Николай Телешов «Сумерки»
Вечерело… На побледневшем небе догорала заря; жидкий туман медленно вставал над полями, которым, казалось, не было конца: они раскидывались вширь и впрямь и незаметно сливались с седою далью. Было тихо кругом. Лес стоял молча, словно задумавшись и нахмурясь.
По потемневшей лесной тропинке, пробираясь к лугам, одиноко брел высокий худой старик, свесив на грудь седую косматую голову. Его загорелые руки с выпуклыми жилами были запачканы землею и местами поранены; в одной он держал пучок травы с мелкими голубыми цветами, а в другой — нес широкий обломанный нож, только что отчищенный о сырую землю.
Выходя из леса, старик увидал на опушке, около пней, человека в длинной одежде и монашеской теплой скуфейке; за плечами его висел ранец с рыжей облезлой шерстью, а в руке была надежная палка; стоял он к лесу спиною и усердно глядел в меркнущее пространство. Заслышав хрустевший под шагами валежник, он вздрогнул, быстро повернул голову, и подошедший старик увидел его сухощавое, точно удивленное лицо с жиденькой бородкой и светлыми бессмысленными глазами.
— Спаси Христос! — кланяясь, проговорил странник, снявши обеими руками скуфейку. — И где тут дорога до Васильковской обители?
Старик рассеянно поглядел на него, поднял нехотя руку, в которой светился нож, и ответил, указывая вдаль:
— Вон туда. Там будет река, а за рекой большая дорога. Там тебе и паром будет… На богомолье, что ль? — спросил он, оглядывая странника с головы до ног.
— По святым местам странствую… Усердие возымел… исходил, почитай, всю Россию. Теперь к Соловецким угодникам. В попутные обители забредаю… значит, по дороге. Где переночуешь… харчами, значит… где тебя, значит, харчами напутствуют…
Не дослушав, старик опустился на срубленный пень и начал медленно и внимательно перебирать и разглядывать сорванные травы, бросив нож подле себя.
— Мне туда же идти на село, — проговорил он, не отрываясь от дела. — Только я ближе хожу. Тут, под горой, у меня мельник знакомый, он нас на лодке доставит. Садись, посиди, чем тебе до парома-то крюка давать.
Странник послушно сел на ближайший пень, по которому в расщелинах коры суетились муравьи и, равнодушно поглядывая на соседа, дожидался вопроса.
— Трудно, чай, странничать-то? — небрежно проговорил старик, пристально глядя в сторону.
Все внимание его привлекало к себе растение, тонкое, клейкое, с бурыми листьями, росшее невдалеке от пня. Странник тоже покосился на это растение и, не смущаясь тем, что собеседник плохо его слушает, отвечал.
— Странствую с Божьей помощью. Стало быть, всякими тоже местами проходишь, всякими, значит, губерниями. Где добрый народ, а где, это самое, лукавый. Где рады божьему человеку, а то… а то и собак выпущают на странников.
Пока он говорил, старик, взявши нож, пристально и угрюмо глядел на растение, как бы что-то решая; затем начал медленно и осторожно окапывать кругом него землю, стараясь не перерезать корней.
Странник в удивлении замолчал.
Окопавши землю, старик бережно вынул растение, быстро перевернул его корнем вверх и с видимою любовью и надеждой начал очищать корешок, сдувая с него всякую пылинку.
— А, чтоб тебе! — вырвалось у него внезапно.
Скомкав растение, он отшвырнул его прочь, далеко от себя, и досадливо крякнул.
— Нет и нет, хоть ты тресни!
С минуту они оба молчали. Всякий о чем-то думал.
— Уж не знаю, как звать тебя, божий ты человек, — проговорил старик, повертываясь вдруг к соседу, который успел сейчас же выговорить сладким тенором: «Грешный Лука», и сидел, скромно поглядывая на старца своими узкими мигающими глазами; муравьи, кишевшие под корою пня, суетились теперь у него уже по спине.
— Вот что, Лука, — сказал резко старик, — случалось тебе, чай: вдруг занедужится, занеможется?
Морщинистый его лоб при этом покрылся весь крупными складками, и брови сдвинулись в одну мохнатую дугу.
— Как не случаться, — недоумевая, ответил Лука. — Значит, всякое испытать доводится… в странствии, значит. Случалось. По весне, стало быть, — оживляясь воспоминаниями, продолжал он, — по весне, значит, живот надорвал. Худо было! Старуха, дай Бог здоровья, горшками правила… живот-то. Зажжет бумагу, да в горшок, а горшок, это самое, на живот поставит, — так всего и подтянет. Слава Богу, потом полегчало.
Старик по-прежнему сидел опершись о колено рукою, и вдумчиво, с грустью глядел на Луку.
— А то вот игумен у нас, отец Паисий… тот больше насчет невоздержания. Горчицею, стало быть, пользует. Ни тебе сесть поутру, ни тебе лечь… Братия зато необычайной трезвости, не то что в иных, это самое, обителях…
Заря, между тем, погасла. Горизонт был еще светел, но над лесом небо уже потемнело. По опушке полетели первые вечерние жуки, таинственно и важно гудя, точно желая доказать всему миру, что они очень, очень сердиты и сильны. Где-то за рекою закраснелся костер; откуда-то вместе с волною свежего воздуха донеслась далекая хоровая песня. Запахло влагой и тиной; закрякали хором лягушки.
Старик вздохнул и обратился, к Луке.
— Ты все не про то… Сам я простой человек… немудреный… Только ко мне со всей округи ходят: «Дедушка, вылечи! Батюшка, помоги!..» Ну, стараюсь по мере сил. Летом брожу вот везде, собираю, что нужно. Целебухи наберу, зверобою, полыни от лихорадок; крушина тоже полезна, кто животом мается; дягиль беру по поемным лугам, белены, дурману, — всего наберешь, на целую зиму… — Он перевел дух, нахмурился и добавил тихим, таинственным голосом: — Только одного не найду. Ты вот по всей России ходил… Не слыхал ли ты где-нибудь, что это за корень такой: зовется он «Перст Ивана Крестителя?»
Вытаращив с любопытством глаза, Лука отрицательно покачал в ответ головою.
— Пять лет добиваюсь! Всякую былинку, кажись, перерыл, всякий корешок осмотрел, а этого нет да нет!
Не торопясь, он отвязал от пояса тряпицу и, бережно развернув ее, вынул пожелтевший сморщенный корешок и так же бережно поднес его на ладони к Луке.
— Не видывал ли где такого?
Лука осторожно тронул корешок пальцем и опять покачал головою.
— Нет… не видал.
Старик тоскливо поглядел на заветный корень и с прежней осторожностью завернул обратно в тряпицу и привязал к поясу.
— Нигде нет! — проговорил он печально. — Нигде не найду. А ведь знаю, что здесь растет. Кабы не знал, не досадно. А то знаю, что здешний: не то по лесам искать, не то по лугам, не то по болотам… Сколько раз во сне его видывал!.. Теперь он, видишь, сморщился, а когда свежий был, то чисто вот рука с пальцами, и един палец вытянут; за это и корень зовется «Перст Ивана Крестителя»… Такой полезный, такой полезный, что и сказать невозможно. И вот не дается же, прости Господи!
— Против немощи, значит? — полюбопытствовал Лука.
— Известно, против немощи.
У Максима засверкали глаза; разговаривая о корне, он вдохновлялся.
— Против такой немощи, что во всей округе ни одной бабы несчастной не было б, — вот какой корень! Цены ему нет. Только найти никак невозможно. Пять годов разыскиваю; всякий день до поздней ночи брожу по лугам да по лесу, всякий корешок изрыл, а этого нет и нет. Нет «Перста Ивана Крестителя»!.. А ведь было, говорю, счастье-то в руках, да в могилу ушло. Знала Михеевна, где корень растет. Ох, бабы, бабы! Ведь как просил ее, на коленях стоял: укажи, где корень искать!.. Буду, говорит, помирать, тогда открою. Да так и померла невзначай. Прихожу к ней, а она — мертвая. Только вот корешок один и остался. Ежели б только знать, где поискать его, — прямо всей округе счастье!
Лука молча и почтительно слушал: в самом названии корня ему чудилось что-то святое, таинственное и великое.
— Сам посуди, — продолжал Максим. — Бабе польза — и тебе спокой; бабе вред — и тебе каторга. Баба пуще всего на свете. Она все одно, что душа в теле, — не так ли? Чудно создана баба… Ох, чудно, прости Господи!
От его слов Лука зашевелился на своем пне и, закативши глаза, проговорил, нервно поглаживая тощие бока.
— На грех создана! На грех создана!
— Создана-то на счастье, — угрюмо перебил Максим, — только вышло-то оно не на счастье, а на беду.
— А и то! — вдруг оживился Лука, которому муравьи заползли уже за ворот. — Чего-чего через них на земле не творится! Божьи люди от них в монастыри, это самое, затворяются. А они, значит, и туда… братию соблазняют… Странствуешь это, всякого тоже навидишься. Вон намедни село на село из-за девки драться ходили. Из-за девки-то, значит!.. Боже милостивый, сколько парней изувечено!.. В другом месте мужик из-за бабы запьянствовал да сжег ее в сеннике, это самое… Закон стало быть не блюла. От сенника-то изба занялась, и вся деревня заполыхала. В Сибирь, говорят, пошлют… И все это баба причиной. И куда ни обернись — везде, это самое, грех один! Что-то дальше из этого… то есть, дальше-то что ж из этого будет?..
Максим и Лука оба задумались.
Лука, скривив губы, почесывал хребет, давя заблудившихся муравьев, и думал о святом чудодейственном корне, который может спасти всех от соблазнов и принести земле мир и покой. Максим тоже думал и угрюмо смотрел в потемневшую даль, сжимая в руке растение с голубыми цветами. Он тоже думал о корне, только об его не чудодейственной, но о лекарственной силе: «Нигде не лечат, а я стал бы лечить!» — мечтал он, позабывши и себя и Луку.
На полях белела и клубилась роса. С реки медленно поднимался прозрачный пар в прихотливых узорах. На небе мигали первые несмелые звездочки, точно украдкою высыпавшие на разведки.
— Ну, пора, брат, идти, — сказал старик, поднимаясь и разглаживая спину. — Всегда вот так, ходишь-ходишь, ищешь-ищешь, — только к ночи домой вернешься… Ну, пойдем, Лука. Надо мельника-то разбудить, чай.
Не разговаривая, они пошли по луговине и вскоре приблизились к откосу, а потом и к берегу реки, где, у кустов над водою чернела сгорбленная фигура мельника, ставившего жерлицы.
— Бог в помощь! — окликнул его Максим.
— А, дедушка! Милости просим.
Улыбаясь во все лицо, широкое и безусое, мельник весело подбежал к Максиму.
— Все бродишь, дедушка? Ах, ты, неугомонный! Домой, что ли, перевезти?
— А что жена? — строго перебил Максим.
— Да что жена! Слава тебе Господи! Как ты приказывал, так и пила твою травку. Дай Бог тебе здоровья, все как рукой сняло.
На реке было тихо, и голос мельника звучал свободно и весело среди этого затишья. Максим стоял понуря голову и глядел в воду.
— Ну, давай, что ли лодку-то… Перевези.
— Полезай, Максим Прокофьич. Не оступись, гляди.
Мельник подвел лодку, в которую вошел осторожно старик; за ним, перекрестившись, шагнул и Лука.
— С Богом! — весело крикнул мельник, прыгнув последним, и ухватился за весла.
Лодка, широкая и большая, грузно заколебалась и затем медленно поплыла к противоположному берегу. Лука сидел посредине и все время глядел на мельника, который то низко пригибался к нему, то далеко откидывался, налегая на весла. Звездное небо гляделось в реку.
Максим медленно обнажил свою седую голову, задумчиво почесал затылок и заговорил не то сердито, не то с тоской.
— Вот, говоришь, женщина-то на грех создана, — обратился он к Луке. — Ан не на грех, а на пользу. На свете все на пользу сотворено, только ты пользоваться умей. К примеру, сколько трав ядовитых, сколько корней, а взяться с умом, так ничего тебе, от них, кроме пользы.
Лука смущенно потрогал концы своих длинных волос, свесившихся по самые плечи, и ничего не ответил Максиму, только вздохнул и смиренно закатил глаза.
— А что баба теперь силу взяла, это — верно, — продолжал Максим. — И ничего ты с ней теперь не поделаешь.
— Сам мужик виноват: ослаб! — добавил мельник. — Прежде с бабой ладить умели, а теперь уж — ау! — вырвалась!.. Сам наш брат виноват: ходу ей дал! Хы-хы-хы!..
Мельник весело захохотал и снова добавил:
— А у господ теперь мужчина ослаб пуще нашего. Никуда не годится! Там баба силу такую взяла, что и невесть чем дело кончится. Видывал я их. Знаю. Другая так и юлит, так и юлит перед мужем, а ему, известно, соблазн. Слабы господа на соблазн, пуще нашего слабы!
— Эх, парень, ты все не про то! — вздохнул тяжело Максим и поглядел на Луку, точно желая узнать его мнение.
— Чего не про то? — разошелся мельник. — Хы! Нет про то, про это самое! Другая все здорова, все весела, и на ногах стоит, и смеется, а чуть ежели барин по-ихнему не сделал, либо что супротив сказал, тут сейчас и болезнь! Ну, а ему жалко. Ну, и слабеет… хы!.. Знаем мы их!
— Не греши! — возразил Максим. — Это верно, что есть такая болезнь в женском деле, большая болезнь. Знаю я, какая она, и знаю, отчего она. И у всех у них одна болезнь, только лечить ее не умеют… И знаю я, чем ее взять, а вот найти никак не могу.
Максим вздохнул. Вздохнул и Лука. Вздохнул, наконец, и мельник.
— Нечем будет помянуть меня после смерти. А то, небось вспомнили б: вот, мол, жил да был дед Максим, счастье нам отыскал!.. Уж никто после меня корня искать не станет. А я для кого стараюсь? Все для людей. Чему Господь надоумил, все делаю… все ваше!.. А уж чего не могу сыскать — не взыщите, ребятушки.
В голосе старика дрогнула скорбная, слезливая нотка.
— Не взыщите… Не пеняйте на деда…
Помолчав немного, Максим заговорил вновь, но в голосе его так и осталась эта нота, скорбная, горькая.
— Гляжу я на всех — и некому мне теперь своих делов передать…. Эх, некому!.. А я много кое-чего знаю. Знаю, как какую болезнь лечить. А вот передать свое знание и некому… Не хотят на чужую пользу ребята стараться, все теперь больше о себе думают. Ну, что ж! — тяжело вздохнул он опять. — Скоро помру… Жили и до меня… ну, и без меня жить будете. Только уж «Перст Ивана Крестителя» без меня не получишь… Эх! Ведь знала Михеевна, да и та, не тем будь помянута…
Максим сердито крякнул, махнул сердито рукою и замолчал. Молчали и все, пока не доплыли до берега. Мельнику было жаль старика, а Лука сокрушался втайне о чудодейственном корне, от которого, ему казалось, зависела мирная, бесстрастная, благочестивая жизнь.
— Ну, спасибо тебе, — проговорил Максим, когда лодка причалила к берегу.
Лука молча вышел из лодки, снял обеими руками скуфейку и, низко поклонившись мельнику, последовал за Максимом, ощупывая палкой потемневшую дорогу.
Старик шел впереди, печально опустив на грудь голову, и думал о корне. Лука его не тревожил расспросами и двигался вслед, тоже задумавшись и пригорюнясь. Ему мечталась скитальческая его жизнь по деревням и обителям. И не было бы нигде сварливых баб, не было бы красивых молодух, что теперь опьяняют при встречах его грешную душу. Все было бы мирно, все славила бы Господа и Предтечу Его, Ивана Крестителя, указавшего чудодейственный корень, из которого дед Максим делает пойло и дает всем сварливым бабам, чтоб не задорили они мужей, не гнали бы странников; дает молодым девкам, чтоб не дышало от них опьяняющей свежестью, чтоб не дурманили они парней, которые из-за них режутся и дерутся, забывая Творца: чтобы Божьи странники могли безмятежно спать во время ночлега в избе, где спит чуть не рядом красивая молодуха…
— Ох, Господи! — очнулся Лука от мечтаний и поглядел на широкую спину Максима, шедшего впереди той же медленной, величавой походкой, опустивши голову на старую грудь, которая хрипела при каждом вздохе, точно слабое дерево, готовое свалиться при первой буре.
На темном небе начали вырисовываться силуэты крыш и деревьев…
Путники приближались к селу, где ушла в могилу тайна бабьего счастья.
Сборник «Рассказы», Том 1. 1903 год