Николай Телешов «Счастливец»

Из дневника приятеля

I

По сибирской трактовой дороге во всю мочь скачет резвая тройка, вынося на крутой пригорок тяжелый тарантас, в котором я, кряхтя от толчков, стукаюсь то о борт экипажа, то о чемодан, лежащий рядом со мною. Ямщик мой точно ошалел: лошади мчатся во весь дух, а он, привставши, нахлестывает их поочередно кнутом, взмахивает руками и вскрикивает не то визгливым, не то охрипшим голосом с таким отчаянным выражением, будто невидимая рука ухватила его прямо за горло. Дух занимается от такой бешеной скачки.

«Должно быть, близко станция», — думаю я, вспоминая справедливую поговорку, что, приближаясь к дому, всякий ямщик делается лихим.

Действительно, едва въехали мы на пригорок, как перед нами раскинулось селение, по улицам которого с тем же криком и звоном колокольчиков мы помчались, преследуемые стаей собак. Впрочем, все это так быстро промелькнуло перед моими глазами, что я не успел разобрать подробностей; видел только, что по обе стороны бегут от нас телята и свиньи, лают сзади и спереди собаки и врозь разлетаются с криком куры.

— Куда, ваше-скородие, везти? — сдерживая, наконец, тройку, спрашивает ямщик.

— Вези, где почище.

— На почту, али к Смарагдычу?

— А кто это Смарагдыч?

— У Смарагдыча будет почище.

— Ну, так, конечно, к Смарагдычу!

Ямщик в ответ опять вскрикнул, опять ухнул и, нахлестывая лошадей, через минуту подкатил меня с звоном и громом к маленькому серому домику на углу селения, которое было вообще очень грязно и бедно, но, вероятно, потому, что раскинулось широко, называлось уездным городом.

Разбитый и усталый, я вылез из тарантаса и пошел во двор. Навстречу мне из сарая вылез мужик с нечесаной головой и узкими глазами, должно быть, спавший только что безмятежным сном.

— Вам… тово? — лениво пробормотал он, утирая горстями лицо. — Лошадей, что ли?

В это время в доме отворилась низенькая дверь и на помощь невыспавшемуся мужику вышла хозяйка, женщина лет 25, в цветной бумажной кофточке. На первый взгляд она мне показалась костлявой и некрасивой, хотя глаза большие и серые глядели смело и вызывающе.

— Прошу покорно, войдите, — услышал я ее мягкий голос, который сейчас же сделался громким и резким, когда она крикнула мужику: «Чемоданы тащи! Дурень!»

Мужик, точно под ушатом холодной воды, вдруг присел, заметался туда и сюда и бегом пустился за ворота, сообразив, наконец, в чем дело.

— Пожалуйте, — снова сказала мне хозяйка, приветливо и мягко.

Она ввела меня в дом, в очень чистую и светлую комнату с кроватью под пологом. На полу лежал пестрый тюменский ковер, по стенам стояли диван и стулья, у окна — стол.

— Эта комната для проезжих.

— Я хотел бы переночевать, если это удобно.

— Конечно, удобно. На то и комнату держим.

— В таком случае, комната за мною.

— Очень хорошо.

Прежде всего мне хотелось спать. Я так устал и так был разбит, что отказался от обеда, который мне предложила хозяйка.

— Вы, верно, нездешний, что так замучились? — спросила она, глядя на меня своими светлыми глазами, не то с участием, не то с усмешкой.

— Да, я из Петербурга.

— А… К железным дорогам привыкли!

Мужик принес мои чемоданы, и хозяйка, пожелав мне приятного отдыха, вышла, а я запер за нею дверь, разделся и сейчас же заснул. После четырех суток утомительной езды в тарантасе, я спал как убитый и, несмотря на то, что велел себя разбудить через час и ко мне стучались, я проснулся лишь к вечеру.

II

Вечер был тихий и ясный, один из тех летних вечеров, которые своей тишиной навевают сладкую лень, — и хочется бродить, бродить без конца и без цели, среди простора и одиночества, и в то же время не хочется двинуться с места.

Солнце уже закатилось, но небо было светлое и вокруг было светло; северные сумерки вообще долги и бледны.

— Самовар вам куда подать, — спросила хозяйка, когда я захотел выпить чаю, — в комнату или в садик?

— A y вас есть садик?

— Крошечный.

— Тогда лучше в садик.

Вскоре она пригласила меня к чаю. Между домом и двором был разбит, действительно, крошечный сад, всего в несколько сажен. Здесь росли шиповник, лопухи и репейник с седыми щетинистыми цветами, а в уголке стояла беседка из живых акаций с густою непролазною зеленью.

Когда мы вошли, в беседке шипел самовар, но на столе был прибор только один — для меня; при этом не было ни чая ни сахара. Этот одинокий прибор и отсутствие сахара, и вообще все, всякая мелочь, не только напоминали мне о моей роли, но даже как будто нарочно подчеркивали, что я здесь не гость, а только — проезжий.

И ясный вечер, и этот крошечный садик, и присутствие женщины — все как-то не вязалось с одиноким прибором, тем более, что на своем пути я уже некоторое время вовсе не встречал женщин, с которыми можно было бы разговориться. Встречались либо старухи, либо просто бабы, а в глазах этой новой хозяйки мне виделось что-то иное, как будто интеллигентное, хотя мне казалось это и странным и почти невозможным.

«Ну, что ж, — подумал я, — проезжий я, ну и ладно… С проезжего и спрос не таков. Проезжему некогда церемониться».

В качестве проезжего я предложил хозяйке выпить со мной чашку чаю.

— Что ж, с удовольствием! — просто согласилась она. — Я вижу, вам страшно скучно.

Она засмеялась и пошла, чтобы принести себе чашку, а я пошел доставать из чемодана чай и сахар.

Через несколько минут, когда мы сидели уже вместе за самоваром и разговаривали, я обратился к хозяйке с просьбой назвать ее имя. Она в ответ засмеялась.

— По-разному, — сказала она, — муж меня зовет Огоньком, а добрые люди величают Агнией Петровной.

— Ну, и я буду из этих добрых людей и буду вас величать Агнией Петровной.

Мне почему-то вдруг стало весело. Да и хозяйка так мило улыбалась, что мы глядели друг другу в глаза, точно давнишние приятели, да и лицо ее, показавшееся мне сперва некрасивым, приобрело какое-то новое выражение, задорное, лукавое. Я уже видел, что это отчаянная сорвиголова, но мне это даже нравилось. Слово за слово — и мы разговорились.

— А не принести ли огня? — вдруг спросила Агния Петровна, указывая рукой на садик, утопавший в сумерках. — Как мы заболтались. Совсем уж стемнело.

— Зачем мне огонь, — пошутил я, — когда здесь и без того уже есть Огонек!

— Ну, огоньком-то вы не смеете меня называть, потому что…

Она не договорила и сделала головою странное, но лихое движение, которое не перескажешь, однако, сразу поймешь, что оно значит. А значило оно приблизительно то самое, что означает известная поговорка: «руки коротки!»

Я засмеялся. Она обиделась.

— Знаете что, — вдруг, заявила она, — вы, должно быть, здоровенный нахал!

«Нет, она не интеллигентная», — с грустью подумалось мне. Впрочем, в качестве проезжего, мне было это не так уже важно.

— Вас, верно, избаловали женщины? — сказала она несколько мягче после небольшой паузы. — Вы что-то уж больно осмелились.

— Наоборот, — со смехом возразил я, чувствуя, что начинаю дурачиться. — Я совсем неудачник среди женщин, а главное — трус.

— Оно и видно!

— Вы не верите?

— Конечно, не верю.

— Посмотрите, какой я смирный.

— Знаю я таких смиренников. Благо нет никого, — возьмут да обнимут! Этого только от вас и жди.

Я задумался.

В саду было темно и тихо; хозяйка была так странно настроена, а в меня все более и более вселялся какой-то бес. Глядя на Агнию Петровну, я чуть было не воспользовался ее предостережением, но она меня перебила вопросом:

— Вы из Петербурга? Зачем вы сюда заехали?

— По делам.

— А у вас какие дела?

Разговор начинался скучный. Чтоб перебить его, я ответил кратко:

— На службу, — и сейчас же спросил: — А вы, что же, вдова?

— Вдова, — ответила Агния Петровна и засмеялась. — Только соломенная, потому что муж все лето живет на заимках, а я здесь. Только вы, пожалуйста, ничего не думайте: я мужа очень люблю.

— Да я и не думаю. Любите себе на здоровье.

— Ну, уж тоже знаю я вас, как вы не думаете: небось, о себе страсть как мечтаете. С лица-то вы ничего… видный!

«Нет она не интеллигентная», — еще раз подумалось мне.

— Уж очень я не люблю мужчин… знаете, таких… Сидеть-то с ними противно. Ну, словом, мозгляков не люблю.

— Каких мозгляков?

— Ну, таких… ни кожи ни рожи! Вот как у нас телеграфист: белобрысый, щеки в угрях, — даром что франт! Зато дьякон у нас, Василий Сергеич, вот это красавец: румяный, высокий!

Она засмеялась и встала.

— Вы-то выспались, а мне, небось, и отдохнуть пора, — сказала она деловым тоном. — Пойду уложу детей, а потом и за вами приду. Спасибо за угощение!

Она ушла. Я остался в полном недоумении.

III

В беседку приходил несколько раз мужик, собрал все со стола и унес домой. Потом пришел еще раз и спросил, не хочу ли я ужинать.

— Хозяйка говорит, можно яиц подать… коли, мол, хочет. А не хочет — не надо.

Я отказался.

Вскоре все замолкло. Ни со двора, ни с улицы не доносилось ни единого звука, словно все замерло. Вечер был теплый, небо было звездное, ясное, и уходить в душную комнату пока не хотелось. Вокруг стояла унылая, безнадежная тишина и — странно сознаться — я пожалел, что нигде не залает или не завоет собака: все-таки проявилась бы жизнь! Вдруг среди этого безмолвия раздались какие-то звуки, жидкие и равнодушные: это собрались забить городские часы где-то вдалеке, и заиграли прелюдию, но их сейчас же заглушили часы церковные, которые близко, почти по соседству, начали ударять раз за разом грубо и лениво, но отчетливо.

Потом опять все затихло.

Я докурил сигару и решил было идти спать, но в это время скрипнула калитка, и тоненький женский голосок чуть слышно запел, почти замурлыкал, медленно и невнятно какой-то знакомый мотив.

— Ну, вам все приготовлено, — сказала Агния Петровна, подходя к беседке. — Где вы тут? Вас и не видно вовсе.

Не знаю, было ли ей меня не видно, но я ее видел ясно: она переоделась в другую кофточку, с более короткими и широкими рукавами и более открытой шеей.

— Можете идти, если хотите. Спокойной ночи!

Она повернулась и, сделав два-три шага в сторону, опять тихонько запела, еле слышно:

Обо мне ты не мечтай…
Не сердись и прочь ступай!
Не скучай…

— А рано ли вас завтра будить? — услышал я ее голос, уже настоящий, а не тот мурлыкающий и мечтательный, которым она пела.

Между своим вопросом и моим ответом она успела еще пропеть:

Прощай, прощай!
Но меня не забывай!

— Меня не надо будить, — ответил я, несколько замедлив. — Я не тороплюсь.

Пела она плохо и фальшивила, но меня все-таки занимало это. Я остановился, а она прошла еще шага три-четыре и опять протянула тоненьким-тоненьким голоском, как бы сама с собою:

Не скучай… Прочь ступай…

И, повернувшись ко мне, добавила, улыбаясь:

Но меня не за..бы…вай!..

Потом она расхохоталась и, всплеснув руками почти пред самым лицом у меня, сказала серьезно:

— Вот вы, чай, удивляетесь! А ведь я, право, со скуки. Ей-Богу, со скуки! В кои-то веки настоящий человек проедет, а то все этот белобрысый телеграфист… надоел до смерти.

— А дьякон-то? — пошутил я. — Василий Иванович, что ли?

— Василий Сергеич! Ну что ж? Он красавец, это верно. Только что ж от него?

— А вам чего ж от него нужно?

— Да ничего не нужно. Только он… он о себе больно много думает. Да и дьяконица у него ревнива.

Разговаривая о дьяконе и телеграфисте, мы стали ходить рядом взад и вперед возле беседки.

— Муж летом совсем не живет дома, — жаловалась она, точно в чем-то оправдываясь предо мною. — Не живет и не живет! Поневоле глупости в голову лезут.

— Значит, муж выходит и виноват во всем?

— Не то, что виноват, а все-таки скучно. Да и настоящего человека в год раз увидишь, а то и ни разу. Что вы на это скажете?

Я усмехнулся.

— Чему вы смеетесь?

— Мне вспомнилось из одной книги, где говорится, что женщине, которая не сумеет свалить свою вину на мужа, не следует позволять кормить ребенка, потому что такая женщина выкормит непременно дурака.

Агния Петровна расхохоталась.

— Это верно! — воскликнула она. — Я сама кормила своих детей, и… ничего!.. Нельзя же весь век стесняться да церемониться… Давно известно: коли всего стыдиться, так и детей не видать! — И, весело засмеявшись, добавила: — Страсть люблю подурачиться! Только вы будете плохо обо мне думать… Впрочем, что ж, ведь вы — проезжий!

Несколько минут мы ходили молча.

— Ну… пора, что ли, спать? — сказала она вопросительно и как будто недовольным тоном. — Или посидим немножко?.. Пойдемте в беседку.

Вошли в беседку и сели рядом.

— Вы не озябли? — начала она вдруг, взявши мою руку.

— А вы не озябли? — сказал я и, в свою очередь, взял ее за руки.

Она молчала.

Потом она тихо промолвила:

— Свежо…

И тихо прижалась плечом к моему плечу…

IV

На другой день поутру, когда Агния Петровна пила у меня в комнате чай, за окном послышался звон колокольчиков и резко прервавшийся стук экипажа.

— Ай, беда: никак хозяин приехал!

Агния Петровна вскочила со стула и бросилась к окну.

— Он и есть! — шепнула она второпях, схватывая со стола свою чашку.

Потом, чего я уже никак не ожидал, подбежала сзади ко мне, схватила меня свободной рукой за подбородок, запрокинула мне голову и быстро поцеловала. Когда я успел повернуться, ее уже не было в комнате. В то же самое время я услыхал, как хлопнула дверь, и громкий мужской голос весело окликнул:

— Огонек, здравствуй!

Послышались крепкие, сочные поцелуи и одновременно с ними шепот Агнии Петровны.

— Тише, дурашка. У нас постоялец.

— Куда едет?

— На Черепиху. Уж велел сейчас коней запрягать. Очень торопится.

«Выпроваживает!» — подумалось мне.

— На Черепиху? — возразил мужской голос. — Экая досада! Надо сказать, чтобы не торопился: там вчера у оврагов мост попортился; не проедешь. Послали чинить. К вечеру сделают, а теперь нет пути.

— Неужели попортился?

— То-то и дело. Надо пойти сказать.

Я услыхал приближение твердых, тяжелых шагов; затем ко мне постучались в дверь.

— Позволите войти?

— Войдите.

Я увидал на пороге своей комнаты громадного роста мужчину, бородатого, в поддевке и больших сапогах.

— Если вы изволите ехать на Черепиху… — начал было он вежливым тоном, но вдруг замолчал, вытаращил на меня глаза, улыбнулся и крикнул, вытянув вперед руки.

— Сашенька!.. Друг ты мой!.. Какими судьбами?!

Я взглянул на него, и у меня чуть не подкосились ноги от стыда и смущения: это был мой старинный приятель, которого уже несколько лет я потерял из вида. Он был почти неузнаваем теперь. Но я узнал его, и едва мог выговорить в ответ:

— Николай Смарагдович?..

А он ликовал и как будто еще сам себе не верил.

— Это ты?! Сашка-канашка? Разбойник ты этакий! Милый мой!..

Он обнял меня и почти перенес в своих объятиях на стул, посадил и закричал на весь дом, если только не на всю улицу:

— Огонек! Огонек! Жена!.. Да беги скорей!.. Огонек!

Я боялся взглянуть теперь на Агнию Петровну, боялся, что она смущена и потерялась; но она вошла, как ни в чем не бывало, и даже очень участливо спросила:

— Ты чего, мой дружок?

— Посмотри, Огонек! — радостно продолжал Николай Смарагдович, крепко удерживая меня за плечо на стуле. — Погляди, кого занесла к тебе судьба-то! Ведь это мой закадычный приятель, старый друг!.. А ты, небось, и принять-то его без меня не сумела!.. И какие это меня чудеса осенили, чтоб сегодня вернуться?.. Ну, голубчик, — обратился он ко мне, — хоть умри, а сегодня ты не уедешь! Не-ет!! Не пущу! — И вдруг опять закричал: — Жена! Да чего ж ты?.. Давай скорей завтракать.

Потом снова начал меня жать и трясти.

— Какими ты судьбами-то? А? Как ты к нам заехал-то? Откуда? Зачем? Вот это, брат, сюрприз! Это, брат, для меня сущий праздник!

В свое время с Николаем Смарагдовичем мы были очень дружны, вместе ездили за границу, и странно мне было видеть его теперь в высоких сапогах, в поддевке, в высоком жилете под самое горло, когда в моей памяти он оставался по внешности вполне «европейцем».

— Ну, как живешь? — спрашивал он меня, интересуясь всякой подробностью, всякою мелочью моей жизни. Он расспрашивал меня о наших старых общих друзьях, радовался за всякого, кому из них удавалась жизнь, и огорчался за тех, кому было трудно и горько. Наконец, заговорил о себе.

— Ты думаешь, я пропал? Мы расстались с тобой, когда я был нуль, ничтожество, пропащий человек, без будущего, без настоящего… Ну, нет, брат! Пропал, да не очень! Если ты желаешь, как многие желают, и я тоже когда-то желал, узнать, и не только узнать, а хоть бы одним глазком взглянуть, каков-таков из себя бывает счастливый человек, то вот — гляди на меня! В оба глаза гляди и радуйся!

Он хлопнул рукою себя по богатырской груди и выпрямился, точно на смотру.

— Гляди, брат! Перед тобой счастливый человек! А это в наши дни не от всякого услышишь. Во-первых, я здоров… как чёрт! Как бык!

Он раскинул в обе стороны руки, сжал кулаки и начал медленно напрягать мускулы, выпятив колесом грудь.

— Какова грудища? А?

Я похвалил.

— Бей кулаком! Ничего, не бойся!.. Да брат, здоровье — важная штука! Ну, это первое, а второе…

Он вздохнул и начал уже другим тоном:

— Второе… не знаю даже, как тебе и объяснить. Ты знаешь, меня раньше всюду преследовало несчастье, ни в чем не везло. Я унывал, бесновался, чуть было пулю в лоб с отчаяния не пустил, ну, а теперь это обошлось. Именно «обошлось». А закал, тем не менее, остался; закал хороший! А все отчего было мое горе? Оттого, брат, что жил я среди лентяев, среди трутней да пустозвонов, — вот отчего! А здесь я научился работать. Всю европейщину к чёрту послал, и видишь в чем хожу. Не до нарядов мне! У меня и земля на заимках, и лошади, и покосы, и рощи. Здесь работой не брезгуют, здесь работа — почет! А народ здесь какой? Не нашим чета! Здесь люди закаленные, испытанные нуждою и горем, но добряки, труженики, а не лоботрясы! Ты здесь не увидишь нигде мужика в лаптях: лапоть, это — бедность! Не увидишь раскрытой избы. Мужик богат, трудолюбив и честен. К тому же, он не холоп, а человек! Здесь у нас крепостных не бывало и никаких унижений народу в кровь не всосалось… Да, брат, здесь можно жить и работать! Клянусь тебе: Сибирь — мне мать, а Агния — добрый гений!

«Добрый гений», — с грустью подумалось мне.

— Именно, гений! — восторженно продолжал Николай Смарагдович. — Да я за нею, как за каменной стеной. Ведь все она знает, все умеет: работать — сколько хочешь, не оторвешь! И дом, и хозяйство, и дети, — все на ней. Мила, скромна… да я уж и не знаю, чего еще! Судьба моя так сложилась удачно, что мне ничего, ровно ничего более не надо! На всем земном шаре второго такого счастливца, как я, пожалуй, и не найдешь. Все у меня есть, все мне удается, а уж за жену не знаю как и благодарить судьбу. Да, брат я очень счастлив!

Мы опять помолчали.

— А не боишься ты принимать проезжих? — полюбопытствовал я, когда прошло первое впечатление встречи.

— Вот, глупости! Чего ж бояться? У нас никогда ничего не бывает. Народ удивительно честный. Каторжник беглый придет — и того пущу, не побоюсь. У нас, брат, свои счеты, бояться нам нечего.

— Да ведь вот ты часто уезжаешь по делам.

— Ну, так что ж?

— И не бываешь подолгу.

— Ну и что?

— А тут проезжие…

— А чёрт с ними!

— Не ревнуешь жену ни к кому?

Николай Смарагдович даже захохотал во все горло.

— Огонька-то?.. Ну, брат, сейчас видно, что ты ее не знаешь. Да ведь это кремень! Не женщина, а кремень!.. Э, да что! У нас здесь и воздух совсем особенный, у нас «этого» здесь не водится. Здесь труд да дело, да семейный очаг — вот что у нас на уме. Это не Питер, не столица, где разные флирты, да всякая нечисть! У нас, брат, строго. У нас труд да дело, а эти глупости и в голову никому не приходят. Ах, ты чудак, чудак!

И Николай Смарагдович весело и беспечно захохотал снова.

— Ну и чудак, брат, ты!

Потом он ушел на минуту и вернулся с троими ребятишками, крепкими, шустрыми, и, любуясь ими, проговорил;

— Погляди-ка, каковы у меня «бумсы», а?.. Щеки-то, щеки: не ущипнешь!

Дети, как я заметил невольно, все трое были на разные лица. Ни один из них не походил на другого.

Я чувствовал себя очень гадко, а Николай Смарагдович, хлопая меня по плечу, в упоении восклицал:

— Эх, приятель! Стыдно мне перед тобою хвалиться, но только счастливей меня тебе не бывать! Вот ты сам увидишь, как я устроил свою жизнь. Потолкуй-ка, поди, с женой да приглядись хорошенько, что это за человек, и ты поймешь, может быть, почему я считаю себя счастливейшим из людей… Наши души… Э, да что тут!

Он весело махнул рукою и, обняв меня, закричал, тоже весело и громко:

— Эй! Огонек!.. Подавай же завтрак!


К вечеру мне подали, наконец, тройку, и я свободнее вздохнул, когда тарантас мой загремел по дороге…

Николай Телешов
Сборник «Рассказы», Том 1. 1903 год