, что пройду жизнь, ничего не сделав!!

Дядя опять чиркнул спичку, снова осветилось его лицо, и опять тускло, поверх всего, глядели глаза.

— Неужели и ты меня не понимаешь?! — безнадежно простонал Володя.

— Понимаю, — отрывисто бросил дядя, и Володе стало ясно, что он действительно понят.

— Ты и сам этим мучился?

— Мучился.

— А как же прошло?

— Само собой прошло. Помню, раз осенью проснулся рано-рано. Все в полумраке, туман. К окну подошел, дорога, даль, облака — все в одно сливается. Что-то вспомнилось, может, такое далекое, что его и вспомнить нельзя, и почувствовал, что стал свободен.

— С тех пор не приходило?

— Никогда.

Дядя вдруг сел на постели.

— Успех без грязи не приходит. Одно дело — великое создать, а другое — товар лицом показывать. Опошлеешь, обмельчаешь, душу по кусочкам растеряешь. А так лучше. Я сдержался, сдержись и ты. Добрым словом меня потом помянешь.

— Страшно мне, завидно на других, жутко! — вдруг зарыдал Володя.

Говорили потом долго и заснули лишь под утро. Когда Володя встал, было стыдно. Стыдно, что признался, и стыдно, что так жалок… Молча выпил чаю и, отказавшись от проводов, побежал на вокзал.

Церковка с синим куполом! Почему-то вдруг потянуло в нее. Солнце светит, ярко блестя на иконках. Стоят молельники, дым от кадила. Не веришь по-прежнему, а что-то есть в душе, когда вот так стоишь в толпе и слушаешь протяжное пенье. Пожалуй, поможет, если и так скажешь: облегчи душу Господи! Только что ж это там, за перилами? Какие они все спокойные! Совсем как и здесь, только чуть-чуть посерьезней. А этот в синей куртке, какой у него гордый взгляд!

«В синей куртке» стоит и не смотрит по сторонам. Он знает, что сзади сторожа, а сбоку перегородка, Разве допустят к нему подданных? Но ему и так ясно, что все пришли не для молитвы, а для того, чтобы взглянуть хоть украдкой на своего монарха. Он в неволе, но враги и не догадываются, что все козни рушатся на их же голову. Сегодня утром заставили таскать дрова. Таскал, потому что моцион развивает силу. Придет время. Он, как Петр, будет сам расправляться с врагами. Теперь его бьют, подло лупят плашмя ладонью, чтобы не осталось синяка в виде улики. Но ответят за все. Знали герцога Альбу и Филиппа Второго, узнают и его в справедливом гневе.

Не слышит Володя гордых слов величия. Рядом шепчет что-то сосед и ему жутко глядеть на его бледное бескровное лицо.

— Не боюсь я смерти, — муки, одной муки боюсь. Две операции были, а теперь снова боль. Неужели опять под нож ложиться? За что же? за что? отчаюсь, петлю на шею накину, а пример-то какой. Ведь, внуки у меня? Господи! Господи!

Тихо шепчут бескровная губы и ужасен землистый цвет понурого лица, синева под истомленными глазами и дрожащие руки. Переводит Володя глаза за решетку. Но не понять ему, что и там — те же муки…

Все сильней нависает туман, все реже вспыхивает сознание, но тем страшней его внезапное пробуждение.

Спокойно стоит стройный юноша у барьера. Но борется, страстно борется его ум, отвергая мир новых озарений и крепко цепляясь за старые понятия.

— Говорят, нервная клиника, а я сам вижу, что это сумасшедший дом. Что же надвигается на меня?

И ему вдруг вспомнилась ночь.

Еще неделю назад жаловался на призрак. Вошел к себе в комнату, а на его стуле петровский солдат сидит. В зеленом мундире, высоких ботфортах, усы стриженые, волосы до плеч. Посмотрели друг на друга, и отвернулся он от солдатского взгляда. Стал на рукомойнике искать мыло и для чего-то руки вымыл. Обернулся опять — нет никого. И совсем не страшно, а как-то странно. Доктору все-таки пожаловался. Выслушал, прописал микстуру и сказал, что не будет больше. А сегодня ночью было. Заснул и опять солдат, только теперь злой-презлой. И опять друг на друга смотрели. «Как же ты пришел? мне говорили не придешь?» еле прошептал он. «Я и не пришел. Ты, ведь, меня во сне видишь», — ответил солдат и встал, загромыхав тяжелыми сапогами. И опять уставился на него. Потом повернулся и к двери пошел. Как отдавал его каждый шаг!! Раз-два, раз-два, а затем бум! хлопнула дверь. И как дверь хлопнула — проснулся. Светает, все словно в тумане и опять не страшно, а странно. Все дико, непривычно и тянет проверить; старое ли правда или призрак одна правда, а все прежнее ложь.

Утром опять доктор. В глаза смотрит, зажженную свечку к ним подносит, велит стоять с закрытыми глазами. Вспомнил это и захотел проверить. Закрыл глаза — и поплыло все. Открыл — снова церковка перед ним.

Виднеется над алтарем узорчатое окошко; красные, синие стеклышки, а среди них матово-серый крест на голубом поле. Колышатся за окном деревья; черными тенями поднимаются над синим стеклом; в легкую дымку исчезают поверх его в желтом и снова качаются темными ветвями за синим. Солнышко скрылось было, а теперь проглянуло. Тихий лучик скользнул сверху желтой гранью, поиграл на кованых хоругвях и побежал вниз, сливаясь у иконостаса с желтым блеском свечей. Горит иконостас, глядят из золотых рам строгие лики, и молитва сама срывается с уст: Господи, на что тебе мои муки?!

Склоняют головы молельники на встречу кадилу и вслед за ними склоняются и за перилами. Поднимаются вверх, в одно сливаются молитвы. Различат ли там, от кого бегут они.

— Царица небесная, Владычица, не о себе прошу — в нужде мыкалась и мыкаться буду, — а деток жалко. Пропивает аспид, а жизнь-то все дороже. Что пить, что есть. Глаза я проплакала, плач детский слушавши.

— Бумаги не дают. Все подсчитать и настоящей суммы вывести не позволяют. Знают, что по моему счету не уплатить и английскому банку. Только врут, подлые, когтем на стекле я цифру выведу. Европейский крах будет, в Америке биржа зашатается, а мне что? я свое требую.

— Мирскими благами не прельщаюсь, но почему же в третий раз производством обошли? Два года назад мальчишку на шею навязали, начальник отделения шутил: это, говорит, по карточке самого министра, не долго здесь засидится. А теперь, нате, у них и новый столоначальник готов. Сколько же ждать. Справедливость-то где же?

— Дерзость и непочтение. Унтера Василия вчера утром во флигель-адъютанты произвел. Всякий подданный такой милостью был бы восхищен. А он — толкается взашей. Смертную казнь решил упразднить, но, как видно, прибегать к ней придется.

— Володя Комков, неужели умрет это имя? Отец пишет, поступай к нам, быстро в гору пойдешь, бухгалтером отделения будешь. Не хочу я банка! Зачем же в душе это сознание? Зачем мои предчувствия неизъяснимо радостного пути…

Низко вьются клубы ладана, все сливается в их тумане. И сквозь плач молений одиноко прорывается вопль сомненья.

Николай Долгов.
«Пробуждение» № 16, 1916 г.